Марченко Алла: Ахматова: жизнь
Примечания

Примечания

[1] Шилейко был специалист по шумерской цивилизации и безнадежный «кофейник», кофе заменял ему и завтрак, и обед, и ужин. В годы их неожиданного романа и еще более неожиданного брака отражения фонарей в Фонтанке казались Анне Андреевне «золотой клинописью».

[2] «В середине девяностых годов в Павловск… стремился весь Петербург. Свистки паровозов и железнодорожные звонки мешались с патриотической какофонией увертюры двенадцатого года, и особенный запах стоял в огромном вокзале, где царили Чайковский и Рубинштейн. Сыроватый воздух заплесневевших парков, запах гниющих парников и оранжерейных роз и навстречу ему – тяжелые испарения буфета, едкая сигара, вокзальная гарь и косметика многотысячной толпы» (Мандельштам О. Четвертая проза. М., 1991. С. 45).

[3] Среди состоятельных дачников херсонесская часть севастопольской дальней окраины стала особенно популярной, после того как был достроен Владимирский собор, заложенный здесь еще в начале шестидесятых на месте крещения и бракосочетания князя Владимира.

[4] Так как Сиденсер приветствовал Верещагина, приветствовали лишь императорское семейство, когда Николай Второй, с чадами и домочадцами, прибывал в Севастополь, чтобы морем добираться до южнокрымской своей резиденции.

[5] Дредноут – в данном контексте: броненосец. – А. М.

[6] Ранней весной 1907 г., отослав Анне свою фотографию, а также бодлеровские «Цветы зла», Н. С. сделал на книге такую надпись: «Лебедю из лебедей – путь к ее озеру».

[7] Александра Экстер, художница. Одна из «амазонок авангарда» начала века.

[8] Наничка – Мария Александровна Змунчилло, кузина Ахматовой.

[9] «Будь доброй, будь нежной» (франц.).

[10] «Побрякушки должны быть дикарскими» (франц.).

[11] Хотя во время свадебного путешествия молодые всюду появлялись вместе, несколько свободных вечеров у новобрачной А. А. Гумилевой все-таки было. Известно, например, что Гумилев на встречи с французским интеллектуалом Шюзевилем жену не брал, так как Шюзевиль и служил и жил в какой-то иезуитской коллегии, куда женщинам входить запрещалось. Впрочем, если нечто подобное и впрямь случилось, то об этом наверняка тогда же, в десятом, стало известно Гумилеву. У Анны Андреевны имелась странная привычка докладывать мужу о своих женских победах. Лукницкий, к примеру, приводит с ее слов забавный эпизод, на мой взгляд, характерный: «…В 1910 году, на обратном пути из Парижа, в Берлине, А. А. должна была почему-то пересесть в другое купе. Вошла. В купе сидели три немца… Потом два немца легли на верхние полки, а третий на нижнюю – напротив А. А… Говорил ей, что хочет ехать за ней, куда бы она ни поехала, болтал долго, и А. А. стоило большого труда объяснить, что она едет в деревню, к родным, и что за ней нельзя ехать… И этот немец не спал и восемь часов смотрел на нее… Утром А. А. рассказала о нем Николаю Степановичу, и тот вразумительно сказал ей: „На Венеру Милосскую нельзя восемь часов подряд смотреть, а ведь ты не Венера Милосская!..“»

[12] Очень характерно в этом плане свидетельство Д. Е. Максимова. Вспоминая кумиров поэтической молодежи конца двадцатых – начала тридцатых годов, Максимов приводит длинный список тогдашних «властителей дум», от Блока до Вагинова. Ахматовой в этом элитном списке нет. Конечно, Ахматова в нем все-таки присутствует, но незримо, на правах какой-то аномалии: «Эпоха расцветала невиданной поэзией, связанной с поэзией предшествующей и противопоставленной ей. Блок, Мандельштам, Пастернак, конечно, Маяковский, подальше – Хлебников, позже – Заболоцкий притягивали с особенной силой. Любопытствовали к Вагинову, интересовались символистами, Гумилевым, Анненским, Клюевым и наряду с ними – Тихоновым, Асеевым, Сельвинским…»

[13] Мы не знаем, на каком этапе работы над повестью «Слепые» Чулков решил дать своему автобиографическому герою фамилию Лунин, а также наделить его «лунной зависимостью». Но не исключено, что и эта подробность навеяна рассказами Анны Андреевны об ее отроческом лунатизме, из-за которого Гумилев называл ее «Девой Луны», а она его – «собеседником луны» (в «Поэме без героя»). Лунин у Чулкова тоже в своем роде «собеседник луны». Поскольку последние дополнения в повесть «Слепые» Чулков вносил до середины октября 1910-го, а монолог младшей сестры героини поразительно похож на описание внешности юной Ахматовой в воспоминаниях Валерии Тюльпановой, можно, на мой взгляд, предположить, что Анна Андреевна уже ранней осенью 1910 г. познакомила свою подругу, почти сестру, с эффектным поклонником, первым любовником литературного Петербурга. Предполагаю также, что и таинственные намеки Тюльпановой-Срезневской (в известных мемуарах) на «богатую личную жизнь» в первые месяцы ее замужества опираются на тот же эпизод – роман с Чулковым, а может быть, и на его повесть.

[14] Заметим кстати: в той же позе сохранит образ юной Анны и память Гумилева. Я имею в виду фрагмент стихотворения 1921 г. «Я рад, что он уходит, чад угарный…». С «воздетыми руками» Анна Андреевна не раз позировала и Пу– нину, когда Николай Николаевич решил освоить художественную фотографию.

[15] 22 августа 1911 г., Г. И. Чулков – Н. Г. Чулковой: «Ни Гумилева, ни Гумилевой нет в Петербурге. Анна Андреевна, по словам Маковского, была в Петербурге не так давно, но куда-то уехала, кажется, в деревню».

Май 1913 г., Г. И. Чулков – Н. Г. Чулковой: «Гумилев в Африке, а Гумилева в деревне».

[16] За участие в студенческом движении Г. И. Чулков сослан в Сибирь, по возвращении в начале 1900-х стал желанным гостем в самых модных петербургских литературных сообществах. Сначала двадцатипятилетнего каторжанина обласкала заинтригованная его романтическим прошлым чета Мережковских, затем затискали в объятиях и на Башне у Вячеслава Иванова. Мудрым Чулков мог показаться разве что юным дарованиям, в том числе и А. А., но смелым и даже лихим не только слыл, но и был. Первым в Петербурге стал печатать побиваемых толстожурнальными критиками символистов. Показательно и его поведение в годы революции 1905 г., когда Мережковские, перетрусив, бросили на Чулкова основанный ими журнал «Новый путь». «8 января, – свидетельствует поэт Владимир Пяст, – Георгий Чулков ходил по довольно просторной комнате квартиры в Саперном переулке крупными шагами, ероша сзади и тогда уже длинные и весьма густые волосы. – Итак, – говорил он, – революция в России начинается…» Пяста, принесшего в журнал робкие свои стихотворные опусы, Георгий Иванович видел второй раз в жизни, не знал о нем ровным счетом ничего, однако не задумавшись поделился редакционной тайной – широким жестом пододвинул лежащие на краю редакционного стола корректуры «совсем нелегальных „сказочек“» Федора Сологуба, одна из которых кончалась так:

Погаснул свет, погасло электричество,

И спрятался его величество.

[17] Об этом, как уже упоминалось, есть краткая запись в Дневнике П. НЛукницкого: «1915–1916. Зима. Встречи с Г. И. Чулковым, который живет в Царском Селе на Малой улице – в расстоянии одного квартала от дома Гумилевых».

[18] Ни разу при жизни Ахматова эти стихи не публиковала, их обнародовали лишь в перестроечные годы в сборнике «Встречи с прошлым» по автографу начала шестидесятых годов с авторской неопределенной датировкой: «Из черновиков 10-х годов».

[19] Про содержание подарочной коробки, которую, уезжая в Африку, Гумилев оставил племяннице, мы знаем со слов Ирины Одоевцевой. В 1920-м, в пору их «амуров», Николай Степанович достаточно подробно рассказывал о своем первом браке. Видимо, в очередной раз пытался добраться «до самой сути», до первопричины «взаимных болей, бед и обид».

[20] С младшей сестрой Чулкова Анной Ивановной, с осени 1911-го по 1922-й женой поэта Владислава Ходасевича, Ахматова и впрямь подружилась и всю жизнь вспоминала с удовольствием их совместные прогулки по Парижу и общий успех у мужской части парижской публики: «Она была прелестная… Она выделялась даже на фоне парижской публики. Все-таки ужасно с ней поступил Ходасевич… 11 лет! И потом эта Нина Берберова… Несчастная она… Мне ее очень жалко» (Лукницкий П. Н. Встречи с Анной Ахматовой).

[21] Впрочем, скрыть свои отнюдь не чисто дружеские отношения им всё-таки не удалось. Когда через год, летом, 1912 г. переводчик Ф. Ф. Фиглер, приехав в Париж, навестил семейство политэмигранта Минского, поэта и публициста, приятеля Зинаиды Гиппиус Дмитрия Мережковского, ему как последнюю литературную новость рассказали, что «Ахматова и Чулков влюблены друг в друга». (Фидлер Ф. Ф. Из мира литераторв. М.: НЛО, 2008. С. 528).

[22] О том, что А. А. обожает ходить по грибы, было доложено даже Борису фон Анрепу, герою любовной ахматовской лирики 1915–1917 гг. Однажды, вспоминала Ахматова, Анреп сказал: «Вам бы, девочка, грибы собирать, а не меня мучить». Об особых чувствах Анны Андреевны к грибам пишет и Анатолий Найман в «Рассказах о Анне Ахматовой»: «Уже тяжело больная, с простреленным инфарктом сердцем, Ахматова и в Комарове чуть ли не с каждой прогулки умудрялась приносить грибы; как и многое живое, природное, она их не видела, а чуяла». Как-то сказала назойливому посетителю, без приглашения заявившемуся в Будку, что не может его принять, потому что чистит грибы. Из всех домашних дел только чистка грибов никогда не казалась ей докучной. А началось – в Слепневе.

[23] В Сан-Ремо издавна существовала русская колония, нечто вроде острова Надежды, куда привозили из холодной России туберкулезных больных. В нескольких случаях, увы, немногих, итальянское солнце помогало. Машеньку солнце не спасло.

[24] «"Аполлон" был вполне корректным журналом, напоминавшим лучшие европейские ежемесячники… Ближайшие сотрудники щеголяли особым видом аристократизма… На вечерах журнала появлялись дамы в прекрасных туалетах, декольтированные, как на балах. Многие мужчины были во фраках… Впрочем, надо отдать справедливость „Аполлону“, на его вечерах были не только фраки… здесь выступали молодые талантливые композиторы, изысканные стихотворцы и весьма изящные говоруны эпохи; здесь, между прочим, познакомился я со Скрябиным, и слышал, как он играл свои шедевры» (Чулков Г. И. Годы странствий).

[25] Словечко сие привезла из Парижа Ахматова, позаимствовав его у Модильяни. Правда, Антиной вкладывал в него несколько иной смысл: мещане, обыватели, живущие брюхом и в искусстве не нуждающиеся. Петербургские фармацевты были господами иного сорта, скорее просвещенными знатоками, нежели невежественными толстосумами.

[26] Тэффи (урожденная Надежда Александровна Лохвицкая) – самая знаменитая из писательниц предвоенной поры. Крайне популярными в предвоенном Петурбурге были и ее «синие вторники». Главным украшением этих собраний, как вспоминала сама Тэффи, считались три грации: Саломея Андроникова («соломинка» из стихотворения Мандельштама, она же «красавица тринадцатого года» из ахматовской «Тени»), Анна Ахматова и жена поэта-акмеиста Сергея Городецкого. (У мадам Городецкой имелось обычное имя: Анна Алексеевна – но иначе, как Нимфа, ее не называл никто.) Все три дамы были моложе очаровательной хозяйки почти на двадцать лет. Тем не менее Надежда Александровна, слишком уверенная в себе, чтобы завидовать молодости и красоте, преподносила прелестную троицу гостям, словно авторскую икебану: «Мне нравилось усаживать их вместе на синий диван и давать каждой по розе на длинном стебле. На синем фоне дивана и синей стены это было очень красиво». Кстати, не где-нибудь, а в синей гостиной Тэффи Ахматова поймала на лету и присвоила, сделав фирменным, слово пластинка, в значении короткого, хотя и устного, но неизменяемого при повторе, отшлифованного до запятой прозаического текста. Вот что пишет Тэффи: «Саломея… умела, вернее, любила… говорить. Как-то раз она высказала желание наговорить пластинку, которую могли бы на ее похоронах выслушать ее друзья».

[27] Закавыченные слова – из письма Блока к Н. Н. Скворцовой. Вот что он писал ей вскоре после знакомства с Ахматовой: «Демон самолюбия и праздности соблазняет Вас воплотиться в случайную звезду 10-й величины с неопределенной орбитой… В нашем веке возможность таких воплощений особенно заманчива и легка, потому что существует некая „астральная мода“ на шлейфы, на перчатки, пахнущие духами, на пустое очарование… Вам угодно встретиться со мной так, как встречаются „незнакомки“ с „поэтами“. Вы – не „незнакомка“»… О существовании этого письма А. А. узнала, видимо, в начале шестидесятых, когда стал выходить восьмитомник Блока. Иначе вряд ли бы появилась странноватая деталь во втором стихотворении упомянутого выше триптиха: «И в памяти черной пошарив, найдешь / До самого локтя перчатки… И в сумраке лож / Тот запах и душный и сладкий…» Внимательно прочитанное послание к Скворцовой, видимо, стало еще и «прожектором», который, осветив «подвал памяти», добавил в план расширенных воспоминаний Ахматовой о Блоке, казалось бы, позабытую подробность: «Разговор о „Незнакомке“». Роль незнакомки – звезды десятой величины – Ахматову не прельщала и прельщать не могла.

Обыкновенный роман с Блоком ей был совершенно не нужен. Наоборот! Нужно, чтобы такого романа не было.

[28] В одной из затверженных поз увековечили Ахматову независимо друг от друга, но, по странному сближению, чуть ли не одновременно два великих поэта. Осип Мандельштам: «Вполоборота – о печаль!..» – явно, открыто в «Бродячей собаке» 6 января 1914-го, и «скрытой камерой» Блок: «Вполоборота ты встала ко мне…» – 2 января того же года. Ту же поэ– тофотку, как самый удачный свой портрет тринадцатого года Ахматова вклеит в «Поэму без героя»: «И как будто припомнив что-то, / Повернувшись вполоборота, / Тихим голосом говорю…»

[29] Блоковский сборник. Тарту, 1964. С. 465, 480. Эту книгу Ахматова, видимо, успела заполучить, и не исключено, что именно в награду за морское воспоминание Надежде Павлович подарена заветная реликвия – портсигар Блока. Этот факт отмечен в ее «Записных книжках».

[30] На Бестужевском вечере 25 ноября 1913 г. никаких роз, ни красных, ни черных, ни в волосах, ни в букетах от публики, разумеется, не было. А шаль и в самом деле была. Пусть и не испанская, а восточная, только что привезенная Гумилевым, но накинула ее Анна Андреевна действительно и лениво, и неумело – уж очень была большой, прямо-таки огромной. Вышло – эффектно. Бестужевки ахнули, и шаль навсегда связалась с образом Анны Ахматовой. В той же самой, кстати, шали изображена она на знаменитом холсте Натана Альтмана, который, в отличие от блоковского словесного портрета, никогда ей не нравился. Точнее, она себе на нем не нравилась. В молодости об этом предпочитала помалкивать, уж очень все восхищались, а в старости с помощью фотографий той поры (1914) доказывала, что ничего общего с костистой дамой в синем у нее нет и не было.

[31] И. Ивановский, ученик М. Л. Лозинского, переводивший в то время английских романтиков, видел в Чуковском, считавшем переводы Лозинского недостаточно выразительными, и соперника, и слишком уж авторитарного лидера московской переводческой школы.

[32] «…Об одном почтенном литераторе, только что получившем докторскую степень не то в Кембридже, не то в Оксфорде, Ахматова сказала вполне доброжелательно, но в точности таким тоном, каким говорят о малых детях:

– С ним все обстоит превосходно. У него теперь шапочка с кисточкой. И он каждую секунду летает в Англию».

[33] Раздувание маленького Есенина до размеров «русского гения» было для А. А. тем неприятнее, что среди тех, кто «раздувал», – наивернейшие из ее почитателей: Алексей Толстой, Тихонов, Пастернак. Мандельштам и тот дрогнул, восхитившись известным двустишием: «Не злодей я и не грабил лесом, не расстреливал невинных по темницам».

[34] Фарджен А. Приключения русского художника / Пер. с англ. Нины Жутовской. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2003.

[35] Даже Нине Ольшевской-Ардовой, хозяйке гостеприимного дома на Ордынке, А. А. никогда об Анрепе не рассказывала, хотя и презентовала ей в 1966 г. «Бег времени» с такой дарственной: «Моей Нине, которая обо мне знает все». Ничего существенного не сообщает о нем и Эмма Герштейн. Предполагая, что Анреп – один из прототипов «гостя из будущего» в «Поэме без героя», она, как выясняется, совершенно не представляет себе подробностей его реальной жизни. К примеру, пишет, что «герой лирики Ахматовой шестнадцатого года» появился в столице лишь в конце 1914-го, то есть принимает коренного петербуржца за чужестранца – англичанина русского происхождения.

[36] Вернувшись в феврале 1916 г. в Англию, Анреп добивается назначения в лондонский Русский Комитет, созданный на предмет «содействия экспорту английского оружия» для безоружной русской армии. До февраля 1916-го он приезжал в Петербург с фронта на побывку. После февраля появляется в столице по важной служебной надобности – в качестве начальника отдела взрывчатых и химических веществ.

[37] Единственное исключение – неопубликованное собрание сочинений, подготовленное с помощью П. ЛЛуницкого в 1928 г., затем застрявшее в издательстве и возвращенное автору спустя много лет. По настоянию Лукницкого, стихи в неосуществившемся издании были выстроены в хронологическом порядке. Лидия Корнеевна Чуковская видела многострадальную рукопись:

«Анна Андреевна взяла из кучи книг, лежащих в кресле, толстую тетрадь, переплетенную в черное, и протянула мне, пояснив: – Это то, что мне вернули. Друзья отдали ее в переплет. И я теперь пишу на пустых страницах».

Эта черная тетрадь, на мой взгляд, и есть тот таинственный черновик, на котором будет начата «Поэма без героя» и о котором в поэме же сказано: «И так как мне бумаги не хватило, я на твоем пишу черновике». Бумаги в предвоенные годы не хватало всем пишущим. Что же касается нежелания Ахматовой признать этот черновик своим, то оно вполне объяснимо и ничуть не противоречит моему предположению. «Та, какою была когда-то» до такой степени не Я, что А. А. встретиться с ней не хочет. И все, что нарядной дамой в кружевной шали и в «ожерелье черных агатов» написано, – дамский дневник, то есть буквально: черновик. Теперешней Анне предстоит превратить его «в волшебный напиток», который, «лиясь в сосуд, вдруг густеет и превращается в мою биографию, как бы увиденную кем– то во сне или в ряде зеркал».

[38] Из книги Аннабел Фарджен известно, что Б. В. Анреп в 1912 г. приезжал из Англии в Петербург на военные сборы (тогда говорили: учения). Тем же летом, скупая книжные новинки, в числе прочих поэтических сборников он, видимо, приобрел и книжечку Ахматовой. Когда же, после знакомства с Анной Андреевной (зима 1912/13 г.), Недоброво засыпал его письмами с восторженными откликами на ее стихи, Анреп переслал другу из Лондона в Петербург «Вечер», которого у того не было. Уехав сразу же после выхода «Вечера» в Италию и начав выезжать в свет лишь поздней осенью 1912 г., после родов, Ахматова осталась без своих книг. Только в 1914-м ей удалось разыскать на каком-то книжном складе случайно затерявшуюся пачку. Из этих-то почти чудом нашедшихся экземпляров, ставших в 1916 г. библиографической редкостью, и было компенсировано Борису Васильевичу его дружеское пожертвование. С «Четками» подобного не было: в 1916 г. вышло второе издание, ожидалось и третье.

В какое из свиданий и при каких обстоятельствах «Четки» были подарены Анрепу, неизвестно, а вот «Вечер» (сужу по содержанию дарственной – «Одной надеждой меньше стало, одною песней больше будет») скорее всего вручен заморскому гостю в день разлуки, 13 февраля 1916 г.

[39] См. у Лукницкого: «Во время войны Б. В. (Анреп) приехал с фронта и пришел к ней, принес ей крест, который достал в разрушенной церкви в Галиции. Большой деревянный крест…»

[40] См. стихотворение «Ведь где-то есть простая жизнь и свет…». Получив эти стихи, Гумилев отправил А. А. восторженный отзыв. Николая Степановича смутила лишь концовка: «И голос Музы еле слышный». Анна Андреевна доверяла его оценкам, и все-таки в данном случае предложенную мужем правку не приняла: самые важные слова о самых тонких вещах ее Муза всегда, неизменно произносит еле слышным голосом.

[41] См. стихотворение «Небо мелкий дождик сеет…», датированное 30 мая 1916 г.

[42] См. письмо А. А. Ахматовой М. Л. Лозинскому от 31 июля 1917 г.: «Крестьяне обещали уничтожить Слепневскую усадьбу 6 августа, потому что это местный праздник и к ним „придут гости". Недурный способ занимать гостей».

[43] После революции последний владелец исторической усадьбы граф Сергей Шереметев передал ее вместе с коллекциями в дар народу. Нарком Луначарский распорядился объявить Фонтанный дворец филиалом Русского музея. Садовые флигели в музейный фонд не входили, и Н. Н. Пунин как сотрудник музея получил здесь квартиру на третьем этаже правого из парных флигелей. С 1926-го по 1952-й на этой жилплощади (почтовый адрес: наб. Фонтанки, 34, кв. 44) будет прописана и Анна Ахматова.

[44] Вспоминая то страшное время (с зимы 1917-го до начала нэпа), Ахматова писала: «Это были годы голода и самой черной нищеты. То странное „пособие“, которое я получала, я делила между мамой и Левой и жила на несколько рублей в месяц».

[45] Высокий рейтинг Пильняка в высших эшелонах советской власти окажется решающим, когда Анна Андреевна в 1935 году кинется в Москву хлопотать об арестованных сыне и Николае Пу– нине. Борис Андреевич был не единственным, кто помог их освобождению. Горячее участие в этой истории приняли и Борис Пастернак, и Лидия Сейфуллина. И все-таки самой увесистой оказалась гирька, которую быстро и уверенно положил на чашу весов их судьбы Борис Андреевич Пильняк (он был лично знаком с секретарем Сталина Поскребышевым, в те годы уже всесильным).

[46] Пунина, напоминаю, впервые арестовали по таганцевскому делу в августе 1921-го, но, как и Михаила Лозинского, отпустили. Он был, кстати, последним, кто видел Николая Гумилева живым. Они столкнулись – лоб в лоб, при разводке, в тюремном коридоре. В семействе Пуниных считалось, что Николая Николаевича спасла жена. Несмотря на то что была на последнем месяце беременности, Анна Евгеньевна кинулась в Москву и умолила Луначарского поручиться за мужа.

[47] См. его письмо к М. А. Зенкевичу от 14 января 1934 г.: «До меня дошли слухи, внушающие мне опасения за его душевное состояние. Верны ли эти слухи? Ахматова обещала мне позвонить по возвращении из Москвы, но пока я не на шутку встревожен».

[48] «В то время (1933 г.) О. Э. встречали в Ленинграде как великого поэта… к нему в Европейскую гостиницу на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский), и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет и вспоминают еще и сейчас».

[49] В начале двадцатых годов московские литераторы, дабы не пропасть поодиночке, учредили нечто вроде мини-клуба при Книжной лавке «Содружества писателей». Владимир Лидин в своих воспоминаниях сделал как бы групповой портрет завсегдатаев этого клуба: «Маленькая комнатка позади Книжной лавки… служила и складом, и своего рода писательским клубом; я помню за овальным столом и писателей старшего поколения – Андрея Белого или Федора Сологуба… и смуглого, несколько восточного облика, поэта Константина Липскерова, и красивого, с пасторским лицом писателя Георгия Чулкова (курсив мой. – А. М.), и совсем простодушного, когда он появлялся один, Сергея Есенина».

[50] «…Стихотворный цикл „Слава миру“… всю оставшуюся жизнь жег Анну Андреевну как незаживающая рана. После этого выступления у нее навсегда появилась фальшивая интонация в разговоре на людях… Она отреклась от нравственной чистоты своей поэзии ради спасения сына, а получила одни плевки с разных сторон и от того же сына… Если кто-нибудь думает, что это не пытка, он ничего не знает о страданиях творческой личности». Процитированный отрывок взят из воспоминаний Эммы Григорьевны Герштейн, которая в силу стечения обстоятельств лучше других конфиденток Ахматовой знала, как надломило А. А. это «грехопадение».

[51] Далеко от Юпитера, далеко от молнии – нынче и всегда.

[52] Пусть они будут какие есть, или пусть вовсе не будут! – иезуит Риччи в ответ на предложение изменить устройство ордена.

[53] Достаточно и более чем достаточно.

[54] Никогда. (англ.)

– Слишком поздно? (англ.)

[55] – Несмотря на то, что слишком поздно! (англ.)

[56] 28 июля из Москвы в Чистополь уезжает Л. К. Чуковская с дочерью, няней и племянником, 8 августа – Цветаева с сыном. Разница в десять дней оказалась для Марины Ивановны роковой… Чистополь, второй по величине город Татарской АССР, перевыполнил план по размещению эвакуированных литераторов, для Цветаевой места там уже не нашлось. Пришлось согласиться на Елабугу, маленький городок, расположенный сразу же за Чистополем, если плыть пароходом вверх по Каме. 18 августа она с сыном высадилась в Елабуге.

[57] Пленка эта не сохранилась, остались лишь воспоминания О. Ф. Берггольц:

«Мы записывали ее не в студии, а в писательском доме, в квартире М. М. Зощенко… Я записала под диктовку Анны Андреевны ее небольшое выступление, которое она потом сама выправила… Через несколько часов после записи над вечерним, на минуту стихшим Ленинградом глубокий, трагический и гордый голос "музы плача". Но она выступала в те дни совсем не как "муза плача", а как истинная и отважная дочь России и Ленинграда».

[58] Ардовы – самые надежные из друзей Ахматовой последнего, как она шутила, «призыва». Анна Андреевна познакомилась с ними в середине тридцатых, когда, приезжая в Москву, останавливалась у Мандельштамов в Нащокинском переулке – Ардовы были соседями Осипа Эмильевича. Подружилась, правда, позже, в конце войны, когда Ардовы уже жили на Большой Ордынке. Больше всех в этом гостеприимном семействе Анна Андреевна любила хозяйку дома – красавицу актрису Нину Антоновну Ольшевскую и ее старшего, от первого брака, сына киноактера Алексея Баталова. С самим Ардовым – писателем-юмористом – особо близких отношений у А. А. не сложилось, но она очень ценила возможность посостязаться с ним в остроумии. Об остротах Виктора Ефимовича Ардова ходили легенды. Один из артистов эстрады, в середине двадцатых годов входивший в труппу знаменитого кабаре «Нерыдай», пишет в своих воспоминаниях: «Подлинной грозой нерыдайских конферансье был В. Ардов, постоянный посетитель литературно-артистического стола. Его каверзные реплики настолько донимали нас, что в конце концов мы вынуждены были капитулировать» (Советская эстрада 1917–1929. С. 316).

[59] При первопубликации («Нева», 1959) этой строфы не было. А. А. вставит ее при работе над сборником «Бег времени», но одновременно изменит и заключительный катрен: вычеркнет из него «азийскую свирель».

[60] Ширма – в данном контексте не метафора, а термин, имевший хождение в тридцатые годы XIX века в великосветской среде. Даже среди людей пушкинского круга бытовало мнение, что в той амурной игре, какую вел Дантес, Наталья Николаевна Гончарова была лишь дамой-ширмой.

[61] Я имею в виду не только свидетельства вдовы композитора А. Ф. Козловского, но еще и опубликованное, правда позднее, соображение Б. Каца в книге «Анна Ахматова и музыка» (Кац Б., Тименчик Р. Советский композитор. 1989). Б. Кац также связывает эти стихи с А. Ф. Козловским, «героем ряда стихотворений, написанных Ахматовой в Ташкенте, в атмосфере, о которой лучше всего говорят такие строки, как „В ту ночь мы сошли друг от друга с ума“ и „Мы музыкой бредим…“».

[62] С переводчицей «Жуана» Татьяной Гнедич Анна Андреевна была не только хорошо знакома, но и тесно общалась по возвращении в Ленинград, вплоть до ее внезапного ареста в январе 1945-го. Не исключаю, что запомнившийся Берлину томик ей и принадлежал, так как никаких указаний на то, что Анна Андреевна читала легендарный роман в подлиннике в довоенные годы, у нас нет. Предполагаю также, что визиты Гнедич в Фонтанный Дом были связаны именно с задуманным переводом; эту работу Гнедич начнет несколькими месяцами позже, оказавшись в одиночной камере. Не имея ни чернил, ни бумаги, ни текста – в уме. Спустя двадцать лет Корней Иванович Чуковский, не склонный к преувеличениям, оценит перевод «Жуана» как «подвиг» и «чудо».

[63] «1944 сентября 22. Встретила на улице Анну Ахматову… Разговорились: „Впечатление от города ужасное, чудовищное. Эти дома, эти два миллиона теней, которые над нами витают, теней умерших с голода… Со мною дверь в дверь жила семья Смирновых, жена мне рассказывала, что как-то муж ее спросил, которого из детей мы зарежем первого. А я этих детей на руках вынянчила“» (Ахматовский сборник-1. Париж, 1989. С. 206–207).

[64] Комментируя «Поэму без героя», С. А. Коваленко приводит такое высказывание Э. Г. Герштейн: «Если верить комментариям, Ахматова назвала порт Тобрук, потому что там "шли ожесточенные бои между английскими и немецко-итальянскими войсками… Бои действительно шли под Тобруком, но с апреля по декабрь 1941 года длилась осада этого порта. Анна Андреевна… не могла пройти мимо… испытания людей, запертых в городе, подвергавшихся обстрелу с моря и воздуха, переносивших голод, страх и смерть. Всю весну и лето мы с трепетом разворачивали газеты, надеясь узнать, что блокада Тобрука уже кончилась, но она продолжалась. Ахматова успела испытать начало блокады в Ленинграде. Теперь эти ужасы были не „где-то там“, а здесь, за углом».

[65] Не утверждаю, но предполагаю, что мазурочный, декоративно– польский жест Чапского аукнулся многие годы спустя в следующем фрагменте:

И наконец ты слово произнес

Не так, как те… что на одно колено, -

А так, как тот, что вырвался из плена.

[66] Галина Лонгиновна об этом забыла, а вот Алексей Федорович помнил твердо: в одну из трех новогодних ташкентских ночей Ахматова была тяжко больна.

[67] Можно без всякого преувеличения сказать, что в бездомной скитальческой судьбе Анны Ахматовой лишь этот азийский дом был органически соразмерен самому прекрасному из многочисленных двойников, ибо соответствовал Замыслу и Предопределению. Точнее и тоньше соответствовал, чем иные модели Дома (артистический вариант – квартира Судейкиной-Глебовой на Фонтанке, 18; профессорский вариант – квартира Срезневских на Моховой и т. д.).

[68] В конце пятидесятых Козловские переедут из городской квартиры в новый «райский» дом, уже не съемный, а свой собственный, и каждый раз и при встрече, и письменно, и телефонно-телеграфно будут настойчиво приглашать А. А. погостить, удрать из «Ахматовки» к солнцу, пережить в блаженном, азийском осеннем тепле всегда тяжелое для ее сердца гнилое северное предзимье… По-видимому, ответом на эти уговоры объясняются оставленные в черновиках сердитые, почти раздраженные строки, датированные 24 декабря 1959 года. Вот эти:

Я давно не верю в телефоны,
В радио не верю, в телеграф.
У меня на все свои законы
И, быть может, одичалый нрав.
Всякому зато могу присниться,
И не надо мне лететь на «Ту»…

[69] Имеется в виду следующий фрагмент из книги А. Г. Наймана «Сэр»: «За полгода до смерти Берлина… я спросил его о постоянно присутствующем надмирном пространстве, или, как она сама подобные вещи называла, „звездной арматуре“, среди которой оказываются оба героя „Cinque“, а потом и „Шиповника“. „Высоко мы, как звезды, шли“, „Истлевают звуки в эфире“, „Легкий блеск перекрестных радуг“, „Иду, как с солнцем в теле“… „Под какими же звездными знаками“ и следующее за этой строчкой четверостишие. „Незримое зарево“, „звездных стай осколки“, „недра лунных вод“… Есть ли у него какое-то объяснение этому? – Никакого».

[70] Приведу только один пример, подтверждающий, что господину профессору было что скрывать. В «Воспоминаниях», опубликованных к столетию Ахматовой, Берлин уверяет, что появление Рандольфа Черчилля в Шереметевском саду 15 ноября 1945 года было для него полнейшей неожиданностью: «Я не видел Рандольфа с наших студенческих дней в Оксфорде». А вот что он говорит в предсмертной исповеди: «"Animal Farm"… мне ее подарил Рандольф Черчилль, там, в России, в 45-м году. Он привез с собой эту книгу. Она только что вышла, он ее привез, я ее прочел в посольстве, где работал, – и оставил на скамеечке парка, значит, этого московского большого парка, в надежде, что кто-то найдет, что-то с этим сделает».

Согласитесь, такое могло произойти только летом, то есть до знакомства с Ахматовой. Оставлять покет-бук в ноябре или декабре на лавочке под дождем, под ветром и снегом и глупо, и бесполезно: ну кто же в этакие поры по послевоенным паркам гулял-разгуливал, кроме шпаны?

[71] Татьяна Владимировна умерла в октябре 1942 г. от сердечного приступа, прямо на улице, по дороге к дому, куда ходила, чтобы принести мужу «капустки». Ее труп, когда его спустя несколько дней чудом отыскали, был так объеден крысами, что Гаршин опознал жену только по остаткам пальто.

[72] По свидетельству Ирины Пуниной, до августа 1946 г. Ахматовой кроме рабочей карточки в Союзе писателей выдавали лимит на 500 рублей, пропуск в закрытый распределитель и книжку для проезда в такси на 200 рублей в месяц. Думаю, нет необходимости напоминать, что не только рядовым, но и достаточно заслуженным членам СП СССР подобные привилегии не полагались.

[73] Эта неожиданная подробность известна из воспоминаний Виктора Ардова, мужа Нины Ольшевской. По-видимому, она так поразила обитателей дома на Ордынке, что Виктор Ефимович поспешил ее нейтрализовать, истолковав в духе легенды в своем интервью, данном им В. Д. Дувакину.

[74] Вот каким увидит в июне 1967 года жилье Гумилева его жена Наталья Викторовна Симоновская:

«Перед домом мы остановились, и Лев сказал:

– Вот здесь я живу, на шестом этаже, видишь, вон то окошко?.. Надо сказать, я ожидала, что он живет скромно, но то, что я увидела, превзошло мои предположения. Комнатка – 12 квадратных метров, узкая, длинная… Народу там (в квартире. – А. М.) было много, детей тоже. Но к нему они все очень хорошо относились. Был пьяница Павел – поэт, который его любил и сколотил ему, как мог, книжные полки, которые в конце концов рухнули на меня… Эта комната была его первым собственным пристанищем, где он до меня прожил 10 лет и уже много написал и защитил докторскую диссертацию».

[75] См. воспоминания А. К. Анаксагоровой, соседки А. А.: «В течение 1954–1961 годов мы прожили с семьей А. А. А. А. называла нашу квартиру „Дом открытых дверей“. Все пять комнат выходили в коридор; двери не закрывались».

[76] Реакция А. А. на всю эту историю, на взгляд со стороны, видимо, и впрямь была не совсем адекватной. Люди, не очень к ней близкие, остались при убеждении, что арест Бродского и суд над ним бросили мрачную тень на последние годы Ахматовой.

[77] «Россия Достоевского» названа «Предысторией», а «Пятнадцатилетние руки» – «О десятых годах».

© 2000- NIV