• Наши партнеры:
    Furniterra.ru - Тут.
  • Коваленко Светлана: Анна Ахматова
    Часть I. Глава первая. Истоки

    Часть I

    Глава первая

    ИСТОКИ

    11 (23) июня 1889 года в семье морского офицера Андреяя Антоновича Горенко и Инны Эразмовны (урожденной Мо—товиловой, в первом браке Змунчилла) родилась девочка, нареченная Анной. Прошло время, и она, приумножив славу Отечества, стала знаменитым поэтом Анной Ахматовой. Не без оснований, называя себя «провидицей» и «пророчицей», Ахматова отмечала свой день рождения на Ивана Ку—палу, когда, согласно языческим преданиям, расцветает папоротник, мифологические существа устраивают шумные гулянья, русалки и водяные выходят на сушу, девушки плетут венки и пускают их по реке в поисках суженого.

    В поздних биографических заметках Ахматова писала, включая пору своего рождения в исторический контекст:

    «Я родилась в один год с Чарли Чаплином, „Крейцеровой сонатой“ Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии – 1889. В ночь моего рождения справлялась и справляется древняя Иванова ночь – 23 июня (Midsummer Night)… Родилась я на даче Саракини (Большой Фонтан, 11–ая станция паровичка) около Одессы. Дачка эта (вернее, избушка) стояла в глубине очень узкого и идущего вниз участка земли – рядом с почтой. Морской берег там крутой, и рельсы паровичка шли по самому краю.

    Когда мне было 15 лет и мы жили на даче в Лустдорфе, проезжая как—то мимо этого места, мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: «Здесь когда—нибудь будет мемориальная доска». Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка. Мама огорчилась. «Боже, как я плохо тебя воспитала», – сказала она» (Анна Ахматова. Десятые годы / Сост. и прим. Р. Д. Тименчика, К. М. Поливанова; послесл. Р. Д. Тименчика. М., 1989. С. 7).[1]

    Прапрадед Ахматовой по материнской линии Дмитрий Дементьевич Стогов, мелкопоместный дворянин, слыл не только в сельце Золотилове Можайского уезда, но и во всей округе чародеем и ведуном, о чем сохранились семейные предания. Дед Ахматовой Эразм Иванович Стогов в «Записках», печатавшихся в «Русской старине» (Стогов Э. И. Записки // Русская старина. 1903. № 1–8), рассказывает, со слов отца, как «чудил» дед:

    «Ехали дворянские свадьбы всегда через Золотилово, ехали через приходскую церковь… Поезжане в несколько саней правили к воротам околицы… Но тут лошади захрапели и дальше не пошли. Поезжане вывели вперед другие сани, но сколько они ни переменяли, лошади храпят, а идти – не идут.

    Тут кто—то и вспомнил, что не позвали на свадьбу Дмитрия Дементьевича Стогова, – вот он и наделал хлопот. Делать нечего, пошли к деду, он в это время спал, а проснувшись, не захотел и говорить, пока все поезжане не поклонились ему до земли по три раза.

    Ходил же дед Дмитрий Дементьевич в нагольном тулупе, подпоясывался полотенцем, в валенках, в теплой шапке, иначе говоря, совсем по—деревенски ходил, но чудесную силу имел особенную.

    Возле ворот дед начал пришептывать и приговаривать, потом метлой размел дорогу между воротами, обошел три раза поезд по солнцу, опрыскал жениха и невесту с уголька, сам сел в первые сани, поехал, а за ним – и весь поезд!.. Однако на свадьбу Дмитрий Дементьевич не пошел».

    Автор записок, отличавшийся трезвостью мысли, тут же спешит привести известное ему от отца объяснение «чуда»:

    «Если, братец ты мой, дорогу порошком из желчи и печени медведя посыпать, то лошади, слыша запах зверя, пугаются и ни за что не идут» (Дементьев В. Предсказанные дни Анны Ахматовой. М., 2004. С. 9—10). Однако…

    Правнучка Дмитрия Дементьевича Стогова Ахматова была не просто провидицей, она была великим поэтом. А поэт более чем провидец, он пророк. Сбылись и продолжают сбываться пророчества Пушкина, Лермонтова, Гумилёва, Мандельштама и самой Ахматовой, обращенные к России и к личным судьбам. И всё это не мистика, но свойство гения, в силу его до конца еще не разгаданной духовной субстанции. Ведь и сами великие пророчества возникают в душе гения, который в своих ежечасных проявлениях и связях просто человек, со своими страстями, обидами, заботами, окруженный мелочами жизни, прорывающийся от дольнего к горнему.

    А ночью в небе, древнем и высоком,
    Я вижу записи судеб моих —

    писал в стихотворении «Священные плывут и тают ночи…» поэт—романтик Николай Гумилёв (автор космогонических поэм, прочтение которых еще предстоит), вглядываясь в «звездный ужас», особенно страшный для него в свете луны.

    В первое лето семейной жизни он привез в Слепнево, маленькое именьице под Тверью, свою юную жену, тоненькую, хрупкую, горбоносую, с прозрачными «русалочьими» глазами, таинственно—молчаливую, неохотно вступавшую в контакты с окружающими, больше бродившую в одиночестве. Гумилёв, смеясь, называл ее киевской «колдуньей». Ахматова кончала киевскую Фундуклеевскую гимназию, и ее венчание с Гумилёвым состоялось под Киевом в Николаевской церкви села Никольская Слободка. Отсюда его шутливое и жутковатое:

    Из логова змиева,
    Из города Киева,
    Я взял не жену, а колдунью.
    А думал – забавницу,
    Гадал – своенравницу,
    Веселую птицу—певунью.

    («Из логова змиева…», 1911)

    Дар пророчества у Ахматовой сказался рано, и она сама его опасалась. «Я гибель накликала милым, / И гибли один за другим…» – признавалась она с горечью, боясь своих предвидений. Иногда это были, как могло показаться, случайные совпадения, чаще трагические предзнаменования.

    Едва Лёвушке Гумилёву исполнился месяц, в октябре 1912 года, как молодая мать написала строки, полные восторга и нежности перед чудом явления младенца:

    Загорелись иглы венчика
    Вкруг безоблачного лба.
    Ах! Улыбчатого птенчика
    Подарила мне судьба.

    («Загорелись иглы венчика…»)

    Казалось бы, судьба благосклонна к юной матери и младенцу. Мир, озаренный его улыбкой, пока безоблачен. Но первая же фраза катрена вызывает сегодня у нас, знающих трагическую историю жизни Льва Николаевича Гумилёва и самой Ахматовой, чувство смятенности и ощущение некоего страшного предзнаменования – «иглы венчика вкруг безоблачного лба». Не прообраз ли это тернового венца в безоблачном сиянии нимба. Сегодня с этими стихами уже навсегда связаны другие, из «Реквиема», о крестных муках сына, Голгофе и Матери:

    Магдалина билась и рыдала,
    Ученик любимый каменел,
    А туда, где молча Мать стояла,
    Так никто взглянуть и не посмел.

    В записных книжках Ахматовой встречаются отсылки к этим строкам, на русском и старославянском, из песнопения Страстной Великой пятницы, ставшие эпиграфом к стихам из ее реквиема: «Не рыдай Мене, Мати, во гробе зрящи».

    Порой ее стихи выливались в экстатическую форму молитвы или заклинания, пугая сбывавшимися пророчествами. Когда началась война 1914 года, которую называли отечественной, Ахматова пишет знаменитую «Молитву», исполненную жертвенности и самоотреченности.

    Дай мне горькие годы недуга,
    Задыханья, бессонницу, жар,
    Отыми и ребенка, и друга,
    И таинственный песенный дар —
    Так молюсь за Твоей литургией
    После стольких томительных дней,
    Чтобы туча над темной Россией
    Стала облаком в славе лучей.

    (Молитва. 1915)

    Стихотворение определяло главное в иерархии духовных ценностей, утверждаемых Ахматовой в течение всей ее жизни, – верность православной России. Однако за словом стиха – судьба. И она сама, и Николай Гумилёв, и, по—видимому, сын Лев в жуткие моменты их трагического бытия, предсказанного самой Ахматовой, возвращались памятью к этой ее, как оказалось, услышанной в небе молитве.

    Один из молодых друзей Ахматовой, Вячеслав Всеволодович Иванов, сын прозаика Всеволода Иванова, филолог, привечаемый ею сначала через родителей, а потом уже и сам по себе, свидетельствует:

    «Она мне признавалась, что у нее бывает страх, что стихов вообще больше не будет… Я вспоминал о том длинном безстиховье, которое она себе как бы предрекла с другими бедами вместе:

    Отыми и ребенка, и друга,
    И таинственный песенный дар…

    Как—то разговорившись в гостях у нас, Ахматова рассказала, как впервые открыла в себе дар вещуньи—прорицательницы, совсем юной девушкой, лет в шестнадцать. По ее словам, внезапному предвидению всегда предшествует состояние расслабленности, граничащее со сном или обмороком. Ахматова говорила: «Нужно быть вялой, никакой сосредоточенности, никакого сознательного усилия». Она чувствовала себя обмякшей, в каком—то полубессознательно—сером состоянии. И, полулежа на диване (на юге, летом, в имении)… услышала, как ее пожилые родственницы судачат об их молодой удачливой соседке – какая та блестящая, сколько поклонников, красавица. И вдруг, сама не понимая как, Ахматова случайно бросила: «Если она не умрет шестнадцати лет от чахотки в Ницце». Так и случилось.

    Другой раз в машине она назвала незнакомые ей имя и фамилию, которые были забыты собеседником. Но иной раз казалось, что и другие в разговоре с ней вовлекались в эту сферу. Мы заговорили об Анненском. Я что—то сказал о нем и потом: прошел как тень. «Вы что, меня цитируете?» Но я не знал этих стихов – они были до того только раз напечатаны в старом номере «Звезды», который я пропустил. Ахматова прочитала эти стихи и рассказала свою версию его смерти, изложенную ею в статье, которая считалась потерянной» (Воспоминания об Анне Ахматовой / Сост. В. Я. Ви—ленкин, В. А. Черных. М., 1991. С. 498–499).

    В «Поэме без героя», произведении всей жизни Ахматовой, детально изученном в его многослойности и откомментированном исследователями, остается зловещий персонаж – кто—то «без лица и названья», по—прежнему вызывающий вопросы и различные толкования. Ахматова говорила, что именно он «виновник всех бед» в ее и нашей общей жизни. Она пишет, что в 1942 году, в Ташкенте, где она жила в эвакуации и тяжело болела, у ее больничной койки сел такой человек, с круглой головой, «без лица и названья», и рассказал обо всем, что с ней произойдет в 1946 году, после постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», предавшего ее и Михаила Зощенко гражданской казни.

    Рассказ человека «без лица и названья» через некоторое время «проявился» в фантасмагориях ахматовской трагедии «Энума элиш», названной так по первым словам вавилонской мифологической поэмы о начале мироздания, в переводе известного ассириолога Владимира (Вольдемара) Ка—зимировича Шилейко – «Когда вверху». В начале 1920–х годов Ахматова, в то время жена Шилейко, записывала под его диктовку впоследствии утраченный перевод поэмы, которую он читывал прямо с оттисков вавилонских глиняных записей.

    Трагедию «Энума элиш», написанную в Ташкенте, со сценой судилища над женщиной—поэтом, виновной лишь в том, что она пишет стихи о красоте Божьего мира и любви, Ахматова сожгла в 1944 году, в пору тяжелого духовного кризиса. Об истории трагедии, ее сожжении и попытках восстановить, а вернее, заново создать текст в 1960–е годы, она рассказывала Вячеславу Иванову, записавшему ее рассказ и свои мысли по поводу пьесы как литературного произведения:

    «Она была больна тифом. Тяжелый период болезни кончился, и еще оставалась от бреда горячечность (я это хорошо знаю – сам тогда же и там же, в Ташкенте, болел тифом). И в этом как бы бреду, уже предвещавшем выздоровление, Ахматова увидела стену и грязные пятна на ней, что—то вроде плесени. За этими пятнами открылась главная сцена пьесы: судилище, на котором автора обвиняли во всех возможных и невозможных прегрешениях. Уже после того как пьеса, увиденная в бреду, была ею записана, Ахматова сама почувствовала, что она в ней сама себе (в который раз! – дурные предсказанья всегда сбывались, как со стихами „Дай мне долгие годы недуга…“) напророчествовала беду. И в испуге сожгла пьесу. Позднее убедилась, что предвиденья послети—фозного бреда из пьесы сбылись.

    Как вспоминалось потом и самой Ахматовой, и тем немногим ее ташкентским друзьям и знакомым, которым она успела прочесть пьесу, она была предвидением и литературным. До Ионеско и Беккета в ней были предвосхищены и суть, и сценическая форма театра абсурда. Абсурд сбывшихся бредовых видений начинал (хотя и очень медленно и постепенно) рассеиваться, и тогда за реальностью осуществившегося в жизни фантастического сюжета проступила художественная новизна пьесы. За древневосточным названием и мистериальной ее формой Ахматова увидела и то новое, что роднило ее с рождавшимся у нас на глазах и до нас доходившим новым европейским театром. Ей захотелось вернуть сгоревший почти за двадцать лет до того текст. Но и короткие свои стихи она почти никогда не помнила, а такой длинный текст тем более. А Надежда Яковлевна Мандельштам, Раневская и другие ташкентские слушательницы пьесы могли только удостоверить, что производимые Ахматовой опыты восстановления отдельных частей пьесы не имеют почти ничего общего с тем, что было написано в Ташкенте» (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 499–500).

    Замечание Вячеслава Всеволодовича Иванова о том, что близкие Ахматовой люди как—то вовлекались в магический круг ее пророчеств, подтверждается многими фактами, в том числе литературными.

    Не только предчувствие, но и прямое видение событий проявилось в обращенных к Ахматовой стихах ее близкого друга Осипа Мандельштама. В пору Серебряного века интуитивизм в поэзии нередко определял зрительность образного ряда произведений. Как—то они были в Царскосельском вокзале и Мандельштам увидел через стекло кабины, как она говорила по телефону. Ахматова вспоминает (Анна Ахматова: pro et contra. Антология. В 2 т. / Сост., вступ. ст., прим. С. Коваленко. СПб., 2001, 2005. Т. 1. С. 808):

    «Когда я вышла, он прочел мне эти четыре строчки —

    Черты лица искажены
    Какой—то старческой улыбкой.
    Ужели и гитане гибкой
    Все муки Данта суждены».

    В то время еще ничто не предвещало страшного будущего «царскосельской веселой грешнице», одной из «красавиц тринадцатого года», и только сам Мандельштам уже бредил Данте, обдумывая свои «разговоры» о нем. А вот уже в эпоху тревог и приближающихся катаклизмов он писал:

    Я не искал в цветущие мгновеньяя
    Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз,
    Но в декабре торжественное бденье —
    Воспоминанье мучит нас!

    И в декабре семнадцатого года
    Все потеряли мы, любя:
    Один ограблен волею народа,
    Другой ограбил сам себя…

    Когда—нибудь в столице шалой,
    На скифском празднике, на берегу Невы,
    При звуках омерзительного бала
    Сорвут платок с прекрасной головы…

    (Кассандра)

    Поэт всегда живет не только в реальном мире, но и в зазеркалье, и с ним чаще, чем с другими, происходит вроде бы необыкновенное. Внучка Николая Николаевича Пунина, Анна Каминская, приводит одну из запомнившихся ей «роковых случайностей», связанных со смертью Владимира Георгиевича Гаршина, некогда близкого друга Ахматовой. Обстоятельства их разрыва, глубоко оскорбившие Ахматову, до сих пор до конца не прояснены, однако они много лет не виделись, и Ахматова не захотела проститься с ним после его кончины.

    «В. Г. Гаршин умер в 1956 году, – рассказывала Каминская. – Однажды утром Анна Андреевна опустила руку за брошкой в бочонок—коробку, где она у нее лежала. Она постоянно пользовалась большой темной брошкой… Там же, в бочоночке, лежала и вторая ее брошка, маленькая, с темным лиловым камнем. На камне высоким рельефом была вырезана античная женская головка. Камень был в простой металлической оправе с прямой застежкой, работа конца XIX века. Эта брошка носила название „Клеопатра“ и надевалась довольно редко. Я знала, что эта брошка – подарок Анне Андреевне от Гаршина, она ее хранила как память о нем. В то утро Анна Андреевна вынула из бочонка „Клеопатру“ и вдруг спросила меня: „Ты ее не трогала?“ – „Нет, Акума“. …Она взволнованно смотрела на брошку – камень треснул сквозной трещиной прямо через лицо головки.

    Через несколько дней Анна Андреевна узнала о смерти В. Г. Гаршина – он умер 20 апреля, и это был тот день, когда она увидела трещину на камне» (Попова Н., Рубинчик О. Анна Ахматова и Фонтанный дом. СПб., 2000. С. 104).

    В таких случаях Ахматова говорила «Со мной всегда так».

    Общавшийся с Ахматовой в последние годы ее жизни ленинградский литератор Игнатий Ивановский, ученик ее близкого друга поэта и переводчика Михаила Лозинского, вспоминает:

    «…оставаясь на переводческой почве, я невольно боковым зрением наблюдал, с какой убежденностью и тончайшим искусством творила Ахматова собственную легенду – как бы окружала себя сильным магнитным полем.

    В колдовском котле постоянно кипело зелье из предчувствий, совпадений, собственных примет, роковых случайностей, тайных дат, невстреч, трехсотлетних пустяков. Было там и многое другое, о чем сказала сама Ахматова:

    Когда б вы знали, из какого сора
    Растут стихи, не ведая стыда…

    Котел был скрыт от читателя. Но если бы он не кипел вечно, разве могла бы Ахматова в любую минуту зачерпнуть оттуда, вложить неожиданную силу в незначительную деталь?

    Примет было много. Мне показалось, что одна из них – не заводить чернильных приборов. Однажды потребовалось написать деловую бумагу, домашние куда—то ушли, и отыскать перо и чернила так и не удалось» (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 615).

    Безусловно доверяя своим предчувствиям, она была чутка к пророчествам других, а когда речь шла о слове поэта, воспринимала вольно или невольно сказанное, как судьбу.

    Размышляя о родословной и завещанном ей, как она была убеждена, даре предвидения, Ахматова писала, включаяя пору своего рождения в исторический контекст:

    «Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный русский убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. В этот день, как в память о счастливом событии, из Сретенского монастыря в Москве шел крестный ход. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом.

    Одна из княжон Ахматовых – Прасковья <Федосеев—на> – в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного симбирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь Анна Егоровна – моя бабушка. Она умерла, когда моей маме было 9 лет, и в честь ее меняя назвали Анной. Из ее фероньерки[2] сделали несколько перстней с бриллиантами и одно с изумрудом, а ее наперсток яя не могла надеть, хотя у меня были тонкие пальцы» (Анна Ахматова. Я голос ваш. М., 1989. С. 337–338).

    По—видимому, «наперсток» лежал в материнской шкатулке и девочки примеряли его, как это обычно бывает в детстве.

    Анну Ахматову, как и ее великих предшественников – Александра Пушкина, с его далеко не случайным стихотворением «Моя родословная», Александра Блока, мучительно размышлявшего об истоках в незавершенной поэме «Возмездие», – интересовала своя личная история в большой истории России. И она творила свой миф, вырастающий из исторических фактов и семейных преданий. Главным источником и толчком, как можно полагать, для нее стали записки деда Эразма Ивановича Стогова, которые она могла прочесть еще в отрочестве, когда впервые и принялась писать «биографию». Родные тогда удивлялись ее памяти на события, бывшие в самом раннем детстве. В дальнейшем, по—видимому, сведения, почерпнутые из записок деда, дополнялись воспоминаниями матери и, как можно полагать, были связаны с семейным мифом о прабабушке «чингизид—ке», от которой вроде бы остались оказавшиеся «роковыми» для Анны Ахматовой фамильные драгоценности, среди них то самое «черное кольцо», утрата которого явно изменила ее жизнь к худшему.

    Однако бабушка, урожденная Ахматова, Анна Егоровна, как и ее мать Прасковья Федосеевна, были чистокровными русскими дворянками. Ни та ни другая не являлись ни «чингизидками», ни татарскими княжнами. Посаженным отцом со стороны невесты на свадьбе Анны Егоровны и Эразма Стогова был дядя Ахматов, как писал о нем в своих записках Стогов, не богатый, но с большими связями и в среде симбирского дворянства, и в Петербурге. Судя по биографическим очеркам, оставленным Ахматовой, она, по—видимому, не знала о своем дальнем родственнике, генерале Алексее Петровиче Ахматове. В 1862–1864 годах он был обер—прокурором Святейшего синода и, по воспоминаниям графа С. Д. Шереметева, посещал службы в домовой церкви Шереметевского дворца на Фонтанке. Приходился он двоюродным племянником Прасковье Федосеевне Ахматовой, а Анне Андреевне четвероюродным дедушкой.

    Биограф Анны Ахматовой, Вадим Алексеевич Черных, исследовал ее историческую родословную, представив поколенную роспись как по материнской, так и по отцовской линии. Он не нашел подтверждения родственных связей с ханом Ахматом, не отрицая, однако, возможности и других, пока не выявленных сведений. Приведенные им факты важны и интересны как для установления исторической достоверности, так и для проникновения в глубины «ахматовско—го мифа», запечатленного в ее поэзии и автобиографической прозе. В. А. Черных сообщает:

    «Ахматовы – старинный дворянский род, происходивший, наверное, от служилых татар, но давным—давно обрусевший. Еще в Казанском походе Ивана Грозного участвовал Кирилл Васильевич Ахматов; двое Ахматовых были стольниками при Петре I. Прямые предки Прасковьи Федо—сеевны были внесены в VI (самую древнюю) часть родословной книги дворян Симбирской губернии и вели свой род от Степана Даниловича Ахматова, верстанного в конце XVII века по городу Алатырю. Никаких данных о происхождении рода Ахматовых от хана Ахмата или вообще от ханского рода Чингизидов не имеется. Княжеского титула Ахматовы никогда не носили. И все—таки, – не без оснований предполагает осторожный, как и положено историку, В. А. Черных (ведь и семейные мифы не рождаются на пустом месте), – сохранившееся в памяти Анны Ахматовой семейное предание, возможно, имеет какие—то реальные основания. Дело в том, что мать Прасковьи Федосеевны – Анна Яковлевна до замужества носила фамилию Чегодаева… Разумеется, невозможно доказать происхождение князей Чегодаевых (Ча—гатаевых), впервые упоминаемых в XVI веке, от сына Чин—гизхана Чагатая (Дкагатая), умершего в 1242 году. Однако скорее всего именно эти, нуждающиеся еще в тщательной проверке, генеалогические данные могли послужить основой для легенды о родстве предков Ахматовых с потомками ханов Золотой Орды» (Черных В. А. Родословная Анны Ахматовой // Памятники культуры. Новые открытия. Письменность. Искусство. Археология. Ежегодник 1992. М., 1993. С. 73–74).

    Сама же Анна Ахматова верила, что в жилах ее предков текла кровь, восходящая к золотоордынским ханам, и эта убежденность, по—видимому, идет от трансформированного еще полудетским воображением семейного мифа. Оказывается, прабабка княгиня все же была в роду Ахматовых, только не родная – Прасковья Федосеевна, как писала Ахматова, но троюродная – Прасковья Николаевна, дочь Николая Александровича Мотовилова, благодетеля Дивеевского монастыря, мирского послушника преподобного Серафима Саровского. Николай Александрович выдал замуж дочь Прасковью за князя Волконского, коллежского секретаря, служившего мировым посредником в Казанской губернии. Две прабабки Прасковьи, одна из которых действительно стала по мужу княгиней, как—то слились и вошли в биографический очерк Ахматовой, как «одна из княжон чингизидок».

    Поэтическое мифотворчество, в поздний период жизни Ахматовой порой уводившее ее в мир сюрреалистического видения, однако неизменно вырастает из конкретной исторической реальности, факта и каждый раз выявляет глубоко упрятанную истину, прорастающую стихом. Время, проведенное в Средней Азии, с осени 1941–го по июнь 1944 года, когда она оказалась в Ташкенте в числе других представителей творческой интеллигенции, отправленных советским правительством из Москвы (куда Ахматова была эвакуирована из Ленинграда) в глубокий тыл, укрепило ее в ощущении генетической связи с золотоордынскими предками. И, может быть, не случайно сына Ахматовой Льва Николаевича Гумилёва, известного историка—тюрколога, так привлекали проблемы автогенезиса, история татар и монголов.

    В ташкентский период жизни, который Ахматова вспоминала, как один из наиболее благополучных в ее постоянной бесприютности, писалась так и незавершенная ташкентская поэма – «То сердце Азии стучит / И мне пророчит, / Что снова здесь найду приют…».

    Встреча с Азией воспринималась как возвращение к утраченным истокам, к «прапамяти»:

    Я не была здесь лет семьсот,
    Но ничего не изменилось…
    Все так же льется Божья милость
    С непререкаемых высот…

    (Луна в зените, 1942–1944)

    Вглядываясь в красоту природы и незнакомые лица, она ощущает свое изначальное родство с этим открывшимся перед ней миром:

    Словно вся прапамять в сознание
    Раскаленной лавой текла,
    Словно я свои же рыданияя
    Из чужих ладоней пила.

    (Там же)

    Ахматова все же была не историографом, а поэтом, и ей не обязательно было изучать всю поколенную рода, хотя она имела привычку, как писал Пушкин о своем герое, иногда «заглядывать в энциклопедический словарь». Она конечно же знала, как по семейным преданиям, так и по сказаниям древних родословцев, что Мотовиловы происходили не только от Федора Ивановича Шевляги, брата Андрея Ивановича Кобылы, родоначальника царствующего дома Романовых, но и от Шереметевых.

    Возможно, что как раз по памяти этого дальнего родства с Шереметевыми обер—прокурор Святейшего синода генерал Алексей Петрович Ахматов и посещал домовую церковь Шереметевых в Фонтанном Доме.

    Шереметевский дворец, или Фонтанный Дом в Петербурге, построенный фельдмаршалом графом Борисом Петровичем Шереметевым на дарованной ему Петром Великим земле, после победы над шведами, стал пристанищем Ахматовой на долгие годы. В левом садовом флигеле дворца она жила после развода с Николаем Гумилёвым, когда стала женой его ближайшего друга Владимира Шилейко, который был домашним учителем графских детей и после революции 1917 года некоторое время оставался, как и при графах, в тех же своих комнатах. Позже, уже в другом браке, с профессором искусствознания Николаем Николаевичем Пуни—ным, она жила в правом садовом флигеле. Расставшись с Пуниным, Ахматова продолжала занимать одну из комнат той же пунинской квартиры, а после ареста Николая Николаевича, последовавшего в 1949 году, осталась с его дочерью от первого брака Ириной и внучкой Аней, считая их своей семьей.

    Фонтанный дом для Ахматовой – не просто место жительства и удивительный памятник культуры, но мир таинственный и одушевленный, не только свидетель, но вроде бы и участник ее бед и тревог. В своих художнических загадках и прозрениях она как—то связывала свою судьбу и с трагической судьбой жены хозяина дворца, графа Шереметева, Прасковьей Жемчуговой, актрисой крепостного театра, с которой граф тайно обвенчался, по благословению Московского митрополита Платона, в церкви Симеона Столпника на Поварской, и они окончательно поселились во дворце, за год до ее кончины. Так в художественное сознание Ахматовой из далекой истории приходит еще одна Прасковья. Среди набросков и планов к «Поэме без героя» появляется строфа (Ахматова А. Собрание сочинений. В 6 т. М., 1998–2002. Т. 3. С. 208):

    Что бормочешь ты, полночь наша?
    Все равно умерла Параша,
    Молодая хозяйка дворца,
    Тянет ладаном из всех окон,
    Срезан самый любимый локон
    И темнеет овал лица.
    Не достроена галерея —
    Эта свадебная затея,
    Где опять под подсказку Борея
    Это все я для вас пишу…

    В прозе к поэме Ахматова поясняет:

    «Когда Параша Жемчугова мучилась в родах, здесь строили какие—то свадебные [трибуны] галереи для предстоящих торжеств ее свадьбы. Параша, как известно, умерла в родах, и состоялись совсем другие торжества» (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 3. С. 270).

    В сложной художественной системе «Поэмы без героя», которую Ахматова начала писать в Фонтанном Доме на исходе 1940 года, каждый персонаж имеет двойника, иногда и не одного. «Шкатулкой с тройным дном» называла она поэму. И одной из своих двойниц ощущала Парашу Ковалеву (по сцене Жемчугову). Являясь вроде бы «молодой хозяйкой дворца», снискав расположение императора Павла Петровича, подарившего ей за ее несравненное пение перстень с бриллиантами, а также благосклонность молодого императора Александра Павловича, не возражавшего против женитьбы графа на крепостной актрисе, Жемчугова прекрасно понимала уязвимость своего положения. При всей деликатности и силе любви к ней граф не мог избежать условностей света: для Параши была придумана родословная, и она вынуждена была носить на плече усыпанную бриллиантами брошь с портретом «предка», якобы польского шляхтича, хотя всем было известно, что она дочь деревенского кузнеца. Она уже жила в Фонтанном как венчанная жена, но официальное объявление о браке должно было состояться только после рождения наследника. С этим событием и связывалась постройка упоминаемой Ахматовой «галереи», которая должна была соединить покои Параши с кабинетом графа. Родив мальчика, наследника рода Шереметевых, названного Дмитрием, Прасковья Ивановна уже не поднялась с постели и умерла через три недели от стремительно развившегося туберкулеза.

    В своем гражданском браке с Пуниным Ахматова, как уже говорилось, вынуждена была поселиться в одной из комнат квартиры шереметевского дома, где он жил с прежней семьей: Анной Евгеньевной Аренс и их маленькой дочкой Ириной. При всей толерантности Анны Евгеньевны она сама и вся пунинская семья рассматривали Ахматову как самозванку. Эта вынужденная жизнь «семьи» в семье была для Ахматовой мучительной. Но другого выхода, в условиях послереволюционного квартирного кризиса в Петрограде, Николай Николаевич Пунин не видел. Законнаяя жена его была категорически против развода, да и материально было легче выжить «одной семьей». Так и жили, встречаясь за столом под традиционным абажуром на скудных трапезах.

    Сближали Анну Андреевну в ее воображении с Прасковьей Ивановной Жемчуговой и талант, и даже разыгравшийся туберкулез, и главное – как бы унаследованное через столетие ощущение неприкаянности.

    Аура Фонтанного дворца, его прежних обитателей – коллекции картин, икон, книг, музыкальных инструментов, старинного оружия – как—то стирала грань между прошлым и настоящим. В «Белом» зале дворца принимает героиня «Поэмы без героя» незваных гостей, явившихся из 1913 года в канун 1941–го и устроивших там новогодний карнавал.

    В поздние годы она напишет:
    Особенных претензий не имею
    Я к этому сиятельному дому.
    Но так случилось, что почти всю жизнь
    Я прожила под знаменитой кровлей
    Фонтанного Дворца… Я нищей
    В него вошла и нищей выхожу.

    («Особенных претензий не имею…», 1952)

    Ахматова умерла в санатории, в подмосковном Домодедове, и первое прощание перед отправкой тела в Ленинград прошло в морге Института имени Склифосовского, ранее странноприимного дома, построенного графом Шереметевым в память Прасковьи Жемчуговой. На фронтоне здания был высечен девиз из фамильного герба Шереметевых, украшавшего Фонтанный дворец: «Deus conservat omnia» (Бог сохраняет всё).

    По совпадению, которых случалось так много в жизни Ахматовой, ее предки по материнской и отцовской линии были мореплавателями, как бы определив особенную связь ее судьбы и творчества с морем. Дед матери, Эразм Иванович Стогов, закончил Петербургский морской кадетский корпус. Отправился на Камчатку на корабле, совершив при этом почти кругосветное путешествие под парусами, вокруг Африки и Южной Америки (тогда еще не было Суэцкого и Панамского каналов).

    Эразм Стогов искал способа разбогатеть, в чем и преуспел. Его внук, младший брат Ахматовой Виктор, тоже флотский офицер, приводит рассказ деда в семейной интерпретации:

    «Проходя по Светланской улице во Владивостоке, он зашел в кафе и присел за столик, желая выпить чашку кофе, за столиком рядом сидели два еврея и один говорил другому: „Я получил письмо от моего брата из Лондона – он пишет, в Лондоне пушнинники за шкуру камчатского соболя платят 50 золотых соверенов <…>. Это произвело на него такое впечатление, что, когда он услышал, что морское командование хочет открыть в Петропавловске—на—Камчатке временный военный порт, он вызвался поехать туда… Отправлял пушнину на 3 адреса в Петербург… Из 3–х доверенных один оказался вором, и товар пропал, два других оказались честными коммерсантами“ (Кралин М. Младший брат // Звезда. 1989. № 6. С. 150).

    Сам Эразм Стогов оставил занимательные, талантливо написанные бытовые и этнографические очерки о быте и культуре народов Крайнего Севера, вызывающие живой интерес и сегодня. Его описания Якутска, Иркутска, тогдашних центров Сибири и Симбирска, где ему довелось служить, дают срез жизни разных слоев общества, от кочевников тунгусов до отцов города, баснословно богатых и образованных купцов, приумножавших российские богатства и славу, помещиков – богатых и бедных, живших своими корпоративными сообществами по русскому принципу – «все дворяне

    родня». Прошло время, и Эразм Стогов променяет полукочевую жизнь флотского офицера, командира фрегата, на оседлую службу в жандармерии. Толкнула его сменить белый морской китель на голубой жандармский мундир не столько страсть к нравственному совершенствованию населения (хотя было и это), сколько более высокое жалованье. Стоговы были бедны, хотя принадлежали к древнему, некогда богатому дворянскому роду, восходящему к XVI веку и внесенному в родословные книги Новгородской, Тверской и Московской губерний, как считалось, претерпевшему от Ивана Грозного при Марфе—Посаднице и раскиданному царем по разным российским губерниям. Прямые предки Эразма Ивановича были определены государем под Можайск в местность Золотилово, почему и именовались в свое время Стоговыми—Можайскими.

    Автор книги «Предсказанные дни Анны Ахматовой» Валерий Дементьев, сам выходец из северного Заволочья, на основании записок Э. И. Стогова и личных разысканий сообщает: «Эразму Ивановичу Стогову доподлинно стало известно, что род Стоговых—Можайских был весьма знаменит и богат в новгородской земле. От новгородских же старожилов ему довелось узнать, что владели они и пустошами, и малыми озерами, которые так и именовались: Стоговы пустоши, Стоговы озера и прочее, и прочее. Кроме того, еще дед Эразма Ивановича – Дмитрий Дементьевич Стогов владел неким имением на Белоозере, откуда он получал оброк и рыбу ежегодно» (с. 7).

    Валерий Дементьев оставил нам в своих книгах художественную летопись Белозерья и его славных людей, от Дионисия, расписывавшего храмы удивительными фресками, непостижимо родственными своей высокой духовностью краскам Боттичелли, до современника Пушкина Батюшкова и близких нам по времени Николая Клюева, Александра Прокофьева, Леонида Мартынова, поэта военного поколения Сергея Орлова из Тотьмы.

    От вольностей и прав, некогда дарованных разветвленному роду Стоговых Великим Новгородом, богатых угодий и другого достатка после их высылки грозным царем ничего не осталось. Однако остались новгородская гордость, верность Отечеству. Стоговы участвовали в военных походах Суворова, были храбрыми воинами, обнаруживали тягу к искусству слова и неизъяснимую склонность к чародейству.

    Ахматова чрезвычайно дорожила этой ветвью своей родословной и, в отличие от явно мифологизированных предков «чингизидов», здесь была точна в историко—биографических реалиях, лаконично написав:

    «Стоговы были небогатые помещики Можайского уезда Московской губернии, переселенные туда за бунт при Марфе Посаднице. В Новгороде они были богаче и знатнее».

    Когда в сентябре 1914 года Ахматова приехала к Гумилёву в Новгород, где он перед отправкой на фронт проходил военную подготовку в уланском запасном полку, она конечно же помнила, что связана с этими местами российской историей и личной родословной и что, может быть, не случайно именно отсюда провожает мужа и других русичей на войну с германцами, ведь война называлась Великой:

    Пустых небес прозрачное стекло,
    Большой тюрьмы белесое строенье
    И хода крестного торжественное пенье
    Над Волховом, синеющим светло.

    Сентябрьский вихрь, листы с березы свеяв,
    Кричит и мечется среди ветвей,
    А город помнит о судьбе своей:
    Здесь Марфа правила и правил Аракчеев.

    («Пустых небес прозрачное стекло…», 1914)

    Стихотворение проникнуто тревогой. Река Волхов – жизнь человеческая, торжественный крестный ход, церковное пение – проводы на войну. Марфа—Посадница, вдова новгородского посадника И. А. Борецкого, правившая Новгородом, возглавила противостояние новгородского боярства после присоединения вольного Новгорода к Москве, и жестокий временщик Аракчеев, создатель под Новгородом военных поселений, как воплощение жесткой власти. В Марфе, ставшей на защиту вольного Новгорода, Ахматову восхищает женская сила, и она испытывает гордость за свою отдаленную к ней причастность. Через полтора года она пишет негромкие, однако, как оказывается, программные стихи, глубина которых прочитывается в контексте личной биографии, включенной в российскую историю.

    Приду туда, и отлетит томленье.
    Мне ранние приятны холода.
    Таинственные, темные селенья —
    Хранилища молитвы и труда.

    Спокойной и уверенной любови
    Не превозмочь мне к этой стороне:
    Ведь капелька новогородской крови
    Во мне – как льдинка в пенистом вине.

    И этого никак нельзя поправить,
    Не растопил ее великий зной,
    И что бы я ни начинала славить —
    Ты, тихая, сияешь предо мной.

    («Приду туда, и отлетит томленье…», 1916)

    Стихи эти писались в Севастополе, главной базе Черноморского флота России, где Ахматова жила в юности.

    Едва ли представляется сколько—нибудь возможным проследить лабиринты ассоциативных связей, вызвавших к жизни эти стихи. Однако можно с уверенностью сказать, что были они в значительной мере навеяны беседами Ахматовой с Николаем Владимировичем Недоброво, поэтом и мыслителем, навестить которого она приезжала в Бахчисарай осенью 1916 года. Недоброво верил в венценосность России как Третьего Рима, в ее мессианство, и тяжело переживал военные неудачи, предчувствуя надвигающийся исторический катаклизм. Сохранилась запись Ахматовой об одной из киевских встреч с Недоброво: «Беседы с X. о судьбе России».

    «Капелька новогородской крови», которую, по ее убеждению, не в силах «растопить великий зной» (или та «раскаленная лава», о которой она писала в стихотворении «Это рысьи глаза твои, Азия…»), может быть воспринята в системе стихотворения «Приду туда, и отлетит томленье…» и как ощущение превосходства в себе исконно русского, новогородского начала в столкновении с золотоордынской кровью, которая, как считала Ахматова, передалась ей от далеких предков.

    Жизнь деда Ахматовой Эразма Стогова (24 февраля 1797 года – 17 сентября 1880 года), младшего представителя рода Можайских—Стоговых, заботами дальних родственников Буниных сложилась удачно. Он пользовался расположением высоких чинов жандармерии Бенкендорфа и Дубельта. Одно время состоял при Бенкендорфе офицером по особым поручениям, для него основатель и шеф Третьего отделенияя отнюдь не был той зловещей фигурой, которой вошел в отечественную историю, по убеждению его внучки Анны, «мучителем Пушкина», но старшим другом и благодетелем, способствовавшим продвижению Эразма Ивановича по служебной лестнице.

    Эразм не пил, не предавался азартным играм и пагубным увлечениям, был трудолюбив, верно служил царю и отечеству. В должности начальника корпуса симбирской жандармерии, полученной через графа Бенкендорфа, он провел три года в Симбирске, оставшиеся для него самыми счастливыми в жизни. Стогов вспоминал:

    «Уезжая из Петербурга, я спросил графа Бенкендорфа, в чем будет состоять моя прямая обязанность? Он отвечал:

    – Утирай слезы несчастных и отвращай злоупотребления власти, и тогда ты все исполнишь» (Стогов Э. И. Записки // Русская старина. 1903. № 5. С. 313).

    Эразм Стогов получил власть и, как считал, пользовался ею по справедливости, очень скоро дослужился до полковника, выгодно женился. Как положено, писал в Петербург донесения начальству о состоянии нравов. Искусно разыграв интригу, сместил с поста вольнолюбивого и беспечного губернатора Загряжского, любимца местного бомонда. Архивы Департамента полиции и Третьего отделения обнаруживают донос симбирского жандармского полковника о дурном влиянии на умы Загряжского, бывшего штабс—капитана лейб—гвардии Преображенского полка, адъютанта барона Розена. Губернатор состоял в ложе «Соединенных друзей» и был предупрежден одним из петербургских братьев—масонов за день до получения указа об отставке. Уезжал он в слезах, не имея других доходов, кроме жалованья, которого теперь лишился. Однако в Симбирске, как и во всей России, действовал все тот же неписаный закон – «все дворяне родня», собственно, благодаря которому и Стогову удалось сделать карьеру (см.: И. А. Гончаров и симбирские масоны. К вопросу о реалиях очерка «На родине» // Русская литература. 2002. № 1). Теперь были приведены в действие более высокие связи, Стогова вскоре перевели на работу в Киев по протекции все того же благодетеля Александра Христофоро—вича Бенкендорфа, и он сам едва ли не в слезах, как совсем недавно подсиженный им губернатор, покидал столь полюбившийся ему Симбирск. Уезжал Э. И. Стогов уже выгодно женившимся, состоятельным человеком.

    Когда Ахматова писала о своем родстве с первой русской поэтессой Анной Петровной Буниной, сыгравшей определяющую роль в судьбе ее деда Эразма Стогова, она не лукавила, заметив, что никто в их роду, кроме Буниной, не писал стихов. Однако о присутствии в роду несомненного литературного таланта красноречиво свидетельствуют те же этнографические и биографические очерки Эразма Ивановича, публиковавшиеся в журнале «Русская старина». В своих мемуарах, проницательных и ироничных, он оставил и портрет Анны Петровны Буниной, обладательницы приятной внешности, девицы в достаточной степени амбициозной.

    «Бунина была небольшого роста, но прехорошенькая, говорят, она имела много женихов, но так дорожила славою своего имени, что не решилась лишиться известности и умерла девицей», – свидетельствует Стогов (Русская старина. 1903. № 1. С. 145). Он рассказывает о пути молодой девушки из бедной дворянской семьи к материальному достатку и славе.

    У Анны Петровны был старший брат Иван Петрович, адъютант адмирала Ханыкова, участник шведского похода, организатор офицерского собрания в Кронштадте. Известный в Питере острослов, щеголь, лицедей и заводила, игравший на всех инструментах, имитировавший голоса птиц, певун и танцор, он был учредителем нашумевшего в свое время «Общества пробки», объединявшего петербургских повес. Сам же, смеясь, обозначал себя на визитных карточках и пригласительных билетах «Кум свахи Аполлона» и был вхож во все дома и присутствия.

    Как—то Иван Петрович Бунин явился в Можайск к родне, взбаламутив весь бомонд уезда, задававшего в его честь балы и другие увеселения. По добродушно—ироничному замечанию автора записок, «пребывание Бунина составило эпоху веселья в уезде». Иван Бунин приходился родным братом теще местного богатея Бориса Карловича Бланка, предки которого были вывезены из Голландии Петром Великим в звании архитекторов. Бланки держали открытый дом, давали балы с фейерверками и театральными действами. У них жил, по бедности, выпускник Московского университета князь Шаликов, впоследствии издатель знаменитого дамского журнала, пока сочинявший шутливые надписи для праздничных транспарантов и мадригалы уездным дамам. Бланки были бездетны и взяли на воспитание маленького Эразма, где его и увидел петербургский гость:

    «Один раз Бунин подозвал меня к себе, взял за ухо, посмотрел на пальцы и спросил моего отца, куда я назначаюсь служить? Отец отвечал, что он небогатый человек и еще не решил.

    – Если вашего сына, – сказал Бунин, – не будет укачивать на корабле, то отдайте его в Морской корпус.

    Отец затруднялся, но Бунин прибавил:

    – Пришлите его только в Питер, я берусь определить его, это уже мое дело.

    С этой минуты мое назначение служить во флоте было решено» (Стогов Э. И. Записки // Русская старина. 1903. № 1. С. 143).

    Отец, поразмышляв и посоветовавшись с соседом—купцом Жарким, отвез сына в Москву, к Анне Петровне Буниной, как раз собиравшейся в Питер, и она, как было договорено, взяла маленького Эразма с собой. Сведения о

    восхождении бедной уездной барышни к вершинам петербургского света Эразм Иванович изложил в своих записках, они оживляют и дополняют скудные свидетельства официальных справочников, совпадая с их фактологией, воскрешают забытое прошлое. Стогов пишет:

    «По неизвестным мне связям Бунины были близки к Ах—вердову, бывшему учителю или кавалеру великих князей Николая и Михаила Павловичей. Он жил в Михайловском замке, в котором скончался император Павел. Будучи 17 лет, А. П. Бунина приехала погостить у Ахвердова, и он, видяя бедность девушки, посоветовал просить милости у вдовствующей императрицы Марии Феодоровны и написать ей письмо. Деревенская девушка, конечно, затруднялась сочинением письма, сидела около окна и сочиняла. Ахвердов подошел сзади, взглянул и удивился, увидав, что девушка пишет письмо стихами. Этот первый труд Буниной был представлен Марии Феодоровне. Бунина получила 500 руб. пенсиона. Это ободрило девушку, она написала послание к императору Александру и получила от него тоже пенсион. Тогда Бунина стала писать ко всей царской фамилии. Знаю, что даже Константин Павлович и тот дал ей 150 руб. пенсии, так что бедная девушка была обеспечена в жизни. Подобный успех в стихотворстве ободрил Бунину, и она стала сочинять басни, оды, элегии и пр.» (Русская старина. 1903. № 1. С. 143–144). В 1814 году Бунина поднесла императору «Песнь Александру Великому, победителю Наполеона и восстановителю царств», за что снискала расположение молодой императрицы Елизаветы Алексеевны, получив в подарок золотую лиру, осыпанную бриллиантами, для ношенияя в торжественных случаях на плече. Она перевела «Правила поэзии» аббата Батте «с присовокуплением российского стихосложения, в пользу девиц», свидетельствуя об учености переводчицы, и ее избрали почетным членом «Беседы любителей русской словесности». Последним ее трудом стал перевод «Нравственных и философических бесед» (М., 1829) шотландского религиозного писателя X. Блэра.

    По свидетельству энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, от которого, как можно полагать, и исходил в своих оценках Э. И. Стогов: «Большая известность Буниной в свое время, конечно, не могла быть заслужена стихотворениями, написанными по правилам напыщенной риторики, и объяснения ее следует искать в том, что женщина—поэт представляла собою тогда явление редкое». Тем не менее Анну Бунину, как через столетие ее блистательную правнучку Анну Ахматову, современники называли «русской Сафо».

    «„Сочинений“ ее набралось на два томика с разгонистой печатью. Стихи стоили страшного труда Анне Петровне, но зато и читать их можно только за большое преступление. Может быть, их никто и не читал, но все хвалили Бунину, называли ее– «десятая муза»», – не без иронии пишет Эразм Иванович (Там же. С. 144). Из этой его краткой характеристики творчества тетки—благодетельницы наиболее достоверным является то, что ее «все хвалили».

    Анне Буниной благоволили Державин, Крылов, Дмитриев. Позже Белинский несколько раз обращался к ее писаниям, поместив ее в ряду таких русских поэтов, как С. Глинка, Вас. Пушкин, П. Катенин, В. Красов, братья Измайловы. Рассмотрев творчество Буниной в контексте других женщин—писательниц конца XVIII – начала XIX века, Белинский, отнюдь не отличавшийся критической политесностью, нашел необходимым напомнить через много десятилетий после смерти Буниной об успехе, сопутствовавшем выходу сборников ее стихов «Неопытная муза» (1809) и «Сельские вечера» (1810): «Она писала в журналах и потом отдельно издавала труды свои, писала и переводила в стихах и прозе, занималась не только поэзиею, но и теориею поэзии…Она, кажется, перевела также „Науку о стихотворстве“ Буало и вообще не уступала графу Дмитрию Ивановичу Хвостову ни в таланте, ни в трудолюбии, ни в выборе предметов для своих песнопений» (Белинский В. Полное собрание сочинений. В 12 т. М., 1955. Т. 7. С. 652).

    Как у всех барышень ее круга, у Анны Буниной был альбом для дарственных записей, весьма изящный, одетый в желтую кожу. Открывался альбомчик галантным мадригалом самого Гаврилы Романовича Державина:

    Твои стихи изящны, звонки,
    Показывают ум нам тонкий
    И нравятся тем всем…

    В альбоме есть посвящение адмирала А. С. Шишкова, свидетельствующее о поддержке Буниной старой школой российского стихосложения. Она пришла в русскую словесность в то время, когда рождалась новая поэзия, и ее в муках сочиняемые вирши воспринимались поклонниками «Арзамаза» иронически, вопреки восторгам старомодных обожателей.

    Возможно, что и титул «десятая муза» она получила от добрейшего Бориса Карловича Бланка, который сам был не чужд стихотворству, писал стихи, был известен переводами и от души восхищался родственницей, записав в ее альбомчик восторженный мадригал:

    Мне ль сметь писать стихи, Линдана! в твой альбом,
    Когда и самые писатели бессмертны
    Твоим пленяются талантом и умом.
    И, находя в стихах своих красы несметны,
    Из мирров с лаврами венок тебе сплели,
    Десятой музой нарекли…

    Бунина была принята при дворе и, случалось, брала с собой племянника, воспитанника морского корпуса. В Гатчине, когда они приехали, им отвели две комнаты во дворце вдовствующей императрицы Марии Феодоровны, и мальчик был показан «старой полной даме», угостившей его конфетами. Тетка обычно возила его с собой в гости, и он примелькался в домах петербургского света, где перезнакомился со своими сверстниками и запомнился старшими. Благодаряя Буниным он впоследствии обзавелся нужными знакомствами в государственной администрации, стал своим в доме адмирала Ханыкова, в адъютантах которого служил его благодетель – Иван Петрович Бунин.

    Уже флотским офицером Стогов бывал у Архаровых, Нарышкиных, Бакуниных. С явным чувством собственного превосходства Стогов пишет о сыне сенатора Михаила Михайловича Бакунина Василии, тактично не упоминая о главном «позоре» бакунинского дома – знаменитом теоретике анархизма, однако косвенно намекая, что «яблоко от яблони не далеко катится»:

    «У Бакуниных был один сын, Вася, мне ровесник. Хотя я был уже гардемарином, но удивлялся знаниям Васи, чего, чего, он не знал: языки древние, новые, историю, географию, отличный был математик, физик, химик, и проч., и проч. Васе Бакунину предстояла блестящая карьера по службе в России. Воспитание, богатство, связи, все пути были ему открыты, только выбирай, а он выбрал дорогу заговорщика, отдался коммунизму, сделался отчаянным республиканцем и радикалом; был сослан в Сибирь, бежал за границу и сделался заклятым врагом России. Было много у меняя ровесников из детей вельмож, и ни один не пошел далеко по службе» (Стогов Э. И. Записки // Русская старина. 1903. № 1. С. 147–148).

    Сам Эразм Стогов стремился «пойти далеко по службе» и сделал свой выбор, выйдя в отставку в чине полковника жандармерии. По—видимому, не случайно упомянут им Василий Бакунин, близкий родственник теоретика анархизма и народничества М. А. Бакунина. Эразм Иванович, осудив своих сверстников Бакуниных, как он считал, баловней судьбы, получивших все блага от рождения, представителей высшего слоя российского общества и оказавшихся в числе «врагов России», явно противопоставляет им свою преданность отечеству и верность государю. Сам он буквально обожал императора Николая I, ставя его выше всех русских царей. Первый раз он увидел императора, вернувшись с Камчатки в Петербург:

    «…Я, как штаб—офицер флота, обязан был при разводе явиться к государю. Император Николай I был верхом – что за красавец, что за молодец, нельзя не любоваться! Нас, после развода, являлось человек 30–ть, я стоял из последних на левом фланге. Развода и всех проделок я почти не видал, потому что все смотрел на истинно русского царя. Нас перекликал комендант, а богатырский конь переступал только на одного человека – и ни разу не сбился. Дошла очередь и до меня.

    – Капит<ан>-лейтенант Стогов из Камчатки, – сказал комендант.

    – Долго вы там были? – спросил император с привлекательной улыбкой… – Скучно там было вам?

    – Нет, государь, там много службы и там русское царство. Николай милостиво поклонился» (Там же. № 5. С. 313). Судьба действительно была исключительно благосклонна и милостива к самому Эразму Ивановичу. Ему посчастливилось умереть в 1880 году, не дожив до 1 марта 1881 года, не узнать об убийстве императора Александра Второго и о причастности своей младшей дочери Инны к террористической организации «Народная воля». А был он настолько крут, что, прежде чем предстать перед его очами, Инна Эразмовна тщательно смывала с лица признаки косметики и скрывала, что посещает Высшие женские курсы, по мнению отца, рассадник крамолы. Что же касается молодого поколения, оно неизменно делает свой выбор, нередко вопреки семейным традициям, что произошло и с сыном сенатора Бакунина, и с дочерью отставного жандарма Эразма Ивановича. А своего единственного сына Виктора Эразм Иванович за вольнодумство и непослушание лишил наследства, и сестры, скинувшись, выделили ему после смерти отца десять тысяч.

    Вся история жизни Эразма Стогова и его женитьбы на Анне Егоровне Мотовиловой, шестнадцатилетней девице, за которой он взял большое приданое, свидетельствует о характере сильном, чуждом условностям.

    Когда Эразм Иванович, тридцативосьмилетний начальник симбирской жандармерии, высокий и статный, в меру образованный, увлекающийся литературой и этнографией, надумал жениться, он подошел к этому судьбоносному вопросу со всей серьезностью. В силу своего должностного положения он изучил документы и составил «великодушный» список симбирских невест (за кем числилось не менее ста душ). Несмотря на свою беспоместность, Стогов, происходивший из хорошего, хотя и обедневшего рода, был убежден, что за него отдадут любую симбирскую невесту, и не ошибся. Военных полков в Симбирской губернии не квартировало, и с женихами было туго. Едва ли можно сказать, что невесту он подбирал себе единственно по холодному расчету и главным для него было приданое, что было бы понятным. Сам он, кроме казенного жалованья, ничего не имел, однако хотел быть не только богатым, но и счастливым в семейной жизни, желал, чтобы его избранница была счастлива с ним, видя в ее счастье залог своего счастья и будущего благополучия детей. По натуре он не был подвержен страстям, в отличие от записного повесы, родственника и благодетеля Ивана Петровича Бунина. О его любовных похождениях ничего не известно ни до женитьбы, ни в пору раннего вдовства, и, судя по характеру, их могло и не быть. Однако в невесты выбрал девицу и красивую, и добрую, и богатую.

    Эразм Иванович считал себя тонким психологом и знатоком душ, уверяя, что ему достаточно услышать голос женщины, чтобы, еще не видя, составить ее психологический портрет. Его выбор невесты был стремителен: положившись на трезвый разум и интуицию, он просил руки Анны Егоровны Мотовиловой, специально за этим, еще не видя невесты, приехав в Цилью, в шестидесяти верстах от Симбирска, свататься, и не ошибся. Богатый помещик, Егор Николаевич Мотовилов был родным братом Александра Николаевича Мо—товилова, в будущем служки и любимого собеседника преподобного Серафима Саровского. Братья слыли чудаковатыми, но честными людьми, богатыми и рачительными хозяевами. Егор Николаевич ни с кем в округе не водил знакомства и держал дочерей в строгости.

    Э. И. Стогов описал незатейливую историю своего сватовства:

    «Приехал я часу в 5–м после обеда. Дом небольшой, деревенский, прост даже для очень небогатого помещика; внутри дома еще проще, стены не оклеены, не крашены, мебель самая простая, домодельная, обтянутая кожею и жесткая, как камень. В зале у стены кровать, на которой лежал пожилой человек, посреди комнаты небольшой стол, у которого сидела благообразная старушка и поп. Я отрекомендовался, говоря, что еду на следствие, но заехал напиться чаю. Больной старик встал и сказал, что он поручик Мотовилов, а старушка – жена его. На старике тулупчик и брюки были разорваны. Никакой церемонии при встрече со мной, никакой суеты не было. Старик сел на кровать и молчал… Вошли две девицы.

    – Это две мои дочери, – сказал старик, – вот старшаяя Анюта, а эта младшая Александра.

    Девочки в корсетах, в ситцевых поношенных платьях, молча сели. <… > Сестры так были не похожи между собою, будто разного семейства: старшая – блондинка, круглого лица, младшая – брюнетка с продолговатым лицом» (Там же. № 7. С. 52).

    Эразм Иванович женился на круглолицей блондинке. А вот младшая, «брюнетка с продолговатым лицом», по—видимому, и вошла в ахматовский миф со страниц записок деда, как «бабушка—татарка», подарившая внучке «черное кольцо», с утратой которого связано одно из самых значительных событий в жизни Ахматовой – знакомство с Борисом Васильевичем Анрепом:

    Мне от бабушки—татарки
    Были редкостью подарки;
    И зачем я крещена,
    Горько гневалась она.
    А пред смертью подобрела
    И впервые пожалела,
    И вздохнула: «Ах, года!
    Вот и внучка молода».
    И, простивши нрав мой вздорный,
    Завещала перстень черный.
    Так сказала: «Он по ней,
    С ним ей будет веселей».

    («Сказка о черном кольце»)

    В свои закатные годы Анреп написал воспоминания «О черном кольце» Ахматовой. «В Англии, – писал он, – такие кольца в свое время назывались „траурными“. Кольцо было золотое, ровной ширины, снаружи было покрыто черной эмалью, но ободки оставались золотыми. В центре черной эмали был маленький брильянт. А. А. всегда носила это кольцо и приписывала ему таинственную силу» (Анна Ахматова: pro et contra. Т. 2. С. 596).

    О том, что кольцо было подарено бабушкой, Ахматова никогда не вспоминала в своих биографических заметках. И понятно. Она не застала своих бабок ни по отцовской, ни по материнской линии и творила свой миф, излишне не отягощенный достоверными свидетельствами. Как доказано историческими документами, оставленный ею миф в значительной мере вырастал из живых, хотя и преображенных творческим воображением реалий. И совсем уж напрасно острая на язык приятельница Ахматовой, Надежда Яковлевна Мандельштам, иронизировала, вспоминая, что второй муж Ахматовой В. К. Шилейко называл ее литературный псевдоним «кличкой», и утверждала, что сама Анна Андреевна тяготилась им, подтверждая свои слова ахматовскими строчками: «„Татарское, дремучее, пришло из никуда, к любой беде липучее, оно само беда“… Я почти уверена, что Анна Андреевна выдумала бабушку—татарку по фамилии Ахматова. Более чуткий на слово Осип Мандельштам, принимавший участие в обсуждении „клички“, заметил, что „Ахматова и есть Ахматова“. Шилейко остался недоволен: разве это настоящая фамилия?» (Мандельштам Н. Воспоминания. В 2 кн. Paris, 1987. Кн. 2. С. 503).

    Так и не стала она ни Гумилёвой, ни Шилейко, хотя как—то едва не сменила фамилию. Случилось это в Ташкенте, зимой 1943 года, когда овдовевший в Ленинграде Владимир Георгиевич Гаршин прислал ей письмо с официальным предложением, поставив условие, что она будет носить его фамилию. Ей вроде бы понравилась мысль о настоящей, «законной», да еще и литературной фамилии: профессор медицины Гаршин был племянником знаменитого писателя Всеволода Гаршина. Однако брак так и не состоялся, Анна Андреевна не стала профессорской женой Гаршиной, но осталась великой Ахматовой, войдя в историю мировой культуры под этим именем.

    В отличие от предков по материнской линии Мотовило—вых и Стоговых, занесенных на скрижали русского столбового дворянства, ее предки по отцовской линии выслужили потомственное дворянство ратным трудом и проявленным личным героизмом. Исследователь родословной Анны Ахматовой В. А. Черных проследил историю рода Горенко по материалам Департамента герольдии, установив поколенную запись трех поколений.

    Прадед Ахматовой Андрей Яковлевич Горенко, родившийся около 1784 года, происходил из крепостных крестьян помещика Орлова, села Матусова Черкасского уезда Киевской губернии.

    По сведениям сохранившегося формулярного списка, А. Я. Горенко в декабре 1805 года по рекрутской повинности вступил рядовым в 41–й Егерский полк. В составе этого полка участвовал в Русско—турецкой войне 1806–1812 годов сначала в Валахии, затем в Болгарии. В 1810 году он, как сказано, отличился «при разбитии неприятеля у речки Тем—рук и взятии в плен самого начальствующего турецким войском трехбунчужного паши Пехливана с чиновниками его». Участвовал он и в Отечественной войне 1812 года, «при селении Бородине в генеральном сражении находился, за что имеет серебряную медаль». Он, участник заграничного похода, по свидетельству формулярного списка – «1814 года, марта 18 при городе Париже в сражении находился и за взятие оного также удостоился серебряной медали». В марте 1813 года Андрей Яковлевич Горенко был произведен в унтер—офицеры, в 1818 году женился, а в декабре 1825 года получил чин прапорщика и тем самым личное дворянское достоинство (не переходящее, однако, детям).

    Согласно сохранившемуся метрическому свидетельству, 7 августа 1818 года «у унтер—офицера Егерского полка Андрея Яковлева Горенко и жены его Марияны родился сын Антоний». Антон Андреевич Горенко (1818–1891) не уступал в смелости и ратном мужестве родителю. Четырнадцати лет он – юнга Черноморского артиллерийского училища, которое успешно закончил, получил чин унтер—офицера и служил во 2–м учебном Морском экипаже в Севастополе, плавал на военных транспортных судах Черноморского флота, держал оборону Севастополя, был награжден орденами Святой Анны 3–й степени «с мечами и бантами», Святой Анны 2–й степени «с императорской короной», Святого Владимира 4–й степени, Святого Станислава 2–й степени, медалями «За защиту Севастополя» и «В память войны 1853–1856 гг.». В семье деда чтили как героя обороны Севастополя и, должно быть, рассказывали о его ратных подвигах и высоких наградах. Один из уважаемых людей города, к 1864 году он – смотритель морского госпиталя, в последнее десятилетие жизни – смотритель портовых земель и садов в Севастополе.

    Трагические страницы обороны Севастополя остались навсегда в народной памяти. В своей первой поэме «У самого моря» (1914) Ахматова обращается к событиям тех лет, отразившихся в полудетском сознании, когда семья Горенко проводила летние месяцы под Севастополем, где земля и песок хранили живую память о тех далеких временах:

    Я собирала французские пули,
    Как собирают грибы и чернику,
    И приносила домой в подоле
    Осколки ржавые бомб тяжелых,
    И говорила сестре сердито:
    «Когда я стану царицей,
    Выстрою шесть броненосцев
    И шесть канонерских лодок,
    Чтобы бухты мои охраняли
    До самого Фиолента».

    На детские воспоминания накладываются уже сформировавшиеся ценностные ориентиры автора поэмы. Представления смуглой девочки, ждущей жениха—царевича, ее мечты о их будущем царствовании строятся на силе державы и справедливости правителя:

    Так я шептала, на двери глядя:
    «Боже, мы мудро царствовать будем,
    Строить над морем большие церкви
    И маяки высокие строить.
    Будем беречь мы воду и землю,
    Мы никого обижать не станем».

    Возможно, детская память Ани Горенко о хранившихся в семье орденах и регалиях деда подсказала ей позже мгновенный экспромт: Николай Гумилёв имел привычку работать по утрам, пока она еще спала, и однажды заметил, перефразировав Некрасова: «Сладко спит молодая жена, только труженик муж бледнолицый не ложился, ему не до сна». Она тут же парировала: «На красной подушке Первой степени Анна лежит».

    Антон Андреевич Горенко дослужился до звания полковника, получил потомственное дворянство и был внесен во 2–ю часть родословной книги дворян Таврической губернии.

    Согласно формулярному списку, он женился на дочери поручика Воронина Ирине, именем которой была названа одна из сестер Ахматовой – Ирина (1888–1892). Мы не располагаем сведениями о родословной Ирины Ворониной, действительно ли в ней текла греческая кровь, однако Ахматова писала и говорила о предках—греках, «морских разбойниках», и о реальной «тетке—гречанке», сестре отца Марии Антоновне, которая водила ее в Севастополе в греческий храм, рассказывала и о мифологизированной «тете Фросе», ходившей в плавание вместе с мужем. В одном из дальних рейсов муж умер в море, и она сумела вернуть судно в гавань.

    О предках греках пишет и младший брат Ахматовой Виктор: «Мой отец Андрей Антонович был полурусский и полугрек. Профиль моей дорогой сестры, нос с горбинкой, есть наследство от бабушки гречанки» (Кралин М. Младший брат // Звезда. 1989. № 6. С. 149).

    В. А. Черных замечает: «Можно полагать, что „предки—греки“ столь же мифологизированы, как и „бабушка—татарка“. Во всяком случае, бабушка Ахматовой по отцу – Ирина Ивановна Воронина, по всей вероятности, гречанкой не была. Не исключено, однако, что гречанкой могла быть не бабушка, а прабабка Ахматовой – жена поручика Ивана Воронина, имени которой мы не знаем» (Черных В. А. Родословная Анны Ахматовой. С. 76).

    В жилах отца Ахматовой Андрея Антоновича Горенко (1848–1915) все же текла греческая кровь, но не древних эллинов, невозмутимых, с золотистыми глазами и светлыми волосами, но греков, уже давно смешавшихся с турками, – черноволосых, смуглых, порывистых и импульсивных, сохранивших, однако, эллинскую стать и патрицианскую гордость.

    Уже потомственный дворянин из служилой морской семьи, он десяти лет был определен кадетом в Черноморскую штурманскую роту, четырнадцати переведен в юнкера. Формулярный список А. А. Горенко сообщает, что в 1868 году, двадцати лет от роду, он произведен в кондукторы корпуса инженер—механиков Черноморского флота. По возвращении из заграничного плавания в 1870 году получает первый офицерский чин, а в 1875 году в чине мичмана назначается преподавателем Морского училища в Петербурге, как одно время назывался Морской корпус. Все свидетельствовало о хорошей профессиональной подготовке и незаурядных способностях совсем еще молодого офицера. Он оказался самым молодым и самым младшим по чину среди преподавателей Морского корпуса, снискав уважение воспитанников и преподавательского состава. Выпускники корпуса вспоминали о нем с неизменным уважением. Среди его учеников был академик Алексей Николаевич Крылов (действительный член Российской Академии наук с 1916 года), механик и математик, удостоенный в советские годы звания Героя Социалистического Труда за заслуги в области кораблестроения.

    В 1879 году Андрей Антонович Горенко высочайшим приказом произведен в лейтенанты и в том же году награждается орденом Станислава 3–й степени. Красавец «черноморец», как его называли, он много работает, предлагает планы реорганизации российского пароходства, вхож в дом Анны Павловны Философовой, видной общественной деятельницы, где встречается с Достоевским, ведет светский образ жизни, много читает, бывает в театрах, особенно Ма—риинском, увлекается женщинами. Обе его сестры, Анна и Евгения, близки «Народной воле», и среди его друзей оказываются люди из числа «неблагонадежных». События 1881 года, убийство государя Александра II резко изменили общественно—политический климат, сказавшись и на карьере Андрея Горенко. Его дальнейшая жизнь, с поражениями и успехами, не совсем ясна, оставив без ответа ряд вопросов.

    В. А. Черных пишет: «В самом конце апреля (буквально накануне своей отставки) министр внутренних дел М. Т. Ло—рис—Меликов сообщил управляющему Морским министерством, что преподаватель Морского училища лейтенант Андрей Горенко считается неблагонадежным в политическом отношении… Началось следствие, результаты которого директор Департамента полиции В. К. Плеве доложил Н. П. Игнатьеву, сменившему Лорис—Меликова на посту министра внутренних дел. Плеве просил министра разрешить возбудить против лейтенанта Горенко „особое производство по исследованию вредного его направления, с целью предприятия, затем – о высылке его административным порядком“» (Черных В. А. Родословная Анны Ахматовой. С. 77). Сам Игнатьев наложил резолюцию: «Согласен. 25 сентября 1881».

    Причины подозрения в неблагонадежности лейтенанта Горенко, зафиксированные в документах и сохранившиеся в семейной памяти, различны. Младший Горенко – Виктор Андреевич приводит со слов отца его версию:

    «Когда мой отец Андрей Антонович женился на нашей маме, он был лейтенантом флота и преподавателем Морского Корпуса. Вскоре после свадьбы его вызвали в жандармское управление и спросили: „Знаете ли вы лейтенанта Никитенко?“ Он ответил: „Знаю“. – „Были ли вы с ним в дружеских отношениях?“ – Он сказал: „Я был с ним в дружеских отношениях“. По требованию командира отдельного корпуса жандармов Морской Министр уволил в отставку моего отца. Лейтенант Никитенко, минный офицер, был повешен во внутреннем дворе Петропавловской крепости после того, как сознался, что сделал динамитную бомбу дляя террористического акта» (Кралин М. Младший брат // Звезда. 1989. № 6. С. 150).

    Фамилия Никитенко не встречается в деле Департамента полиции, заведенном на А. А. Горенко, не встречается в документах, связанных с историей «Народной воли», и Стого—ва (Змунчилла) Инна Эразмовна, хотя по многочисленным упоминаниям Ахматовой ее прелестная и безалаберная мама была близка к террористической организации, называя ее «наш кружок». Овдовевшая к тому времени первым браком и приехавшая в Петербург учиться на Бестужевских курсах, Инна Эразмовна, располагая приличным капиталом, по—видимому, охотно помогала друзьям по «кружку». И ее младший сын, Виктор Андреевич, передавал семейное предание, когда писал: «Инна Эразмовна после смерти отца получила большие деньги и была студенткой Бестужевских курсов в Петербурге. Студенты попросили дать им 2200 рублей для подготовки покушения на царя. Она дала деньги, и ее считали членом ячейки „Народной воли“» (Там же. С. 150–151). Возможно ее действительно считали «своей», явившуюся в Петербург киевлянку, не имевшую лично ничего против государя—императора, но с легкостью, не задавая лишних вопросов, выдавшую деньги на его убийство, во имя студенческого братства. Считали «своей», но, слава Богу, все же не привлекали к оперативным действиям организации.

    Ахматова рассказывала и писала, что ее крестным был молдавский господарь Романенко, «убийца генерала Стрельникова». В выписке из метрической книги Кафедрального Преображенского собора Одессы фамилия восприемника подтверждена: «Июня одиннадцатого родилась, а Декабря семнадцатого крещена Анна; родители ее: Капитан 2–го ранга Андрей Антониев Горенко и законная жена его Инна Эразмова, оба православные. Восприемниками были: кандидат естественных наук Стефан Григориев Романенко и дочь дворянина Мария Федоровна Вальцер» (Анна Ахматова. Десятые годы. С. 6).

    Однако, согласно официальным документам, военного прокурора В. С. Стрельникова 18 марта 1882 года по приговору «Народной воли» застрелил отнюдь не Романенко, действительно являвшийся членом Исполнительного комитета «Народной воли», но Н. В. Желваков, казненный вместе с С. Н. Халтуриным. Как видим, семейные мифы и исторические документы не всегда стыкуются в освещении событий, тем не менее свидетельствуя о либерально—народнических симпатиях и связях родителей Ахматовой, продолжавшихся и в период спада движения. Ахматова вспоминает, что Инна Эразмовна до конца дней одевалась, как «старая революционерка», – в темную юбку и блузу.

    Точных сведений об обстоятельствах и времени бракосочетания Андрея Антоновича и Инны Эразмовны нет. Известно, что ранее первым браком Горенко был женат на дочери покойного капитана Васильева Марии Григорьевне и имел двух детей, как значилось в его послужном списке, подписанном им 24 июня 1886 года. В. А. Черных полагает, что брак с Инной Эразмовной Стоговой первоначально мог быть и гражданским. Ведь по не совсем достоверному, но все же идущему от семейных преданий свидетельству Виктора Горенко, время свадьбы родителей совпадало с годом цареубийства, а период «жениховства», по—видимому, сопровождался веселыми студенческими сборищами в пору развернутой охоты народовольцев на государя Александра Николаевича.

    По тому, как складывались обстоятельства, жизни Андрея Антоновича Горенко грозили в то время немалые неприятности. Но неожиданно за него вступился всемогущий руководитель агентурой Петербургского охранного отделенияя Г. П. Судейкин, заявив в своем рапорте, что сведения о неблагонадежности Горенко не подтвердились. Преследование А. А. Горенко и его сестер было прекращено, однако тайное наблюдение продолжено. Ахматова рассказывала, что, как—то заметив, что за ним следят, Андрей Антонович пошел в жандармское отделение к Судейкину и «сказал, просил: если за ним хотят следить, то пусть делают это так, чтобы он не замечал сыщика, потому что это нервирует его и мешает ему работать. Судейкин вызвал кого—то и приказал привести того сыщика, который следит за отцом А. А. Когда сыщик явился, Судейкин спросил его, ему ли поручено следить за этим человеком (отцом А. А.). Получив утвердительный ответ, Судейкин поднес к носу сыщика кулак» (Лукниц—кий П. Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. В 2 т. Париж—Москва, 1997. Т. 2. С. 304).

    В. А. Черных, заинтересовавшийся этой метаморфозой, размышляет: «Что же касается Андрея Антоновича Горенко, то дело, грозившее весьма серьезными последствиями, окончилось для него вполне благополучно. Этот неожиданный и резкий поворот в „деле Горенко“, осуществившийся к тому же не без участия Г. П. Судейкина, невольно вызывает подозрение, не пытался ли вербовать его этот „король провокации“, сплетавший в то время сеть тайной агентуры вокруг остатков „Народной воли“. Достоверных данных, подтверждающих это подозрение, нам обнаружить не удалось. С Морским училищем и вообще с военным флотом Андрею Антоновичу Горенко все—таки пришлось расстаться. 24 октября 1882 г. он был „уволен для службы на судах коммерческого флота“» (Черных В. А. Родословная Ахматовой. С. 78).

    И все же попытка вербовки Горенко и его сестер более чем вероятна. Слишком многих доверчивых и пылких, готовых пострадать «за великое дело любви», к чему призывал властитель дум Н. А. Некрасов, борцов за прочность дела, скрепленного кровью, завлек в свои сети «король провокации», их ровесник, молодой подполковник жандармерии Георгий Порфирьевич Судейкин. Его самого убил им же завербованный член Исполнительного комитета «Народной воли», провокатор С. П. Дегаев в 1883 году, как раз в год рождения сына, в будущем известного художника—модерниста Сергея Судейкина, приятеля Анны Ахматовой. Ближайшая подруга Ахматовой Ольга Глебова—Судейкина рассказывала, как страдает ее муж, видя разгуливающего на свободе убийцу отца, то ли не осужденного за какие—то особые заслуги перед Департаментом полиции, то ли отбывшего не слишком долгий срок.

    Андрей Горенко некоторое время плавал в должности старшего штурмана по Черному морю на шхуне «Редут—Кале», вахтенным начальником на шхуне «Казбек». В марте 1887 года, тридцати девяти лет от роду, он оставил морскую службу в чине капитана 2–го ранга, поселился с семьей в Одессе, где и родилась Анна. Через год семья переехала в столицу, обосновавшись под Петербургом в Павловске, а затем в Царском Селе. Начался новый виток в карьере Андрея Антоновича. Несколько лет он служит чиновником по особым поручениям в Департаменте государственного контроля, дослужившись до надворного советника, в 1904 году он – статский советник (если по—военному – бригадир), заместитель великого князя Александра Михайловича по Главному управлению торгового мореплавания и портов. Он член комитета Общества содействия русской промышленности и торговле, член правления Русского Дунайского пароходства. Его доклады в Вольно—экономическом обществе о недостатках в деятельности Русского общества пароходства и торговали, смелые предложения по усовершенствованию работы структур РОПИТ вызывали интерес специалистов и неудовольствие рутинного чиновничьего аппарата. Тут—то и произошел конфликт А. А. Горенко с августейшим начальством, самим великим князем Александром Михайловичем. Андрей Антонович подал прошение об отставке, и отставка, как иронизирует Ахматова, «была, разумеется, принята». В его некрологе, напечатанном в «Одесском листке» 7 сентября 1915 года, отмечалось, что уже после отставки выводы из его докладов положены были в основу тогда пересматривавшегося устава этого крупнейшего на юге России акционерного предприятия.

    До самой отставки семья жила в респектабельном Царском Селе, рядом с вокзалом. Андрей Антонович Горенко ездил на работу в Петербург и проводил там большую часть времени, держал часть ложи в Мариинском театре, иногда брал с собой в оперу подраставшую Анну. Из клубов отдавал предпочтение петербургскому «Обществу сельских хозяев». Сохранилась запись Лукницкого: «Отец А. А. был членом „Клуба сельских хозяев“, который помещался на Невском – там, где сейчас Дом искусств. Клуб был очень фешенебельным. А. А. рассказывала сегодня, как, когда она была девочкой, к ее отцу приехал из имения beau—ir ere (свояк) ее матери – очень богатый человек („в тысячу раз богаче отца“) – и отец повез его в клуб, и тот был поражен его роскошью и великолепием. Отец А. А. бывал там постоянно» (Лукниц—кий П. Н. Acumiana. Т. 2. С. 255).

    Дочь Андрей Антонович любил, но был строг, почему—то называл ее декаденткой еще до того, как она начала печататься, а когда за подписью Анна Г. появилось стихотворение пятнадцатилетней гимназистки, пришел в ярость, стал кричать, что не позволит «трепать свое имя». Тогда Анна стала подписывать дальнейшие публикации Ахматова, а позже явно лукавила, когда говорила, что не подумала, собираясь вступить в русскую поэзию под таким именем.

    Андрей Антонович был человеком жадным до жизни – общественной, профессиональной, личной, обладал неуемным темпераментом, обожал красивых женщин и транжирил деньги, оставив семью после своей отставки без должных средств к существованию. На это сетовал его младший сын Виктор, унаследовавший благоразумие и бережливость (считай, скупость) деда Эразма Ивановича Стогова, которого почитал за идеал. Отца же явно осуждал: «К сожалению, он кроме хороших качеств имел и плохие качества. Умел тратить деньги, как никто другой, вечно ухаживал за чужими женами, и они его очень любили» (Кралин М. Младший брат // Звезда. 1989. № 6. С. 150).

    Сохранились вспоминания Ариадны Тырковой—Вильямс (в те годы еще Тырковой), модной беллетристки, в будущем видной деятельницы кадетской партии, жившей одно времяя по соседству с семьей Горенко в Царском Селе. Аня, еще совсем ребенок, «подглядывала» за красивой молодой соседкой и позже рассказала ей:

    «Я вас в Царском и на улице все высматривала… Папа вас называл Ариадна Великолепная. Мне это слово ужасно нравилось. Я тогда же решила, что когда—нибудь тоже стану великолепная».

    «Странная это была семья, Горенко, откуда вышла Анна Ахматова, – писала Тыркова—Вильямс. – Куча детей. Мать богатая помещица, добрая, рассеянная до глупости, безалаберная, всегда думавшая о чем—то другом, может быть, ни о чем. В доме беспорядок. Едят когда придется, прислуги много, а порядка нет. Гувернантки делают, что хотят. Хозяйка бродит, как сомнамбула. Как—то, при переезде в другой дом, она долго носила в руках толстый пакет с процентными бумагами на несколько десятков тысяч рублей и в последнюю минуту нашла для него подходящее место – сунула пакет в детскую ванну, болтавшуюся позади воза. Когда муж узнал об этом, он помчался на извозчике догонять ломового. А жена с удивленьем смотрела, чего он волнуется, да еще и сердится.

    Горенко служил, насколько помню, в Государственном Контроле, дослужился до чина действительного статского советника. Был хороший чиновник и очень неглупый человек. Любил пожить. Ухаживал, и не без успеха, за всеми хорошенькими женщинами, которых встречал. Был большой театрал. Как—то сказал мне:

    – Я человек не завистливый, а вот тем, кто может у Ду—зе ручку поцеловать, страшно завидую…

    Это мне понравилось. Я сама, когда видела Дузе, совершенно растворялась в ее победоносной гениальности.

    Анна унаследовала от отца его важную осанку и выразительное лицо. Не было в ней его жизнерадостности. А жадность к жизни отцовская, пожалуй, и была. В нем не было и тени той поэтической сосредоточенности, которой Анна была обвеяна. По какому закону наследственности из этой семьи вышла такая умница, такая оригинальная, глубоко талантливая и прелестная женщина?» (Возрождение (Париж). 1955. № 41. С. 88–89).

    О красоте молодой Инны Эразмовны Ахматова писала в первой «Северной элегии»:

    И женщина с прозрачными глазами
    (Такой глубокой синевы, что море
    Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),
    С редчайшим именем и белой ручкой,
    И добротой, которую в наследство
    Я от нее как будто получила, —
    Ненужный дар моей жестокой жизни…

    (1940–1943)

    Сведений об Инне Эразмовне сохранилось до обидного мало, и приведенная строфа—воспоминание может быть комментарием к ее единственной и мало выразительной «молодой» фотографии.

    Жена младшего брата Виктора Ханна записала, по—видимому, со слов Инны Эразмовны, жившей три года (1925–1929) в их семье на Сахалине:

    «Инна Эразмовна встретила и полюбила Андрея Антоновича Горенко, морского инженера. Человек необыкновенно высокого роста, очень красивый и представительный, с большим чувством юмора, властный, любящий жизнь, поль

    зовавшийся большим успехом у женщин, Андрей Антонович поразил молодую и красивую вдову. У нее были черные до колен волосы, огромные сине—голубые глаза, полные ласки и неизъяснимой доброты, хорошего рисунка рот, ослепительный цвет лица и нос, форму которого унаследовали Аняя и Виктор. Только у Ани резче выделялась «ахматовская горбинка». В старости Инна Эразмовна сохранила длинные, ниже колена, черные с сединой волосы и огромные добрые голубые глаза. Второй брак Инны Эразмовны не был счастливым. Увлекающийся Андрей Антонович доставлял много тяжелых переживаний своей скромной жене, посвятившей жизнь детям… Инна Эразмовна много рассказывала мне об Андрее Антоновиче, но воспоминания ее были проникнуты горечью из—за того, что он промотал все ее приданое в 80 тысяч, а когда оставил семью, то присылал весьма скромную сумму» (Анна Ахматова. Десятые годы. С. 8–9).

    По воспоминаниям биографа Ахматовой П. Н. Лукниц—кого, видевшего Инну Эразмовну перед отъездом на Сахалин, это была высокая и в достаточной мере нелепо одетаяя старая женщина, не очень вписывающаяся в предложенные ей жизнью обстоятельства.

    Ахматова любила мать и тяжело переживала ее так неудачно сложившуюся женскую судьбу. После Октябрьского переворота, оставшись без пенсии и средств существования, она жила у сестры, в Подольской губернии. Столь же не приспособленная к жизни, как и ее младшая сестра, Анна Эразмовна, лишившаяся имения, тем не менее считала себя «барыней», по старой привычке дарила к праздникам крестьянам открытки с картинками, используя главным образом открытки с письмами Ахматовой. Пожилые женщины были недовольны тем, что их знаменитая дочь и племянница посылает им мало денег, не подозревая, что она сама голодает, деля свои скудные средства между ними и сыном Левой, который воспитывался в Бежецке у бабушки Анны Ивановны Гумилёвой и тетки Александры Степановны Сверчковой.

    Когда в 1926 году от младшего сына Виктора, которого считали погибшим, пришли деньги и письмо с приглашением матери приехать к нему на Сахалин, Инна Эразмовна проездом задержалась у дочери в Ленинграде. Ахматова жила в то время с Пуниным во флигеле Фонтанного дома в, прямо скажем, перенаселенной квартире. Однако, в старых традициях уважения к родителям, Николай Николаевич Пунин, не отличавшийся сговорчивостью, уступил кабинет, где устроили Инну Эразмовну, и за бесценок продали столовое серебро, чтобы обеспечить сколько—нибудь сносное питание, а через три недели усадили путешественницу в поезд.

    П. Н. Лукницкий, свидетель и участник тех событий, оставил подробные записи о днях, проведенных Ахматовой с матерью, о ее переживаниях, связанных с безденежьем: «А. А. особенно огорчена тем, что не могла прибавить Инне Эразмовне денег на дорогу, потому что сама безнадежно без денег – все ее ресурсы вчера равнялись восьми рублям, из которых три она вчера потратила на продукты для Инны Эразмовны… Инна Эразмовна же уехала, имея с собой шестьдесят рублей на всю дорогу (не меньше месяца), из которых рублей двадцать надо будет истратить на плацкарту от Иркутска до Хабаровска и билет на пароходе. На еду и за все остальное – остается сорок рублей. Немудрено, что А. А. это обстоятельство так сильно беспокоит. Говоря о материальном положении А. А., не надо забывать, что в Бежецке у нее Лева и А. И. Гумилёва, которым тоже нужно ежемесячно посылать деньги» (Лукницкий П. Н. Acumiana. Т. 2. С. 147).

    П. Н. Лукницкий с точностью летописца описал картину проводов, затаенную скорбь и открытую растерянность матери и дочери, расстававшихся, как им обеим было очевидно, – навсегда. Они втроем приехали на вокзал (Пунин подъехал позже) и ступили на перрон – Инна Эразмовна, Ахматова и он:

    «Я взял в руки чемодан и корзинку и хотел взять третий тюк – с постелью и мягкими вещами. А. А., однако, понесла его сама, изгибаясь под тяжестью его, вытягивавшего ей руку, и, когда я повторил просьбу передать его мне, А. А. впервые промолвила: „Оставьте, зачем вы просите?.. Мне и без этого, – кивнула на тюк головой – нелегко!“ Но, встретив мой смущенный взгляд, сейчас же рассмеялась легкой шуткой. В другой руке у А. А. была корзиночка с провизией. Инна Эразмовна, припадая на правую ногу, опираясь правой рукой на палку, в левой держа маленький ручной саквояж, плелась, все время отставая, сзади. На ней был черный старо—старушечий зипунчик, древняя круглая – такие носят дряхлые помещицы, да, пожалуй, монахини – шапка с черной наколкой, скрывавшей всю ее голову и оставлявшей открытым только небольшой овал сморщенного лица, где добротой, мирной приветливостью и стеснительной учтивостью отливали глаза. Одежду ее довершал громадный, безобразный, длинношерстый и короткий серый с рыжим мех не то зайца, не то какого—то другого зверя, громадным воротом навалившийся на ее плечи. Он был громаден и неуклюж, а Инна Эразмовна – согбенна летами, и казалось, что этот мех своей тяжестью пригнул ее к земле» (Там же. С. 148).

    Разместив Инну Эразмовну в вагоне, мужчины оставили ее с дочерью. Далее Лукницкий пишет:

    «Минут за десять до отхода А. А. вышла – и огорченная, ибо Инна Эразмовна, беспокоясь, что поезд тронется, велела ей уйти. Я узнал точное время, и А. А. с Пуниным опять вошли в вагон – еще на семь минут. А. А., выйдя, подбежала к окну и как—то нервно крикнула: „Мамуся!“ Последние минуты глядели друг на друга через стекло… На один момент (тот, когда она вышла из вагона после разговора с Инной Эразмовной, – за десять минут до отхода) я заметил особенно острый, пронзительный, воспаленный взгляд – глаза А. А. делаются такими блестящими и острыми только в редкие минуты ее жизни. Два—три шага по перрону, и внешнее равновесие было восстановлено – взгляд стал обычным, и дальше А. А. уже была спокойна. Я вспомнил, что она никогда не плачет. Поезд ушел, А. А. побежала за вагоном, а я бросился за ней, опасаясь, чтоб ее не толкнули. Она заметила меня… „Не идите так близко к поезду“, – сказала она мне, не останавливаясь, еще раз повторила то же. Поезд ускорял ход. Мы остановились. И пошли к выходу. При выходе с перрона у всех отбирают перронные билеты. Я прошел, не отдав своего, а у А. А. его взяли. Я показал А. А. билет. А. А. неожиданно искоса взглянула на меняя и, тихо уронив: „Дайте мне, если он вам не нужен“, – потянула за билетом руку. Жест и взгляд ее был каким—то стыдливым, точно она признавалась мне в своей слабости… А меня тронуло, что ей так дорог и этот билет – память о расставании с Инной Эразмовной.

    К выходу шли, разговаривая о чем—то постороннем, и яя плохо слушал, зная, что этот разговор и ей—то нужен только для того, чтоб затушевать им те, быть может, замеченные нами мгновенные признаки ее внутреннего состояния, которые до отхода поезда могли случайно проскользнуть сквозь внешнее спокойствие» (Там же. С. 148–149).

    За этой записью П. Н. Лукницкого угадываются и характер Ахматовой, такой сдержанной, не желающей выносить на люди сокровенные чувства, и глубина горькой дочерней нежности, когда она не в состоянии проявить о матери настоящую заботу, не имея возможности оставить ее у себя, поскольку и сама живет в доме Пуниных почти на птичьих правах. Здесь и другое – внимание к ней совсем еще молодого Павла Николаевича Лукницкого, ее верного пажа в течение нескольких лет.

    Ахматова готова была проводить Инну Эразмовну до самого Сахалина, а может быть, и пожить там какое—то время. Но своих денег на поездку у нее не было, а Виктор, не имевший представления об обстоятельствах жизни в Ленинграде его знаменитой сестры, не догадался передать, да ему и в голову не могла прийти возможность ее приезда. Жизнь самой Инны Эразмовны на Сахалине в городе Александровске не заладилась. Виктор Андреевич Горенко был человеком расчетливым и, как можно судить, в достаточной мере жестким, лишенным романтических порывов и предрассудков, что, собственно, и помогло ему выжить в предложенных жизнью, отнюдь не благоприятных, условиях. Через три года Инна Эразмовна покинула Александровск и вернулась в Подольскую губернию к сестре Анне Эразмовне, где и умерла в 1930 году. Уехала, по—видимому, вместе со свекровью и жена Виктора Ханна Вульфовна, похоронив на Сахалине их дочь Ивонну. Судя по записанному Лукницким разговору с Ахматовой, между нею и родственниками на Сахалине велась переписка, она признавалась, что предчувствовала смерть Ивонны. Позже Ханна Вульфовна, поселившаяся в Прибалтике, часто навещала Ахматову и жила у нее на даче в Комарове. Сохранились свидетельства о ее такте и заботливом отношении к Анне Андреевне.

    Вспоминая о младшем брате, Ахматова как—то сказала, что их семья как бы делится на природных Мотовиловых и Стоговых. Виктор, пожалуй, единственный унаследовал черты Стоговых – деда Эразма Ивановича, которого никогда не видел, но характером и хваткой которого восхищался. Он решил повторить путь деда, взявшего жизнь и судьбу в собственные руки, и в значительной мере преуспел. Когда рухнул оплот Белого движения на Юге России – Севастополь, морским офицерам в обмен на жизнь было предложено прекратить сопротивление, сложить оружие и пройти регистрацию. Хорошо известно, чем это закончилось: весь молодой состав Черноморского флота был зверски уничтожен. Их было слишком много, молодых романтиков, поверивших новому «народному» правительству, уже принявшему в то время тайное решение о их немедленном уничтожении. Дляя расстрела флотских, которых любили и знали в городе, потребовалось бы много времени, к тому же новые власти боялись сопротивления и стремились сохранить порядок. Молодых людей, явившихся на регистрацию, ночью задерживали, грузили на баржи и увозили в море. Пока хватало колючей проволоки, их связывали по несколько человек и сбрасывали за борт, остальных сталкивали поодиночке.

    Ахматова была уверена, что Виктора постигла та же участь, до нее доходили разные слухи, но все сводилось к одному – погиб. Один из них привела Н. Я. Мандельштам: «Про второго брата, Виктора, ей сказали, что он расстрелян в Ялте. Слух шел такой: тела сбросили с мола в море, а наутро море было спокойное и прозрачное и на дне лежали еще невсплывшие трупы» (Мандельштам Н. Воспоминания. Кн. 2. С. 253).

    Считая брата погибшим, Ахматова написала стихотворение, за реалиями которого стояли биография семьи, брата и судьба его поколения:

    Для того ль тебя носила
    Я когда—то на руках,
    Для того ль сияла сила
    В голубых твоих глазах!

    Вырос стройный и высокий,
    Песни пел, мадеру пил,
    К Анатолии далекой
    Миноносец свой водил.

    На Малаховом кургане
    Офицера расстреляли.
    Без недели двадцать лет
    Он глядел на Божий свет.

    (1918)

    Виктор Горенко не захотел иметь дел с «советами», не принял от них бесчестия и не поверил в их обещания. Он раздобыл неприметную штатскую одежду и ночью через Старый Крым выбрался из смертельно опасной зоны. В интервью, перепечатанном из журнала «Rassian Literature Tri—quaterly» газетой «Московский комсомолец» (1995, 6 октября), В. А. Горенко рассказал свою одиссею:

    «Когда большевики захватили власть в свои руки, я был молодым офицером Черноморского Флота. Я понимал, что в Севастополе оставаться нельзя, и я помнил историю жизни деда, Эразма Ивановича Стогова. Поэтому я сразу же уехал на Сахалин. Я знал, что царское правительство ссылает на Сахалин грабителей и убийц, но двадцати одного года от роду я должен был выбирать – ЧК или Сахалин. Когда я заработал немного денег и построил свой дом, я послал матери денег, и она переехала ко мне. В конце 1925 года большевики начали производить аресты на Сахалине, и к 1929 году я понял, что мне нужно бежать».

    Рассказ Виктора Андреевича отвечает на остававшийся не проясненным вопрос: почему Инна Эразмовна через три года по прибытии на Сахалин отправилась в обратный столь нелегкий путь? Ей, как можно полагать, представлялось невозможным в ее возрасте пуститься с сыном, бегущим от «советов», в непредсказуемые странствия в чужие страны. Сахалин все же был Россией, а Виктор уезжал в Китай. Сам он понимал, что уезжает «из одной неподходящей страны в другую – такую же неподходящую. Но я прожил там много лет… Я был вторым помощником капитана на Британском торговом судне. Я жил в Китае, чтобы заработать денег и убежать куда—нибудь подальше».

    Нам осталось неизвестным, виделась ли Ахматова с матерью после ее возвращения с Сахалина и знала ли истинные причины ее возвращения.

    В Шанхае Виктор Горенко упорно трудился, складывая деньги, как говорится, копейка к копейке, и наконец, как он пишет: «8 января 1947 года, почти через 20 лет после приезда, я стоял на палубе корабля „Генерал Гордон“ и мысленно командовал: „Отдать швартовые!“ Корабль медленно двинулся… Я прибыл в Сан—Франциско».

    Много лет спустя, после войны, Виктор написал Анне из Нью—Йорка. «Для моей дорогой сестры было большой неожиданностью найти меня живым после стольких лет, но, чтобы не разгневать строителей социализма, она решила не отвечать на мои письма. Она закаменела, словно стена».

    Десять лет Ахматова не отвечала ни на одно письмо Виктора и только в 1963 году ответила:

    «Милый Виктор, чувствую себя виноватой перед тобой. Я своевременно получила и твою фотографию, за которую яя тебя благодарю, и чудесные нейлоновые чулки. Но мои постоянные переезды из Москвы в Ленинград и из Ленинграда в Москву, а еще больше тяжелая сердечная болезнь и длительное пребывание в больнице – у меня было уже три инфаркта – нарушают нормальное течение моей жизни. О себе мне почти нечего тебе сообщить. Я немного перевожу, в настоящее время – румын, и занимаюсь Пушкиным.

    Еще раз благодарю тебя, что не забыл сестру.

    Твоя Аня.

    7 июня 1963, Москва».

    Через два года, приехав в Англию получать почетную степень доктора литературы в Оксфордском университете, Ахматова отправила брату телеграмму 10 июня 1965–го: «Буду жить неделю в Президент Рузвельт отеле, Лондон. Телеграфируй или позвони мне. Сестра Анна».

    Еще за полгода до поездки в Оксфорд Ахматова писала брату:

    «1 декабря 1964, Москва. Милый Виктор,

    Случалось так, что потеряла твой адрес и вовремя не ответила тебе и не поблагодарила за твой великолепный подарок – черное кимоно. Я ношу его с особым удовольствием. Сегодня еду в Рим и на Сицилию, где мне вручат премию за стихи. Командировка всего на 10 дней. Я, конечно, в большой тревоге, – выдержит ли мое здоровье. Посылаю тебе мою последнюю фотографию, она лучше всех остальных. Передай мой привет твоей жене. Целую тебя.

    Всегда твоя Аня».

    © 2000- NIV