Алексеева Татьяна: Ахматова и Гумилев. С любимыми не расставайтесь...
Глава XXIV. Россия, Петроград, 1921 г.

Глава XXIV

Россия, Петроград, 1921 г.

В стороне чужой
Жизнь прошла моя,
Как умчалась жизнь,
Не заметил я.

Н. Гумилев

Сколько времени он провел в тюрьме? Николай не знал этого. Он сбился со счета в первые же дни: его постоянно будили и уводили на допрос по ночам, иногда не по одному разу, давая поспать пару часов и снова требуя, чтобы он встал, так что вскоре он уже не мог понять, был ли каждый период сна целой ночью или более коротким промежутком времени. Ему казалось, что прошло около трех недель, но он понимал, что может ошибаться. Правда, после нескольких бессонных ночей поймал себя на том, что уже не особо интересуется датами и числами. В первый момент его это напугало — в голову стала настойчиво лезть мысль, что он медленно сходит с ума и превращается в равнодушного ко всему идиота. Но потом Гумилев решил, что волноваться из-за такой мелочи, учитывая все остальные свалившиеся на него беды, было бы странно. Поводов для переживания хватало и так.

На первых допросах он вообще не мог понять, в чем его обвиняют и каких ответов от него ждут. Ему называли фамилии, которых он никогда не слышал или слышал мельком, спрашивали о людях, с которыми он не был знаком, и требовали признаться, что он хорошо их знает. Николай пытался вспомнить, при каких обстоятельствах мог слышать ту или иную фамилию, чтобы догадаться, в чем его обвиняют, но не находил в этой череде имен никаких закономерностей. Это пугало, но это же и успокаивало в самом большом опасении — что его арестовали из-за дел, которыми он занимался в Абиссинии. По крайней мере ни о чем, касающемся его путешествий и людей, отправлявших его туда, Николая ни разу не спросили. После нескольких допросов он окончательно уверился, что ему приписывают что-то другое, а еще спустя некоторое время стал догадываться, что именно. Первые подозрения у него появились, когда в кабинете следователя прозвучало имя Владимира Таганцева. В писательских компаниях ходили неясные слухи о том, что профессор развил какую-то тайную деятельность против новой власти, и Николай даже собирался осторожно разузнать о ней, но так и не успел этого сделать. Теперь выяснилось, что слухи были не беспочвенными. Но радоваться тому, что он ничего не знал о том деле, Гумилев не спешил. Он подозревал, что раз уж его арестовали как участника этого заговора, то на свободу он так просто не выйдет, даже если его непричастность к заговору будет полностью доказана. Новая власть явно была не из тех, кто умеет признавать свои ошибки.

несколько чистых листов с маленьким огрызком карандаша. Не ожидавший такой милости молодой человек поначалу даже растерялся. Он был уверен, что в просьбе ему откажут, что какое-то время ему придется сочинять письма и стихи в уме, а потом, возможно, он сумеет раздобыть клочок бумаги и записать на нем одно из самых удачных четверостиший. А оказалось, что получить возможность писать в тюрьме совсем просто…

«Что ж, Коля, все великие писатели и поэты, которые попадали в кутузку, обязательно творили даже за решеткой!» — напомнил себе Гумилев и, посидев некоторое время над чистым бумажным листом, вывел на нем первую строчку. К концу дня два листа были полностью исписаны неровными, наползающими друг на друга строчками: в камере было довольно темно, а видел Николай плохо. Перечитать написанное он тоже не мог из-за темноты, но это его не особо огорчало. Собственные стихи он помнил и так, тем более только что сочиненные. Почти все из написанного ему понравилось, и заснул Николай в ту ночь довольным и почти позабывшим, где он находится. «На свободе бы я столько за день не написал, меня бы ученики отвлекали…» — успел подумать он, проваливаясь в сон на своей жесткой койке.

На следующий день исписанные листы у него забрали, но чистые оставили, и Николай начал сочинять еще одно стихотворение. Однако теперь у него получалось хуже, и, зачеркнув несколько неудачных четверостиший, он отложил карандаш. Не стоило тратить бумагу понапрасну, в следующий раз тюремщики могут оказаться менее щедрыми.

Потом Гумилев еще пару раз возвращался к недописанному стихотворению, но все равно оставался недоволен результатом. Пробовал он и писать письма своим оставшимся на свободе друзьям, но они получались сухими и насквозь фальшивыми — пленник не особо старался, уверенный, что ему все равно не позволят их отправить и до адресатов они не дойдут.

Так продолжалось неделю или около того. Николай уже сбился со счета дней, когда на очередном допросе ему вдруг дали понять, что на воле кто-то интересовался его судьбой и как будто бы даже пытался добиться его освобождения. После этого у него появилось новое интересное дело: он пытался угадать, кто это мог быть. Перебирал в уме своих друзей, учеников и просто знакомых и вскоре с гордостью пришел к мысли, что попробовать помочь ему мог почти каждый из них. «Сказать об этом кому-нибудь — решат, что я наивный дурак, который слишком хорошо думает о людях. А я не думаю, я знаю, что все мои друзья такие», — мысленно повторял он весь остаток вечера. Среди тех, кто искал средства спасти его, могла быть и Анна…

не играл в эту игру уже очень давно — у него почти никогда не было времени для долгого сидения над шахматной доской, поэтому первую партию со своим тюремщиком он проиграл, а вторую не без труда свел к ничьей. Но это было даже к лучшему. Его соперник, довольный своими успехами, к концу второй партии немного разговорился, и первая же его не относящаяся к игре фраза обрадовала Гумилева сильнее, чем все прошлые счастливые известия, которые он когда-либо получал в своей жизни, вместе взятые.

— Играешь ты так себе, но человек ты не совсем никудышный, это точно, — усмехнулся охранник, убирая с доски второго слона Николая. — Было бы иначе — твоя жена бы радовалась, что тебя забрали, а не осаждала нас целыми днями!

Каких усилий стоило Гумилеву остаться спокойным при этих словах, не узнал никто: он не смог бы описать это, несмотря на все свои способности к творчеству и красноречию. О чем тюремщик говорил потом, Николай почти не слышал — его слова проходили мимо сознания пленника, и он мог лишь делать вид, что сосредоточен на игре, и изредка вежливо кивать головой. А мысли его вертелись вокруг этой неожиданной новости. Анна знала о его аресте, Анна пыталась ему помочь, ей была небезразлична его судьба! Значит, она все-таки продолжала его любить, несмотря на развод, несмотря на долгие годы их разлуки!

Уже после того, как партия была доиграна и он снова остался в камере один, Николай подумал, что тюремщик мог иметь в виду вовсе не Ахматову, а ту женщину по имени Анна, которая являлась его женой по закону. Но эта мысль показалась ему настолько абсурдной, что он громко рассмеялся, чем, наверное, немало удивил дежуривших за дверью надзирателей. Ася ни за что не стала бы ни вызволять его из заключения, ни даже просто пытаться что-нибудь узнать о нем: если она вообще была в курсе его ареста, то теперь должна всячески скрывать, что он ее муж. И уж точно не могла «Анна Вторая» «осаждать тюрьму», рискуя вызвать гнев охранников и навредить себе! Нет, на это была способна только «Анна Первая», с ее смелым, упорным и требовательным характером! А в том, что она назвалась его женой, не было ничего удивительного — у законной супруги было больше шансов получить о нем хоть какую-то информацию, чем у посторонней женщины. Хотя как знать? Может быть, Ахматова назвалась женой Николая не только поэтому? Может, ей еще снова хотелось стать его супругой?..

Гумилев думал об этом всю ночь, а утром, как только в камере стало чуть-чуть светлее, уселся писать письмо своей любимой. Он хотел успокоить ее, насколько это было возможно, сделать так, чтобы она узнала, что он жив и с ним неплохо обращаются, дать ей надежду на новую встречу. Хотел написать, что ради того, чтобы узнать о ее беспокойстве и желании вызволить его, стоило попасть за решетку и что он не жалеет об этом… Но такое письмо Николаю точно не позволили бы отправить на волю, поэтому в итоге он составил спокойное и не вызывающее никаких подозрений послание, в котором просто сообщал, что у него все хорошо. Этого было достаточно, чтобы Анна перестала волноваться. А о том, как он рад ее заступничеству и как жаждет снова ее увидеть, она смогла бы прочитать между строк — в этом узник не сомневался ни минуты.

— туда, где Анна, насколько ему было известно, жила после развода с Вольдемаром Шилейко. О том, выполнят ли тюремщики свое обещание, Гумилев мог только гадать, но ему очень хотелось надеяться, что весть о нем все же пробьется сквозь каменные стены наружу и дойдет не только до Анны, но и до всех остальных переживающих за него людей.

С этой надеждой на лучшее он прожил еще около недели. А потом все внезапно изменилось. На допросах от Николая перестали требовать сведений о Таганцеве и его последователях — теперь следователи утверждали, что он все знал о подготовленном ими заговоре. Его возражений больше не слушали, а после первой же попытки объявить себя невиновным он получил по лицу. Позже были еще удары, чем дальше, тем более сильные…

«Кажется, со мной все уже решено», — думал Гумилев, вновь оказавшись в камере после первого такого допроса. «Все решено. Окончательно», — понял он еще через два дня, когда от него начали требовать подробностей заговора, не обращая внимания на то, что пленник по-прежнему отрицал свою причастность к этому делу. Играть в шахматы или разговаривать о чем-нибудь, не относящемся к делу, ему больше не предлагали, а оставшуюся чистую бумагу забрали. Но дело было не только в поменявшемся поведении охранников и следователей и даже не в том, что его больше не стеснялись бить. Гораздо больше Николая настораживало другое — в чем-то неуловимо изменилось их отношение к нему. Он даже не мог толком объяснить, в чем это выражалось, просто чувствовал, что теперь на него иначе, каким-то другим взглядом смотрят, что с ним говорят с другой, чуть необычной интонацией. Как будто бы он — именно он, а не разговаривавшие с ним надзиратели! — вдруг в чем-то изменился…

Догадаться, что же случилось с ним или с тюремщиками, Гумилев не мог. Точнее, не хотел. Слишком уж тяжелым было охватившее его предчувствие, и он старался отогнать его, думая о чем угодно, но только не о своем положении. Ему снова захотелось писать стихи, и он сочинял их в уме, потому что бумаги ему больше не давали, — сочинял и жалел, что может что-то забыть и что никто из его друзей никогда не услышит и не прочитает этих строк. А потом спохватывался и убеждал себя, что еще выйдет из тюрьмы — обязательно выйдет, пусть даже не скоро, если его все-таки признают виновным в заговоре, но когда-нибудь выйдет и после этого прочитает все новые стихи каждому из своих поклонников. Иногда молодому человеку даже удавалось в это поверить, но чем дальше, тем тяжелее давался ему этот самообман. Особенно сложно стало надеяться на лучшее после того, как тюремщики оставили его на некоторое время в покое, словно забыв о его существовании. Его больше не водили на допросы, а в камеру к нему заглядывали только для того, чтобы оставить еду. Казалось, ни он сам, ни его отношение к заговору никого уже не интересует.

И все же Николай верил, что сможет спастись или что ему сумеет помочь кто-нибудь из оставшихся на свободе друзей. Он верил в это, даже когда его разбудили и вывели из камеры ранним утром и привели в тесно набитое людьми помещение, приказав ждать там неизвестно чего. Верил, когда, присмотревшись к другим собранным в этой комнате узникам, рассмотрел в царившем там полумраке несколько знакомых лиц, а потом узнал среди них и Владимира Таганцева. Верил даже после того, как всех их вывели на улицу и велели рассаживаться по нескольким машинам, а потом эти машины, битком набитые людьми, тронулись с места и куда-то поехали по сумеречным утренним улицам.

стала неровной, автомобиль затрясло, и Гумилев перестал смотреть в окно. Да и остальные ехавшие с ним заключенные, как он заметил, опустили глаза и смотрели в пол, стараясь не встречаться взглядами. Как и он, все хорошо понимали, куда их везут, но каждый старался обманывать себя до последней минуты.

— Небось в другую тюрьму нас везут, там еще хуже будет… — пробормотал сидевший напротив Гумилева парень.

Отгонял от себя страшные мысли и Николай. И только когда он, случайно бросив взгляд за окно, увидел, что они уже выехали из города, ему стало ясно: дальше убеждать себя, что все хорошо и что их просто перевозят в какое-нибудь другое место, бесполезно. Пора было принять правду. А потом — успеть вспомнить все самое важное, что было в его жизни, подумать о самом главном… «Вот только что для меня — самое главное, что?! Что мне вспомнить?!» — чуть не выкрикнул он вслух, внезапно осознав, что не может сосредоточиться ни на одном воспоминании.

Автомобиль резко остановился. Рядом так же резко, подняв небольшие фонтаны мокрого снега, затормозили другие машины. Конвоиры, ехавшие на передних сиденьях, выбрались наружу и открыли задние дверцы.

— Выходим по одному! — донеслось до Николая, но он не сразу понял смысл этих слов.

«Что же вспомнить, что я сделал настоящего, нужного? Чем мне гордиться?! — лихорадочно думал он, почти не видя и не слыша, что творится вокруг него. — Я ездил в Абиссинию, да. Сделал эту страну другом России, хорошим, полезным другом. Сумел скрыть это от всех, не проговорился на допросах, и теперь никто из тех, кто участвовал в том деле, не пострадает. Но это же так мало! Неужели это все, что я сделал в своей жизни?!»

Его вытолкнули из автомобиля, и он вздрогнул от внезапно налетевшего порыва ветра. На секунду отвлекшись от своих мыслей, Гумилев огляделся. Оказалось, что заключенных увезли не так уж и далеко от города. С одной стороны дороги, на которой они остановились, возвышался лес, с другой открывался вид на плохо различимые в туманном воздухе невысокие дома. Николаю даже показалось, что он узнал силуэт порохового завода и складов на Охте. Но как следует осмотреться он не успел — мысли снова вернулись к давно минувшим дням. «Я написал столько стихов… научил писать стольких талантливых поэтов… Нет, это все не то! У меня двое детей… А возможно, даже трое, про сына Ольги Высотской разные слухи были… Но я не успел их вырастить!» — все быстрее перебирал он яркие события своей жизни. И внезапно перед его глазами как наяву вспыхнула картина из прошлого: он сидит в крошечной комнате в Париже, керосиновая лампа освещает лежащее перед ним стихотворение, написанное на вырванном из школьной тетради листе, — первое стихотворение Анны, которое он опубликовал в журнале «Сириус»…

— Все сюда! В ряд! — скомандовал кто-то из тюремщиков.

Еще из одного автомобиля выбралось не меньше десятка мрачных людей в военной форме. Заключенные сбились плотной группой, поглядывая то на них, то на растущие за дорогой деревья. Добежать до них, наверное, можно было бы всего за несколько секунд…

— Стоять!!! — нарушил холодную тишину резкий, визгливый окрик.

прозвучало почти так же громко, как и сам выстрел.

Раздел сайта: