Лосиевский Игорь: Анна Всея Руси.
Глава пятая

Глава пятая

Наступила эпоха поклонения "образу зверя", и закладка в Библии лежала уже не на Песни Песней - на Апокалипсисе.

С каждым годом все быстрее работала адская машина террора, спровоцированного кремлевцами в траурном декабре 1934 года. Снизу поднималась волна истерии: идея борьбы с "врагами народа" овладела тысячами голов, и многие люди верили, что сотворяют благо, донося друг на друга, разоблачая притаившихся "троцкистов", "бухаринцев", "вредителей", "диверсантов" - всех, кто отклоняется от "математически прямой линии".

Писатели сочиняли доносы в стихах и прозе. Газеты помещали их вирши и коллективные письма, дышащие зоологической ненавистью к жертвам знаменитых московских процессов. Как пароль, повторялись слова, сказанные одним из классиков соцреализма: "Я голосую за смерть!" Это был пушкинский "Андрей Шенье", по-новому озвученный веком-зверем:

Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, - не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа.
Сокрылась ты от нас...

Анна Андреевна говорила друзьям, что, если бы Пушкин решился прочитать эти стихи в Москве сталинских времен, он был бы немедленно арестован. А годы, предшествовавшие убийству С. М. Кирова, называла "вегетарианскими"...

Ахматова и Сталин. Соединительный союз противоестествен, но нельзя не коснуться этой темы в биографии поэта, потому что и в то время она "гостила на земле". Встреча Ахматовой со Сталиным кажется невероятной - они жили в разных мирах и, слава Богу, не были знакомы. Ахматовский мир, теплый и влажный, творящий свет и жизнь, всем своим существом отрицал человеконенавистническое бытие тирана, но Ахматова не относила себя к тираноборцам. Шли дни и месяцы, когда хотелось укрыться с головой, спрятаться куда угодно, затеряться на гулких дорогах истории, но там уже были Тиберий, Калигула, Нерон. Иудейский царь Ирод и царь московский и всея Руси Иван Васильевич Грозный. Публичные казни, тайные убийства. О сталинских злодеяниях Ахматова говорила Л. К. Чуковской: "Покойный Алигьери сотворил бы из этого десятый круг ада".

Она называла его Усачом или по-мандельштамовски - "кремлевским горцем". Поражало его необычайное сходство с гофмановским Циннобером, маленьким кумиром толпы. Московский вождь столь же искусно превращал чужие заслуги в свои, а потом расправлялся с теми, чьи заслуги он себе присвоил. Зловещий второй смысл обнаруживался теперь в старинной русской поговорке "Красна рать воеводою".

За год до трагической завязки террора появляется в стихах Ахматовой напоминание о том, что "кровью пахнет только кровь", и убийцы, подобные Понтию Пилату и леди Макбет, во все времена будут именоваться убийцами. Историческое возмездие неотвратимо ("Привольем пахнет дикий мед...", 1933):

И напрасно наместник Рима
Мыл руки пред всем народом
Под зловещие крики черни;
И шотландская королева
Напрасно с узких ладоней
Стирала красные брызги
В душном мраке царского дома...

Мандельштам и Пастернак считали это стихотворение одним из лучших произведений Ахматовой.

Культ Усача не уступал в коварстве ему самому. Многие цепенели под колючим, холодным взглядом его тигриных глаз. Стальную хватку этого культа испытали на себе и художники, духовно близкие к Ахматовой. Анна Андреевна знала, как взволнованы и обнадежены были Булгаков и Пастернак неожиданными сталинскими звонками. Сама же она с каждым годом все больше ненавидела его и боялась. Коба, маленький человек с изрытым оспинами лицом, походил на пятнистую кобру, гипнотизирующую свою жертву, сковывающую ее волю. "Нам казалось, что он - вечный", - вспоминала потом Ахматова, и это был сон разума, породивший Чудовище. Мистический ореол необъятной власти преображал Усача до неузнаваемости, и не смогли преодолеть болезненного интереса к нему даже такие крупные художники, как Булгаков, Мандельштам, Пастернак, делавшие шаги навстречу зверю. Мандельштам успеет сказать Ахматовой о своей "прикремленной" стихотворной похвале Сталину, сочиненной в 1937 году: "Я теперь понимаю, что это была болезнь".

Атмосфера культа сказалась лишь на одном ахматовском произведении 30-х годов - стихотворении "Маяковский в 1913 году", написанном с заметной оглядкой на державного ценителя муз. Это как бы иллюстрация к сталинскому тезису о "лучшем, талантливейшем поэте советской эпохи". Тоталитаризм нуждается в подобных канонизациях, культ образует неподвижную систему- пирамиду культиков. Характерна лексика "Маяковского в 1913 году": "Грозные ты возводил леса", "То, что разрушал ты, - разрушалось, В каждом слове бился приговор", "великая борьба", "всей страной хранимо" (об имени поэта), "боевой сигнал"... Дань времени. И поразительна черновая редакция последних строк: имя поэта превратилось в "восхищенный вой" толпы. Это ближе к реальному положению вещей.

... В воспоминаниях Ахматовой о 30-х годах преобладает черная краска. Они словно расползлись по ее жизни темным пятном, напоминая о себе в годы "оттепели". Но и тогда, в двух шагах от беды, жизнь продолжалась, завязывались новые знакомства, возвращалась любовь.

Анне Андреевне не было одиноко среди старых и новых друзей. В Москве она останавливалась у В. Ф. Румянцевой, Н. И. Харджиева, гостила у Шервинских в подмосковных Старках, у Мандельштамов в Нащокинском переулке. В том же писательском доме жили Булгаковы и Ардовы - с ними Ахматова сблизилась в середине 30-х годов и тогда же подружилась с Эммой Григорьевной Герштейн, а в 1938 году - с Лидией Корнеевной Чуковской. Молодая актриса МХАТа Нина Антоновна Ольшевская, жена В. Е. Ардова, станет ближайшей подругой Анны Андреевны.

Между тем, среди друзей ее юности, удержавшихся на новой литературной волне, были и такие, как она говорила, "монстры", которые даже избегали общения с нею. Бывший синдик Цеха поэтов Сергей Городецкий в 1934 году в одном из своих публичных выступлений рассуждал об "уходе Ахматовой в контрреволюцию"... А вот Осип Мандельштам оставался самим собой - на вечере в ленинградском Доме печати в 1933 году говорил не о политике - о поэзии и между прочим заметил: "Я - современник Ахматовой".

В 30-е годы зарождалась в нашей стране так называемая "кухонная демократия", просуществовавшая более пятидесяти лет. Но вольные разговоры на кухне (особенно в коммунальной квартире) или на улице могли быть подслушаны, поэтому не все вещи назывались своими именами. У Ахматовой и ее друзей были слова-заменители, например: "меценаты" - стукачи, "гости" - товарищи из органов (от мандельштамовской строки "День и ночь напролет жду гостей дорогих...") и т. п.

Нечастые встречи с друзьями вносили в ее жизнь - пусть и ненадолго - ощущение праздника, это был пир остроумия и литературного мастерства. Ахматова обладала "абсолютным слухом на юмор" (Н. Ильина) и сама умела шутить. Ахматовское остроумие было "блестящим, иногда беспощадным" (Л. Гинзбург). Можно представить себе, как легко и весело бывало Анне Андреевне в Нащокинском: устные юмористические новеллы Булгакова, реплики Мандельштама, казавшиеся ей верхом остроумия, ардовские анекдоты... Пир во время чумы.

"Мандельштам был одним из самых блестящих собеседников: он слушал не самого себя и отвечал не самому себе, как сейчас делают почти все. В беседе был учтив, находчив и бесконечно разнообразен. Я никогда не слышала, чтобы он повторялся..." ("О Мандельштаме", 1963).

Н. Я. Мандельштам вспоминает о встречах двух поэтов: "... они становились веселыми и беззаботными, как мальчишка и девчонка, встретившиеся в Цехе поэтов. "Цыц, - кричала я. - Не могу жить с попугаями!" Но в мае 1934 года они не успели развеселиться".

В середине мая Ахматова с сыном приехала в Москву и уже во второй раз в этом году остановилась у Мандельштамов. Квартира была небольшой, и вечером Леву отправили спать к Ардовым - с 5-го этажа на 1-й.

Утром Анна Андреевна спустилась к нему, впервые в жизни опираясь на палочку. Этой ночью пришли "гости" с ордером на арест Мандельштама. До рассвета продолжался обыск. Ахматова запомнит: ходили по рукописям, а за стеной, у Кирсанова, играла гавайская гитара.

С большим трудом Ахматовой удалось попасть на прием к секретарю Президиума ЦИК СССР А. С. Енукидзе. Но ничто не могло спасти поэта, в ноябре 1933-го написавшего "Мы живем, под собою не чуя страны...", от приговора и ссылки. Анна Андреевна навестит его в Воронеже (в феврале 1936 года) и навсегда запомнит эту поездку, грязные вагоны с жесткими скамейками (у нее был "сидячий билет"), многочасовую тряску, серые, ожесточенные лица людей, толпящихся с мешками, чемоданами и сумками на холодных вокзалах (поезда нередко опаздывали - на несколько часов), дерущихся за место в вагоне. По-военному хмурая страна и всюду тень "кремлевского горца", заверявшего, что "жить стало лучше, жить стало веселее".

Целый год к ней совсем не приходили стихи. "И голос Музы еле слышный". Ахматова призналась Н. А. Ольшевской в 1935 году "Я, наверное, уже все написала. Стихи больше не рождаются в голове" (запись Э. Герштейн). В этом году "Советский писатель" вернул рукопись нового сборника. Не спасли его даже цензоры, превратившие книгу в то, что Ахматова называла "Плохо избранными стихотворениями". Она перестала ходить в издательства - бесполезно. И не до того ей было.

В октябре арестовали сына и мужа - Льва Гумилева, студента истфака Ленинградского университета, и преподававшего в университете Н. Н. Пунина. Допрашивали их в новом здании НКВД на Литейном, прозванном в народе Большим домом. Пунину пытались приписать лидерство в "антисоветской группе", куда якобы входил и Гумилев. Обвинения были необоснованными, как и выдвинутые 14 лет назад против его отца, заведомо ложными, но можно ли было доказать это в стране, где, по словам Ахматовой, сила давно уже стала правом?

Из дневника Е. С. Булгаковой, 30 октября 1935 года: "Днем позвонили в квартиру. Выхожу - Ахматова, с таким ужасным лицом, до того исхудавшая, что я ее не узнала, и Миша (М. А. Булгаков. - И. Л.) тоже. Оказалось, что у нее в одну ночь арестовали и мужа (Пунина), и сына (Гумилева). Приехала подавать письмо Иосифу Виссарионовичу".

Булгаковы помогли ей в написании этого письма (Михаил Афанасьевич имел уже некоторый опыт составления такого рода документов) и посоветовали подавать не машинописный, а рукописный текст - в лучших традициях обращений на высочайшее имя. Как запомнилось Э. Г. Герштейн, в письме Анна Андреевна заявляла, что готова поручиться за мужа и сына: они не заговорщики. "Помогите, Иосиф Виссарионович!"

Московские друзья помогли передать это письмо Поскребышеву. Тогда же написал Сталину и Борис Пастернак. А 4 ноября Ахматова получила телеграмму из Ленинграда - от освобожденных Пунина и Гумилева. В Москве ее поздравляли с "царской милостью".

Знал бы Усач, что сочиняла эта просительница - в те месяцы, когда ушли от нее лирические стихи. Один примечательный разговор с нею (в 1934 году) вспоминает Эмма Герштейн.

"... Анна Андреевна спрашивает меня: "Вы помните агитки Рылеева?" По правде сказать, я не помнила этих стихов поэта-декабриста, она процитировала: "Ах, где те острова, Где растет трын-трава, Братцы?..." Так вот некто написал продолжение:

Где Ягода-злодей
Не гонял бы людей
к стенке,
Где Алешка Толстой
Не снимал бы густой
Пенки..."

Куплеты в стиле бестужевско-рылеевских пропагандистских песен сочинила сама Ахматова. Поиском авторов и распространителей произведений запретного фольклора озабочены были тогда многочисленные сексоты, но им и в голову не приходило заподозрить в этой подрывной деятельности "аристократку" Анну Ахматову. А народная оппозиция все-таки существовала: и вольная поэзия, и анекдот, разящий наповал нового самодержца. Они противостояли планомерно создававшемуся "народному" эпосу о Сталине, украсившему сборник "Творчество народов СССР", который вышел к 20-летию Октября под редакцией М. Горького и Л. Мехлиса.

За такую скоморошину,
Откровенно говоря,
Мне свинцовую горошину
Ждать бы от секретаря.
(1937)

Ахматову еще попытаются приручить, но никогда ее не пригласят, скажем, на праздничный обед в Георгиевском зале, где можно было увидеть почтенного классика советской литературы (и действительно даровитого писателя) пляшущим на столе в пьяном верноподданическом экстазе. В тот самый момент, когда в подвалах Лубянки непрерывно шли допросы.

Из дневника Льва Горнунга, встречавшегося с Ахматовой летом 1936 года в Старках у Шервинских: "15. VII. 1936.<...> При встрече с Анной Андреевной этим летом я заметил в ней большую перемену, не то чтобы она очень постарела, но она была сплошной комок нервов. У нее какая-то неровная походка, срывающийся, непрочный голос".

Льва Гумилева, уже четверокурсника, снова арестовали - в марте 1938 года. Поводом послужила его реплика в защиту отца на лекции одного профессора, потешавшегося над стихами Николая Гумилева. В университете Льва уже давно травили в настенной газете, которую студенты с мрачным юмором называли "газетой имени Гумилева".

Следователь во внутренней тюрьме НКВД на Шпалерной кричал: "Ты любишь своего отца, гад!" Лев Гумилев не отрекся от своего отца, как это сделали многие еще в 20-е и начале 30-х годов, когда заявления отрекавшихся печатали центральные и местные газеты. Восемь дней длились побои, но признания в "антисоветской" деятельности вырвать у Льва Николаевича не удалось. Он был приговорен к 10 годам лагерей.

Среди предъявленных ему обвинений было и такое: подготовка покушения на товарища Жданова. По логике следователей, Ахматова... подговорила сына совершить это преступление - отомстить за расстрелянного отца.

Анна Андреевна написала Сталину: "Все мы живем для будущего, и я не хочу, чтобы на мне осталось такое грязное пятно" (запись Л. Чуковской). В этом письме она назвала приговор несправедливым.

По свидетельству Эммы Герштейн, Анна Андреевна прошла и через такое унижение, как телефонные звонки по засекреченным номерам кремлевской знати. "Царской милости" не последовало.

В мае во второй раз был арестован Осип Мандельштам. В конце года пришло от него письмо из транзитного лагеря под Владивостоком. Отправили ему посылку, но она не дошла до адресата. Поэт умер 27 декабря 1938 года. В том же году погиб в сталинском лагере Владимир Нарбут.

Настольной книгой Ахматовой в эти месяцы был биографический справочник "Политическая каторга и ссылка", изданный в 1934 году Всесоюзным обществом политкаторжан и ссыльно-поселенцев. Общество вскоре было распущено по указанию Усача. Политическая каторга и ссылка, куда более тяжелые, чем в царское время, стали неотъемлемой частью новой жизни народа. И это тоже имела в виду Анна Ахматова, когда писала о своих стихах в "Коротко о себе": "Для меня в них - связь моя со временем, с новой жизнью моего народа. Когда я писала их, я жила теми ритмами, которые звучали в героической истории моей страны".

В 1934 году была издана и книга о Беломорканале. Среди писателей, воспевавших труд политкаторжан, имени Ахматовой быть не могло. В 1938 году на Беломорканал попал ее сын.

... В сентябре 1938 года Анна Андреевна разошлась с Пуниным. Давно уже не было у них того душевного лада, во имя которого и созидается семейная жизнь.

Не недели, не месяцы - годы
Расставались. И вот наконец
Холодок настоящей свободы
И седой над висками венец.
Больше нет ни измен, ни предательств,
И до света не слушаешь ты,
Как струится поток доказательств
Несравненной моей правоты.
(Из цикла "Разрыв", 1, 1940)

Но она останется жить в одной квартире с Николаем Николаевичем и членами его семьи, и эти люди не будут ей чужими. Пунины в Ленинграде и Ардовы в Москве - две семьи, в которых прошли отведенные ей судьбой годы. Здесь она была не "знаменитой Ахматовой", не Анной Андреевной, а Анной, Аничкой, Акумой (прозвище, данное ей еще В. К. Шилейко).

Зимой 1938/1939 годов неожиданно был пересмотрен приговор по делу Льва Гумилева. Теперь он обвинялся по статье 58, пункт 7 - террористическая деятельность. Эта статья наводила ужас на людей и, казалось, лязгала затвором. Надеяться было не на что. И тогда пришли к Ахматовой строки отчаянья, антисталинские стихи ("Подражание армянскому", по мотивам средневековой армянской басни):

Я приснюсь тебе черной овцою
На нетвердых, сухих ногах,
Подойду, заблею, завою:
"Сладко ль ужинал, падишах?

Ты вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним...
И пришелся ль сынок мой по вкусу
И тебе и деткам твоим?"

Сын остался жив. В те недели, когда решалась его судьба, убрали Ежова. Решением Особого совещания при НКВД СССР от 26 июля 1939 года Гумилева осудили на пять лет лагерей. В августе Лев Николаевич был отправлен с норильским этапом.

"В те дни Анна Андреевна жила, завороженная застенком, требующая от себя и других неотступной памяти о нем, презирающая тех, кто вел себя так, будто его и нету" (Л. К. Чуковская).

"С самых первых дней, когда мы были еще храбрыми, до конца пятидесятых годов страх заглушал в нас все, чем обычно живут люди, и за каждую минуту просвета мы платили ночным бредом - наяву и во сне" (Н. Я. Мандельштам).

Анну Андреевну тогда преследовал сон: в пунинской квартире появляются "они", ищут Гумилева. Она спрятала Николая Степановича в своей комнате и, полагая, что ищут его, выводит сына: "Вот Гумилев". Но может быть, "гости" ищут двоих? Сон обрывался, забывался в сутолоке дневных мелочей. Ахматова знала, что он вернется. "Мой сон".

Душные беззвездные ночи конца 30-х были совсем не похожи на прежние, когда стихи приходили как вольные странники, не знавшие страха. Теперь стихи сами зазывали беду, в них становилось темно от тяжелых предчувствий.

Ахматовское стихотворение "Воронеж" (1936), посвященное ссыльному Мандельштаму, при жизни автора печаталось без строк позднего финала и, конечно, без посвящения.

А в комнате опального поэта
Дежурят страх и Муза в свой черед.
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета.

И ее Муза уступала место страху, пробравшемуся в стихи, написанные Ахматовой ночью 30 октября 1936 года во время бессонницы. Отчетливо слышна пушкинская интонация, но нет в них просвета, они меркнут в чувстве безысходности. "Скучный шепот", тревоживший Пушкина, неясный, многозначный, в ахматовских стихах превратился в "Черный шепоток беды".

... ночью слышу скрипы.
Что там - в сумраках чужих?
Шереметевские липы...
Перекличка домовых...
Осторожно подступает,
Как журчание воды,
К уху жарко приникает
Черный шепоток беды -
И бормочет, словно дело
Ей всю ночь возиться тут:
"Ты уюта захотела,
Знаешь, где он - твой уют?"
("От тебя я сердце скрыла...")

И в 1940 году:

А я иду - за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
("Один идет прямым путем...")

Нехватка воздуха. Она всегда остро чувствовала ее, с чем связана частота употребления слова "душный" в книгах поэта (замечено Б. М. Эйхенбаумом еще в 1920-х годах). Теперь это слово встречалось или подразумевалось намного чаще: "И в душных стенах задыхался" (о Булгакове), душные стихи о Третьем Зачатьевском. Петербург-Петроград-Ленинград, воспетый поэтами, показался ей

Не столицею европейской
С первым призом за красоту -
Душной ссылкою енисейской,
Пересадкою на Читу,
На Ишим, на Иргиз безводный,
На прославленный Атбасар,
Пересылкою в лагерь Свободный,
В трупный запах прогнивших нар...
("Немного географии", 1937?)

Искаженный лик любимого города возникнет и в стихах 1938 года, позднее вошедших в "Реквием": "И ненужным привеском болтался Возле тюрем своих Ленинград". Ахматова приняла новое имя города, обагренное кровью послереволюционных поколений, пустила его в свои стихи. (И "Северные элегии" поначалу назвала "Ленинградскими".)

Ночная прогулка с другом по зимнему Ленинграду, напоминавшая о первой встрече с ним в такую же снежную ночь, была хождением "У бездны на краю", но лирическая героиня Ахматовой снова любила - может быть, последний раз в своей жизни, а когда любишь, можно хотя бы на мгновение остановить бег времени, и веселыми станут даже мысли о близкой гибели. Стихотворение "Годовщину последнюю празднуй..." (1938) было посвящено профессору медицины Владимиру Георгиевичу Гаршину.

В грозных айсбергах Марсово поле
И Лебяжья лежит в хрусталях...
Чья с моею сравняется доля,
Если в сердце веселье и страх.

И не было ночи чернее тех дней. "Вы не представляете себе, как мы жили. Мы не могли позволить себе роскошь иметь записную книжку с телефонами... Мы дарили друг другу книги без надписей..." (запись М. Ардова).

Пушкинское "Не дай мне Бог сойти с ума..." неотступно следовало за Ахматовой. Горе подтачивало душу, зыбким становилось сознание. Беспокоила душевная болезнь Валерии Срезневской, и сама она находилась на этой грани: "Уже безумие крылом Души накрыло половину...". Не знала тогда Анна Андреевна, что сыну ее, четырежды арестованному, суждено провести 14 лет в тюрьмах и лагерях. "Вас оставляют напоследок", - говорил ей с мрачным юмором Н. Н. Пунин в дни повальных обысков и арестов.

Думала она и о самоубийстве, и о смертной казни как закономерном завершении казни гражданской, - о судьбах погибших поэтов - Гумилева, Есенина, Маяковского. "Всего верней свинец душе крылатой Небесные откроет рубежи..." ("Так просто можно жизнь покинуть эту...", 1925). Большие поэты остались наедине с веком-зверем и, не желая больше служить ему, умирали свободными. Совесть не находила другого выхода. Тот же приговор Ахматова прочитывала в глазах своих друзей.

Оттого, что мы все пойдем
По Таганцевке, по Есенинке,
Иль большим Маяковским путем.
(1932)

Художник не в силах спасти свою жизнь, но "рукописи не горят", и Анна Андреевна радовалась тому, что затравленный ("Он - изгой") умирающий Михаил Булгаков успел закончить "Мастера и Маргариту". Ахматова писала в стихотворении "Поэт" (1936) - о Борисе Пастернаке:

Он награжден каким-то вечным детством,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
А он ее со всеми разделил.

Это стихи о поэте XX века и о поэтах всех времен. В письме к Ахматовой 1 ноября 1940 года Пастернак замечал, что "жить и хотеть жить" - право и долг художника: "... таков Ваш долг перед живущими, потому что представления о жизни легко разрушаются и редко поддерживаются, а Вы их главный создатель".

Она металась в страхе и отчаянии, мучилась, душевная боль доводила ее до исступленья. Но в отдаленных пределах души она, давно сделавшая свой выбор, была спокойна. И в этом смысле не совсем права Н. Я. Мандельштам: страх не "заглушал все". Ахматова верила в читателя из Будущего, которому уже сейчас она должна была рассказать о своем времени. Вера придавала ей особую прочность, и Анна Андреевна часто повторяла, как бы защищая себя этими словами: "Я - железная".

Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиной пляски,
Что мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех...
("Поэма без героя")

Там, в глубине души, она оставалась свободной, не рабой - повелительницей жизни, ее "главным создателем".

"Анна Андреевна - королева, которая тщательно это скрывает" (Б. В. Томашевский). Такой же самолюбивой и гордой она была уже в детстве: "Прощения просила как королева" (В. С. Срезневская). "Но как она просила! Как королева" (В. А. Беер).

Королева, написавшая в набросках к книге воспоминаний: "Мои дворцы" - о Шереметевском и Мраморном, а рядом: "Первый голод. Нищета". Написавшая о себе: "На позорном помосте беды, Как под тронным стою балдахином". Москвичи, у которых она останавливалась, часто переезжая из одного дома в другой, называли ее "королевой-бродягой"...

Ахматова любовалась непреклонностью флорентийского изгнанника:

Но босой, в рубахе покаянной,
Со свечой зажженной не прошел
По своей Флоренции желанной,
Вероломной, низкой, долгожданной...
("Данте", 1936)

И в поступках своих друзей она находила примеры душевной стойкости, поистине королевского благородства: "Мой сын говорит, что ему во время следствия читали показания О. Э. (Мандельштама. - И. Л.) о нем и обо мне и что они были безупречны. Многие ли наши современники, увы, могут сказать это о себе?" (Из воспоминаний Анны Ахматовой о поэте)18.

Н. Я. Мандельштам свидетельствует: Анна Андреевна "первой приходила в дома, где ночью орудовали "дорогие гости".

... Летом 1939 и 1940 годов в Фонтанный Дом приходил художник А. А. Осмеркин, писавший портрет Анны Ахматовой в белом платье на фоне буйно разросшихся шереметевских лип. Взгляд устремлен поверх лип - в пространство белой ночи.

Ахматову рисовали Модильяни и Альтман, Петров-Водкин и Анненков, Тырса, Сарьян и многие другие художники, "... эта тема в живописи и графике уже исчерпана", - говорила она Л. К. Чуковской в конце 30-х годов.

Гордые ее двойники на полотнах и рисунках застыли в изящных позах, и вольно им теперь королевствовать, ничего не боясь, даже разрушительного бега времени. А тема никак не исчерпывается...

* * *

"... в 1936-м я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, который чем-то напоминает апокалипсического Бледного коня или Черного коня из тогда еще не рожденных стихов. Возникает "Реквием" (1935-1940). Возврата к первой манере уже не может быть. Что лучше, что хуже, судить не мне. 1940 - апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь..." (из автобиографической прозы).

Анна Ахматова чаще называла "Реквием" циклом, "циклом тридцатых годов", позднее отказывалась от жанровых определений. По нашему убеждению, это произведение обрело черты лиро-эпической жанровой формы - поэмы.

Ахматовское "мы" в "Реквиеме", близкое к мандельштамовскому ("Мы живем, под собою не чуя страны..."), устраняет какую-либо дистанцию между народом и поэтом, некогда замечавшим "осуждающие взоры" простых русских женщин, "Спокойных загорелых баб". В тюремных очередях конца 30-х, по словам Ахматовой, "одни бабы стояли" (запись М. Мейлаха).

Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.

Поэма соткана "Из бедных, у них же подслушанных слов" и звучит как хоровое пение, но музыки нет, потому что "единственным аккомпанементом" здесь "может быть только Тишина и редкие отдаленные удары похоронного звона" ("Проза о Поэме"). Это - событие объятых горем людей, голосом которых стала Анна Ахматова! Анна всея Руси.

И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же они поминают меня...

Гомеровская высота стиха. Несмотря на другой размер, в строке ощущается величавая поступь гекзаметра. И безусловно прав А. Г. Найман, полагающий, что "Реквием" - это произведение подлинно народного поэта, это советская поэзия, осуществленная в том идеальном виде, какой описывают все декларации ее" ("Рассказы о Анне Ахматовой"). Как зачин невольничьей или даже революционной песни звучит строка "Уводили тебя на рассвете...".

В окончательном тексте "Реквиема" есть несколько строк, написанных прозой ("Вместо предисловия"): "В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то "опознал" меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):

- А это вы можете описать?

И я сказала:

- Могу.

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом".

Ахматова удивлялась, когда кто-либо из близких к ней людей начинал рассуждать о несхожести "Реквиема" и прежних ее стихов: "А на что вы рассчитывали? Что я буду видеть все это и молчать?" (запись М. Ардова).

Звезды смерти стояли над нами
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.

Годы террора обернулись для многих людей - из числа уцелевших - сумерками сознания, "обмороком духовным" (Тютчев), со страшными симптомами ломки и распада личности, не выдерживающей испытания болью и горем: "Узнала я, как опадают лица, Как из-под век выглядывает страх...". "... И в сухоньком смешке дрожит испуг". "... И мне не разобрать Теперь, кто зверь, кто человек, И долго ль казни ждать".

Разрушается стиховой размер, исчезает ритм, звучит последняя просьба человека - перед Тишиной небытия:

Нет, это не я, это кто-то другой страдает,
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть черные сукна покроют,
И пусть унесут фонари...
Ночь.

Снова приходят стихи, выстраиваются рифмованные строки, развертывается строфа, но вдруг - обрыв ритма, словно сорвалась струна. Недостает последней строки - нет воздуха для вдоха.

Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей -
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своею слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука - а сколько там
Неповинных жизней кончается...

В стихотворении - спутнике поэмы, посвященном памяти Бориса Пильняка (1938), поэт оплакивает "тех, кто там лежит на дне оврага", оплакивает бесслезно: "... выкипела, не дойдя до глаз, Глаза мои не освежила влага".

Трагическое "я", встроенное в скорбный хор "Реквиема", уже не одиноко "Под красною ослепшею стеною". Символом всеобщей беды и вины стало озаренное светом Евангелия одиночество Матери, скорбящей о Сыне: "А туда, где молча Мать стояла, Так никто взглянуть и не посмел". Поэт словно творит новейший апокриф, замечая то, о чем не говорят Матфей, Марк и Лука. О Матери, стоящей при кресте Иисуса, есть лаконичное упоминание в Евангелии от Иоанна (19, 25-27).

"Каторжные норы", взятые автором в кавычки (в "Посвящении"), - реминисценция из пушкинского "Во глубине сибирских руд...", и строки, находящиеся рядом, также зеркалят, близко подходя к пушкинскому "19 октября 1827".

Пушкин:

Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море,
И в мрачных пропастях земли!

Ахматова:

Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный мой привет.

Стихотворение Пушкина было чудом напечатано в "Славянине" (1830). Все повторялось. Ахматовский "Приговор" (1939) - из будущего "Реквиема" - поместила "Звезда" (1940, № 3/4), после державной отмены запрета на ее имя в печати. Стихи пришли к читателю без названия и с измененной датой: "1934", но нетрудно было догадаться, что означают строки: "И упало каменное слово На мою еще живую грудь".

Пушкинские реминисценции предупреждают о всевековой опасности тиранической власти, напоминают о позоре "славных дней Петра" - казнях инакомыслящих. Петру явно подражал новый "преобразитель России" Иосиф Сталин, сосредоточивший в своих руках такую же необъятную власть - деспотическую, палаческую. "Буду я, как стрелецкие женки, Под кремлевскими башнями выть". Но в одном Ахматова соглашалась с Петром Великим: "В Кремле не надо жить..." - и была благодарна ему - основателю Петербурга. "Стансы" (1940), сопутствующие "Реквиему", обличают нового Самозванца и его кремлевских подручных.

Стрелецкая луна.
Замоскворечье. Ночь.
Как крестный ход, идут
Часы Страстной Недели.
Мне снится страшный сон.
Неужто в самом деле
Никто, никто, никто
Не может мне помочь?
В Кремле не надо жить,
Преображенец прав.
Здесь древней ярости
Еще кишат микробы:
Бориса дикий страх,
И всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь -
Взамен народных прав.

"Стансы были написаны на Ордынке, а от нее совсем недалеко до Кремля. Первотолчком к созданию стихотворения, по-видимому, послужило известное замечание Пушкина в "Путешествии из Москвы в Петербург" (глава "Москва", 1835): "Петр I не любил Москвы, где на каждом шагу встречал воспоминания мятежей и казней, закоренелую старину и упрямое сопротивление суеверия и предрассудков. Он оставил Кремль, где ему было не душно, но тесно..."19. У Пушкина - в "Путешествии..." и в "Стансах" (1826) - речь идет о "мятежах и казнях" петровского времени: "Начало славных дней Петра Мрачили мятежи и казни". В ахматовских "Стансах" эта тема переосмыслена; по-иному решена тема "закоренелой старины": в Кремле тесно и душно оттого, что веками в царских хоромах вершились неправые дела и судьба народа чаще всего оказывалась в кровавых руках "самовластительного злодея", обезумевшего от спеси и страха.

Как непохожи стихи Ахматовой на пушкинские "Стансы" (в свою очередь, так непохожие на пушкинскую оду "Вольность"), запечатлевшие попытку примирения поэта с деспотической властью, с новым самодержцем - "В надежде славы и добра...". Ссыльный Мандельштам, изменяя самому себе, также сочинил "Стансы" (1935). Поэт надеялся на лучшее, как будто забывая об антинародной сущности диктаторской власти, пытаясь жить "дыша и большевея".

Ахматова продолжила и, вместе с тем, нарушила традицию политических "стансов" в русской поэзии. Стихи 1940 года написаны как приговор самодержавию от Иванов до Иосифа, строгим слогом летописца, ведающего о концах и началах. Нет здесь ни тени "надежды" и примирения. Поэт карает словом, единственным своим оружием.

Об этих стихах, о "Реквиеме" знали сначала семь, позднее одиннадцать человек, и ни один из них не проговорился, храня эту тайну десятки лет. В их руках была жизнь Анны Ахматовой.

Она читала первые стихи из будущего "Реквиема" ссыльному Мандельштаму. Поэт сказал: "Благодарю вас". Шепотом читала Пастернаку, и он, потрясенный этим событием, шепотом говорил ей: "Теперь и умереть не страшно". Ближайшие друзья, по ее просьбе, запомнили строки "Реквиема" наизусть. Чтобы передать дальше. Л. К. Чуковская в "Записках об Анне Ахматовой" рассказала о том, как это было.

"... Анна Андреевна, навещая меня, читала мне стихи из "Реквиема" тоже шепотом, а у себя в Фонтанном Доме не решалась даже на шепот; внезапно, посреди разговора она умолкала и, показав мне глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш; потом громко произносила что-нибудь очень светское: "Хотите чаю?" или "Вы очень загорели", потом исписывала клочок быстрым почерком и протягивала мне. Я прочитывала стихи и, запомнив, молча возвращала их ей. "Нынче такая ранняя осень", - громко говорила Анна Андреевна и, чиркнув спичкой, сжигала бумагу над пепельницей.

Это был обряд: руки, спичка, пепельница, - обряд прекрасный и горестный".

И даже в начале 60-х, читая "Реквием" людям не из числа своего ближайшего окружения, Ахматова просила ничего не записывать (свидетельство Л. Копелева). На вопрос ленинградского писателя И. М. Меттера, как же ей удалось сохранить рукопись "Реквиема" в 30-50-е годы, она ответила: "Я стихи не записывала. Я пронесла их через два инфаркта в памяти".

Ахматова не могла спокойно рассуждать о поэтических достоинствах "Реквиема". Стихи кровоточили. Беседуя с Георгием Адамовичем (в 1965 году, в Париже), она скажет: "Трудно судить о своих стихах. Надо отойти от них, отвыкнуть, как будто разлучиться с ними: тогда яснее видишь, что хорошо, что слабо. "Реквием" еще слишком мне близок". Здесь угадывается и тревога поэта: многие из тех, кто писал и говорил о "Реквиеме", к тому времени уже напечатанном на Западе, воспринимали его прежде всего как тему. Ахматова возражала: "Это прежде всего стихи". Популярность поэмы даже раздражала ее, и Анна Андреевна могла сказать собеседнику, что "там удачны одна-две строки".

В "Реквиеме" и стихотворениях-спутниках - траурных, гневных - поэзию леденит несвобода, и это ночь, "Которая не ведает рассвета". Когда Анна Андреевна пожаловалась Н. И. Харджиеву, что и критика, и читатели неизменно называют ее "любовным лириком", Николай Иванович, хорошо знавший потаенную ахматовскую поэзию, сказал: "Какая там любовь и лира, скорее, трещотка прокаженного". Эти слова Ахматова превратит в стихи: "Не с лирою влюбленного Иду прельщать народ - Трещотка прокаженного В моей руке поет". И они похожи на правду, если вспомнить, например, что новый 1940-й год она встретила такими стихами:

С Новым годом! С новым горем!
Вот он пляшет, озорник,
Над Балтийским дымным морем,
Кривоног, горбат и дик.
И какой он жребий вынул
Тем, кого застенок минул?

Из ахматовской "Прозы о Поэме": "Я сейчас прочла свои стихи. (Довольно избранные.) Они показались мне невероятно суровыми (какая уж там нежность ранних!), обнаженными, нищими, но в них нет жалоб, плача над собой и всего невыносимого. <...> Они ничего не дают читателю. Они похожи на стихи человека, 20 л<ет> просидевшего в тюрьме. Уважаешь судьбу, но в них нечему учиться, они не несут утешения, они не так совершенны, чтобы ими любоваться, за ними, по-моему, нельзя идти. И этот суровый, черный, как уголь, голос и ни проблеска, ни луча, ни капли..." (опубликовано А. Найманом по материалам личного архива).

Ужас времени опустошает золотые соты поэзии, заглушает музыку стиха. Но Ахматова оставалась поэтом, единственным в России поэтом, заглянувшим в бездну народного горя и сказавшим всю правду о сталинском лихолетье - тогда же, а не через годы. Стихи и сегодня кровоточат. Потому что это - настоящая поэзия, и нельзя ее забыть. Поэт слишком строг к своим суровым стихам, ставшим оправданием русской поэзии XX века. Реанимированный жанр правительственной оды останется вечным ее позором.

Вместе с тем, в значительной мере справедлива мысль Р. Д. Тименчика, не противоречащая приведенным выше заметкам Ахматовой, как бы продолжающая мысль поэта: "Сейчас, в эпоху широкого чтения и обсуждения "Реквиема", хотелось бы подчеркнуть, что центр ахматовской поэтической вести миру располагается все же не здесь" ("Литературное обозрение", 1989, № 5, с. 25). Он там, где поэт верен пушкинскому завету: "Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум...", в философско-поэтическом осмыслении темы Времени и Судьбы.

И все-таки утверждение Р. Д. Тименчика кажется нам несколько категоричным. Хотя бы потому, что "Реквием" завершается строкой, подобной арке (вспомните слова Ахматовой о Слепневе), распахивающей пространство. Оно словно врывается в дверь тюремной камеры: "И тихо идут по Неве корабли". Это уже и поворот темы, и проблеск луча, и новый, совсем не строгий облик поэзии, примета полифонического видения жизни, не укладывающегося в жанр невольничьей песни. Нельзя не вспомнить библейские стихи: "Когда я взываю, услышь меня, Боже правды моей! В тесноте Ты давал мне простор" (Пс. 4,2). Может быть, это - лучший эпиграф к дальнейшей поэтической судьбе Анны Ахматовой.

Последняя строка "Реквиема", писал Георгий Адамович, у многих поэтов вызовет те же чувства, что и ахматовская "Колыбельная" у Марины Цветаевой: "... за одну строчку оттуда она отдала бы все ею написанное" ("Мои встречи с Анной Ахматовой").

... 1940 год, от которого она не ожидала добра (и не ошиблась: сын оставался на каторге в Норильске), стал годом творческого подъема. "Мой самый урожайный 1940 год". Более 30 стихотворений, поэма "Путем всея земли", подступы к поэме "Русский Трианон" (несостоявшейся) и "Поэме без героя".

В феврале 1939 года на приеме в Кремле по поводу награждения орденами отличившихся советских писателей Сталин неожиданно спросил о ней: "А где Ахматова? Почему ничего не пишет?" И писатели не почувствовали в этом вопросе самодержавной неприязни.

Вскоре стали происходить невероятные события: по инициативе А. А. Фадеева Анне Андреевне была оказана материальная помощь, в январе 1940-го ее торжественно (!) приняли в ССП - Союз советских писателей.

Все это казалось нелепым сном, гротескным повторением ее литературного успеха в 1910-е годы, о котором она напишет в "Северных элегиях":

И чем сильней они меня хвалили,
Чем мной сильнее люди восхищались,
Тем мне страшнее было в мире жить,
И тем сильней хотелось пробудиться,
И знала я, что заплачу сторицей
В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме...
(1955)

Дальше - больше. Издательство "Советский писатель" получило указание выпустить произведения Анны Ахматовой. Работа в издательстве кипела: сборник "Из шести книг" (1940) был набран и подписан в печать за месяц с небольшим. Снова, как и двадцать лет назад, она работала с Лозинским над корректурой. Цензура не дремала, и, по словам автора, сборник получился "весьма просеянным", строфы и целые стихотворения выпадали из-за "культовых" слов и т. п.

Андрей Платонов во внутренней рецензии писал, что Ахматова - поэт высокого дара, "задерживать и затруднять опубликование ее творчества нельзя". Рецензент не знал, что публикация в советском издательстве всего, созданного Ахматовой в 30-е годы, была невозможна, а за рубежом - смертельна для автора.

Избранные новые стихи - из шестой книги поэта - были объединены в издании 1940 года под названием "Ива" (по словам автора, "случайным" - по заглавию первого стихотворения). Позднее книга получила новое название - "Тростник" и ныне открывается "Надписью на книге", посвященной М. Л. Лозинскому: "... И над задумчивою Летой Тростник оживший зазвучал". Это название восходит к восточной легенде о том, как "две сестры убили младшую на берегу реки. Убийство им удалось скрыть. Но на месте пролитой крови вырос тростник; весной пастух срезал дудочку, дунул в нее - и тростник запел песню о тайном злодействе" (пересказ Анны Ахматовой в записи Л. Чуковской).

Стихи Ахматовой возвращались к читателю. Десятитысячный тираж сборника разошелся за несколько дней. Москвичи вспоминают, что с раннего утра, задолго до открытия книжного магазина, стояла огромная очередь на Кузнецком. Марина Цветаева назвала ахматовский том "Шестикнижием", Борис Пастернак - "великим торжеством".

Книга была выдвинута... на Сталинскую премию - М. А. Шолоховым, А. Н. Толстым, В. И. Немировичем-Данченко, А. А. Фадеевым, Н. Н. Асеевым, Б. Л. Пастернаком. Писательская затея кончилась неудачей: бдительный Перцов (в "Литературной газете", 10 июля 1940 года) и другие ревнители соцреализма бросились спасать идеологическую чистоту советской литературы, история с выдвижением была быстро забыта, а в октябре даже появилось подписанное А. А. Ждановым постановление секретариата ЦК ВКП(б), осуждающее выпуск этой книги. Знали бы литераторы, выдвигавшие и "задвигавшие" ахматовский сборник, какие стихи в него не попали... Великое счастье для русской литературы, что автор антисталинских "Стансов" и "Реквиема" не стал лауреатом Сталинской премии. Жуткая фантасмагория, вполне возможная по тем временам. Горько только читать цветаевский отклик на сборник "Из шести книг": "... что она делала: с 1914 по 1940 год? Внутри себя" (из записной книжки). Марина Цветаева также не знала о тайной работе поэта.

* * *

Для ахматовской "новой манеры" характерно усиление эпического начала, проявившегося и в "Реквиеме", где, по словам автора, все сказано "в лоб", и в тех произведениях, где слышен "второй шаг", образы многозначны, словно возникают одновременно в нескольких зеркалах. Строки идут, как поток сознания, попадая в водовороты сложных ассоциаций. (По-видимому, среди источников "новой манеры" - и джойсовский "Улисс", прочитанный Ахматовой в подлиннике в 1937 году.)

Уж я ль не знала бессонницы
Все пропасти и тропы,
Но эта как топот конницы
Под вой одичалой трубы.
Вхожу в дома опустелые,
В недавний чей-то уют.
Все тихо, лишь тени белые
В чужих зеркалах плывут.
И что там в тумане -
Дания, Нормандия, или тут
Сама я бывала ранее,
И это - переиздание
Навек забытых минут?
("В сороковом году", 4)

В памяти причудливо переплетаются события разных лет, обволакиваются туманами, а в просветах - лица давно ушедших людей. Память "морочит" лирическую героиню, пытаясь пересочинить давно происшедшее, которое притворяется настоящим ("Подвал памяти", 1940):

Когда спускаюсь с фонарем в подвал,
Мне кажется - опять глухой обвал
За мной по узкой лестнице грохочет.

Да это же "Бродячая собака" - о ней напоминал и эпиграф (позднее снятый автором) - "О погреб памяти" - из поэмы "Жуть лесная" Велимира Хлебникова, описавшего артистический кабачок их юности. Но давно уже "проводили дам", умер весельчак-"проказник"; нельзя ей оставаться здесь, среди обломков отзвучавшей жизни, пора возвращаться "домой", в 1940 год. "Но где мой дом и где рассудок мой?"

Начинается путешествие лирической героини Ахматовой - во времени и пространстве, в прошлом и настоящем. В "Поэме без героя" будут те же подъемы и спуски, та же крутая узкая лестница, потому и сдвинута вправо каждая строка "Вступления".

Из года сорокового,
Как из башни, на все гляжу.
Как будто прощаюсь снова
С тем, с чем давно простилась,
Как будто перекрестилась
И под темные своды схожу.

Поэт обладает прапамятью, способной перенести его в далекие эпохи. Лирическая героиня одного из стихотворений 1937 года только помышляет об этом, не в силах преодолеть притяжение апокалипсически страшного времени.

Я знаю, с места не сдвинуться
От тяжести Виевых век.
О, если бы вдруг откинуться
В какой-то семнадцатый век.

С душистой веткой березовой
Под Троицу в церкви стоять,
С боярынею Морозовой
Сладимый медок попивать,

А после на дровнях в сумерки
В навозном снегу тонуть...
Какой сумасшедший Суриков
Мой последний напишет путь?

Но это уже была проба другой судьбы - гордой и трагической, родственной. И спасение души виделось не в уходе от современности, а в зеркальном отражении одной судьбы - в другой, в уходящем в глубины истории и не порывающим с нашим временем двойническом бытии.

Освободиться от цепкой хватки современности удалось китежанке - героине ахматовской поэмы "Путем всея земли", но мы увидим, что и здесь образы двоятся и как бы прорастают сквозь несколько смысловых слоев.

"В первой половине марта 1940 года на полях многих черновиков стали появляться ни с чем не связанные строки. <...> Смысл этих строк казался мне тогда темным и, если хотите, даже странным, они довольно долго не обещали превратиться в нечто целое и как будто были обычными бродячими строчками, пока не пробил их час и они не попали в тот горн, откуда вышли такими, какими вы видите их здесь" (из автобиографической прозы).

В "Путем всея земли" предсмертным, каким-то высотным, орлиным зрением охвачены колоссальные пласты времени: "Меня, китежанку, позвали домой". Героиня, в отличие от своего двойника из "Подвала памяти", знает, где ее дом, собираясь уже не в XVII-й - в XIII век, в свой родной Китеж, согласно народной легенде, опустившийся на дно озера Светлояра.

Прямо под ноги пулям,
Расталкивая года,
По январям и июлям
Я проберусь туда...

Проносятся образы Крыма, Петербурга, вспыхивают слова "Цусима", "Варяг" и "Кореец", напоминая о событиях русско-японской войны. Буры сражаются с английскими колонизаторами. Время повернуто вспять - героиня обещает своим землякам: "Я к вам, китежане, До ночи вернусь".

В марте 1940 года Ахматова написала и стихотворение от имени китежанки ("Уложила сыночка кудрявого..."), стилизованное под народную песню. Ей, оставшейся на земле, слышится "Колокольный звон Из-под синих волн..." - гудят колокола Китежа. Оглянулась она, а "дом в огне горит" - ее дом, где она уложила спать "сыночка кудрявого".

Ахматова осталась верной теме "Новогодней баллады" и "Лотовой жены". В китежанке легко угадывается петербурженка. Над ее Городом сомкнулись волны времени, а новый город только похож на Петербург-Петроград: "... он подчас умеет Казаться литографией старинной, Не первоклассной, но вполне пристойной..." ("Северные элегии", I). Это был уже Ленинград. Но смерть угрожала Гумилеву - теперь уже не отцу, а сыну, единственному ее сыну.

Когда в конце жизни судьба подарила ей прощальную поездку в Париж, она удивляла русских эмигрантов тем, что называла город на Неве Ленинградом. И на вопрос, почему же не Петербург, сухо отвечала: "Потому что город называется Ленинград". Вроде бы "правильный" ответ советского писателя, но был он совсем не тем, чем мог показаться. Трудно было понять эмигрантам, что пережил этот город и все, кто остались в нем, в сталинское время, когда вросло в него это новое имя.

Но Ахматова не уставала находить в Ленинграде свой Город, отделяя его от новостроек, увлеченно изучая его архитектуру. Верила, что петербургское сохранится хотя бы в трех праведниках, а это значит, что Город жив. Фонтанный Дом в 30-е годы именовался Домом Занимательной Науки, и черная лестница давно уже стала основной, но рядом с ее комнатой - "через площадку" - как и прежде, смотрелся в свои зеркала Белый зал, и она не забывала, что липы, заглядывавшие в ее окно, - ровесники Города.

В плане автобиографической книги намечена тема одной из глав: "Петербург с 90-х годов 19 века до наших дней". А "китежанкой" прозвал Ахматову Николай Клюев.

... Еще одна эпоха канула в небытие - два послевоенных десятилетия, оказавшихся предвоенными. Тяжкое, но все-таки мирное время. В 1940 году Ахматова напишет стихи о надвигающейся мировой катастрофе. Путь к ним у поэта был самым коротким и верным - через личную боль. Стихотворение "Когда погребают эпоху..." (из цикла "В сороковом году", I) - о тихо погибшем Париже, захваченном фашистами, о грядущем - посмертном - возвращении этой эпохи - "после всего", как на пепелище: "Но матери сын не узнает, И внук отвернется в тоске". Л. К. Чуковская, слушая эти стихи в ахматовском чтении, почувствовала: "Стон из глубины души, как выдох "Лева". Она услышала горе всего мира".

* * *

Осенью 1940 года, разбирая свой архив, Ахматова нашла старые письма и стихи, относящиеся к трагическому событию далекого, тоже предвоенного 1913 года. Поэма пришла к ней "как своеобразный бунт вещей" (не только пожелтевших рукописей, но и фотографий, предметов домашнего обихода, старинных вещиц, оставленных Анне Андреевне уехавшей на Запад О. А. Глебовой-Судейкиной); в каждой из них всегда таились мгновенья отшумевшей жизни. Теперь все это требовало воплощения, пыталось вырваться на свободу, подняться над горизонтальной плоскостью листа. Поэма была неукротимого нрава.

"Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный Дом в ночь на 27 декабря 1940 года, прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок.

Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы" ("Вместо предисловия").

"Ахматова рассказывала, как она бросилась стирать белье и топить печи; хотя от хозяйства всегда отлынивала, она сейчас была готова на все, лишь бы унять тревогу и шум в ушах. Ничего из этого не вышло - поэма взяла верх над сопротивляющимся поэтом" (Н. Я. Мандельштам. Моцарт и Сальери).

В ту бессонную ночь Ахматова начала "Девятьсот тринадцатый год", или "Петербургскую повесть", ставшую первой частью будущей поэмы. В январе написала вторую часть - "Решку" и продолжила работу над "Петербургской повестью".

Внешний сюжет повести - трагедия юноши-самоубийцы, не сумевшего пережить измену своей возлюбленной. Это - отголоски реальной драмы, участников которой Ахматова хорошо знала: в начале 1913 года застрелился молодой поэт Всеволод Князев, безответно влюбленный в "королеву сцены" Ольгу Глебову-Судейкину. Однако ахматовские персонажи не будут точными копиями реальных людей. А слова "Я к смерти готов", вложенные в уста несчастного юноши, Анна Андреевна услышала от Осипа Мандельштама. Возможно, запомнились ей и строки из предсмертного монолога героя гумилевской трагедии "Гондла": "... Я вином благодати Опьянился и к смерти готов...".

Сюжет, а также избранная Ахматовой строфа сопоставимы с поэмой Михаила Кузмина "Форель разбивает лед" (1927)20, где тот же "мальчик с простреленным виском" и "Красавица, как полотно Брюллова", тихо следящая за "смертельной любовью". Но не эти персонажи стали главными героями ахматовской "Поэмы без героя".

На вопросы читателей (как бы повторяющих требование, прозвучавшее в поэме: "Героя на авансцену!"), есть ли все-таки герои в "Поэме без героя", Ахматова отвечала по-разному, но чаще всего называла троих: Время, Город, Автор, беседующий со своей совестью. Анна Андреевна признавалась, что поэма превращается порой в биографию автора, "как бы увиденную кем-то во сне или в ряде зеркал" ("Проза о Поэме").

Можно говорить о некотором психологическом и стилистическом родстве художественных миров "Поэмы без героя" и "Улисса". Ближе всего эта поэма, а также драма Ахматовой "Энума элиш" (о ней - в следующей главе) к его 15-му эпизоду - карнавально-фантасмагорической драме "Цирцея", где герой, представший перед судом неправедных, держит ответ перед судом своей совести, проходит через испытание страданием, сквозь цепь мучительных припоминаний.

"Джойсовские" приметы ахматовского текста - имманентные, внутренне присущие ему черты, в той или иной мере усилившиеся под влиянием поэтики "Улисса". К их числу отнесем прием изображения потока сознания, элементы которого уже прослеживаются в ахматовской лирике начала 1910-х годов, приемы насыщения текста музыкальными ритмами, пристальное внимание обоих художников к "малой" географии (у Джойса - Дублина и его пригородов, у Ахматовой - Петербурга, Царского Села), к датам и даже времени суток. Давно промелькнувший жизненный эпизод укрупняется до мельчайших деталей, восстанавливается - уже в воображении читателя - по обрывкам случайных фраз:

"Уверяю, это не ново...
Вы дитя, синьор Казанова..."
"На Исакьевской ровно в шесть..."
"Как-нибудь побредем по мраку,
Мы отсюда еще в "Собаку"..."
"Вы отсюда куда?" -
"Бог весть!"

Это уже 1913-й год, почти без авторских ремарок (кстати, и ремарки в поэме стилистически родственны джойсовским), без "башни" сорокового. Возникает иллюзия полного совмещения событийного времени и времени повествования. Однако происходит это не на всем пространстве поэмы, и оказывается, что и "Венеция дожей" - совсем рядом. Как и в "Улиссе", богатый "культурный слой" поэмы - не статичное образование. "Ахматовой было присуще необычайно интенсивное переживание культуры" (Л. Гинзбург). Все движется, перекликаясь, сближаясь и переливаясь, 1905-й, 1913-й и 40-й, "Хаммураби, ликурги, солоны", библейские герои и герои Гомера, Шекспира, Гете, Байрона, Гофмана, Оскара Уайльда, тень "без лица и названья" и Гость из Будущего. У читателя такого произведения нередко возникает потребность в развернутом комментарии, что и было учтено позднейшими издателями Джойса и Ахматовой.

С первых строк, пришедших к Ахматовой осенью 1940 года, образ Автора двоится, совпадая с образом Коломбины.

Ты в Россию пришла ниоткуда,
О мое белокурое чудо,
Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко,
Петербургская кукла, актерка,
Ты - один из моих двойников.

Героиня, она же - Коломбина, Донна Анна, Путаница-Психея, Голубка, - само воплощение праздника жизни, и не случайно Автору вспоминается "Весна" Боттичелли. Героиня молода и беспечна, она как будто не замечает страданий "драгунского Пьеро". Не думая о сроках и датах, живя мгновеньем, Коломбина озаряет его своей красотой, своим искусством, завораживающим души и заставляющим трепетать сердца. Она без вины виновата, потому что другой быть не может и не желает. Осуждающие реплики Автора ("Окаянной пляской пьяна") снова и снова оказываются обращенными к Автору же, образы сближаются и совпадают: "Не сердись на меня, Голубка, Что коснусь я этого кубка: Не тебя, а себя казню". Первым же эпиграфом к "Поэме без героя" в ранней редакции была максима Ларошфуко: "Все правы".

Потому и недоумевает ворчун-"редактор" поэмы, так и не сумевший разобраться, что в ней происходит, "Кто погиб, и кто жив остался, И кто автор, и кто герой..." ("Решка", II строфа).

Автор берет вину на себя - за все, что произошло с поколением 1910-х годов, с Россией. Это признание - "себя казню" - имеет и другой, потаенный смысл, напоминая об ахматовских стихотворениях осени 1913 года. О тех, которые посвящены памяти Михаила Линдеберга, покончившего с собой.

Я знаю: он с болью своей не сладит,
С горькой болью первой любви.
Как беспомощно, жадно и жарко гладит
Холодные руки мои.
("Мальчик сказал мне: "Как это больно!..")

Как будто копил приметы
Моей нелюбви. Прости!
Зачем ты принял обеты
Страдальческого пути?
("Высокие своды костела...")

Есть основания предполагать, что Михаил Линдеберг - второй прототип героя-самоубийцы в ахматовской поэме, как бы оставшийся в тени первого - Всеволода Князева, адресата первого "Посвящения".

В "Прозе о Поэме" Ахматова предупреждала, что Коломбина - "вовсе не портрет О. А. Судейкиной. Это скорее портрет эпохи - это десятые годы, петербургские и артистические, а так как О. А. была до конца женщиной своего времени, то, вероятно, она всего ближе к Коломбине. Говоря языком поэмы, это тень, получившая отдельное бытие и за которую уже никто (даже автор) не несет ответственности".

Необыкновенная лесенка строк, неожиданные перепады ритма, переходы от анапеста к ямбу. Стремительный бег поэмы - бег Времени. Но прошлое и настоящее сдвинуты, зеркалят, одно просвечивает в другом.

Вот они, 10-е годы: летит "наш лебедь непостижимый" - Анна Павлова, звучит голос Шаляпина, "Будто эхо горного грома", появляются персонажи балета Стравинского и спектакля Мейерхольда.

Расшифровывая образы поэмы, Ахматова писала: "... Демон всегда был Блоком, Верстовой Столб - Поэтом вообще, Поэтом с большой буквы (чем-то вроде Маяковского)". Но и Поэт, и Демон, будучи духом и воздухом 10-х годов, становятся чуть ли не двойниками Автора, хотя Ахматова признавала только одного двойника в "Петербургской повести" - Коломбину ("Проза о Поэме"). Примечательно, что в черновике блоковского стихотворения, обращенного к Ахматовой, она названа демоном. И в стихах Марины Цветаевой о ней - "юный демон". Анна Андреевна опасалась "демонического" в поэтах, но ничего не могла сделать со своенравной поэмой. В "Петербургской повести" образ Поэта троится: Поэт - Демон - Автор.

Авторское здесь растворено во всем, ведь это к Автору, в Фонтанный Дом, приходят тени из 1913 года и - начинается маскарад, "адская арлекинада" в Белом зале. Полночная гофманиана, заставляющая читателя вспомнить петербургские повести Гоголя, "Двойника" и "Бесов" Достоевского, "Петербург" Андрея Белого.

... За окошком Нева дымится,
Ночь бездонна и длится, длится -
Петербургская чертовня.
В черном небе звезды не видно,
Гибель где-то здесь, очевидно,
Но беспечна, пряна, бесстыдна
Маскарадная болтовня...

Автор присутствует незримо повсюду, пока длится поэма. "Я, к стеклу приникавшая стужа...". Голос Автора порой превращается в хоровое многоголосье: "Я же роль античного хора На себя согласна принять". В поздней редакции - "роль рокового хора".

Следы античного мировосприятия обнаруживаются в поэме, и это не только дань традициям древней культуры, но и "совпадение дыхания" с греческими трагиками, близкое им ощущение Времени, Рока, Судьбы.

Коломбина и все, кто рядом с нею, - обречены. Сроки близятся, катастрофа неизбежна.

"Ощущение Канунов, Сочельников - ось, на которой вращается вся вещь, как волшебная карусель... Это то дыхание, которое приводит в движение все детали и самый окружающий воздух. (Ветер завтрашнего дня)" ("Проза о Поэме").

И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул...
Но тогда он был слышен глуше,
Он почти не тревожил души
И в сугробах невских тонул.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А по набережной легендарной
Приближался не календарный -
Настоящий Двадцатый век.

В этом столетии и начинается круговое движение поэмы. Поколению Ахматовой суждено было пройти через две революции, "Великий Октябрь", две мировые войны. Из "башни" предгрозового сорокового года смерть юноши из рубежного 1913-го кажется Автору бессмысленной, недостойной поэта.

Сколько гибелей шло к поэту,
Глупый мальчик, он выбрал эту. -
Первых он не стерпел обид,
Он не знал, на каком пороге
Он стоит и какой дороги
Перед ним откроется вид... -

В "Поэме без героя" словно присутствуют богини судьбы - античные Пряхи, Мойры и Парки: "Скоро мне нужна будет лира, Но Софокла уже, не Шекспира. На пороге стоит - Судьба".

Испытание и разрешение судьбы метанием жребия (помните, в ахматовских стихах о 1940 годе: "И какой он жребий вынул..."?) известны со времен Гомера. Творчество Ахматовой пронизано этими импульсами, определявшими даже названия сборников, разделов, циклов ("Четки", "Решка", "Нечет"). И вера в возможность предвидения будущего ("в прошедшем грядущее зреет") существует с незапамятных времен. Вера в предопределенность судьбы, постижение тайного смысла совпадений дат и цифр и вызов судьбе: "Их будет семь - я так решила, Пора испытывать судьбу..." (из неоконченного предисловия к циклу "Северные элегии"). И последняя книга поэта - седьмая.

Ахматова считала "Поэму без героя" главным своим произведением, от начала и до конца "продиктованным Музой", и это созвучно античным представлениям о поэзии.

"Во второй части (т. е. в "Решке") у меня двойника нет. Там никто ко мне не приходит, даже призраки <...>. Там я такая, какой была после "Реквиема" и четырнадцати лет жизни под запретом" ("Проза о Поэме").

Рискнем не согласиться с Автором, который, по собственному признанию, не несет ответственности за "проделки" своенравной поэмы. В "Решке" Автор сам становится двойником - своего соседа ("через площадку") - пустующего Белого зала, верхние зеркала которого расположены друг напротив друга:

В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.

И дальше - о седьмой элегии, задуманной как вызов судьбе.

И со мною моя "Седьмая",
Полумертвая и немая,
Рот ее сведен и открыт,
Словно рот трагической маски,
Но он черной замазан краской
И сухою землей набит.

Первая строка была прокомментирована поэтом: "Седьмая" - Ленинградская элегия автора - еще не написанная". Она придет к Ахматовой в конце 50-х, но так и не зазвучит во весь голос, оставшись черновиком (названным "Последней речью подсудимой"), строчками о подневольном молчании поэта.

Несколько строф "Решки" были неизвестны читателю вплоть до конца 80-х годов. Строфы X, XII - XIV впервые опубликованы Л. К. Чуковской ("Горизонт", 1988, N" 4).

Ахматова предвидела, что "Решку" ожидает трудная издательская судьба, а потому заменила "опасные" строфы многоточиями, оговорив это в примечании: "Пропущенные строфы - подражание Пушкину". Известно, что пропуски в "Евгении Онегине" - в определенной мере стилистический прием (см. в примечании к первой главе романа: "Все пропуски в сем сочинении, означенные точками, сделаны самим автором"). Однако часть из них была снята поэтом не по литературным соображениям, а по цензурным. Ироническое указание Ахматовой на "подражание Пушкину" имеет, конечно, второй, легко угадываемый смысл.

Продолжая исполнять роль "рокового хора", не снимая античной трагической маски, Автор начинает повествование об ужасах последних десятилетий. Сначала слышен одинокий голос "солиста", преобладает биографическое начало: "Пытки, ссылки и казни - петь я В этом ужасе не могу... <...> Торжествами гражданской смерти Я по горло сыта. Поверьте, Вижу их, что ни ночь, во сне" (строфы X, XII). Но нарастает, охватывает все пространство стиха, ахматовское "мы", ставшее "безмолвным хором" каторжанок, в который вливается авторский голос. И снова пушкинская реминисценция - вспомните финальную ремарку в "Борисе Годунове": "Народ безмолвствует".

XIII
Ты спроси у моих современниц,
Каторжанок, "стопятниц"21, пленниц,
И тебе порасскажем мы.
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.

XIV
Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы,
Загремим мы безмолвным хором,
Мы, увенчанные позором:
"По ту сторону ада мы..."

И еще один хор неслышно звучит в "Поэме без героя": "Я посвящаю эту поэму памяти ее первых слушателей - моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады. Их голоса я слышу и вспоминаю их, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи" ("Вместо предисловия").

Уходя "на месяцы, на годы", поэма возвращалась - против воли Ахматовой, полагавшей, что тема уже исчерпана. К 60-м годам "Поэма без героя" превратилась в итоговое произведение поэта, имевшее для Ахматовой то же обобщающее значение, что и бердяевское "Самопознание" для его автора.

Сгущение поэтического опыта, концентрация мысли. "Поэма оказалась вместительнее, чем я думала вначале. Она незаметно приняла в себя события и чувства разных временных слоев..." ("Проза о Поэме"),

В поэме прослеживаются мотивы шести ахматовских книг, "Реквиема", встречаются автоцитаты, обозначены вехи ее поэтической судьбы. Ахматова писала о "Поэме без героя": "Рядом с нею, такой пестрой (несмотря на отсутствие красочных эпитетов), тонущей в музыке, шел траурный Requiem..." (там же).

По убеждению Ахматовой, поэма XX века должна создаваться "вопреки жанру". Она боялась услышать в "Поэме без героя" "Онегинскую интонацию", уже заставившую ее отказаться от продолжения работы над "Русским Трианоном". Между тем, формальное сходство поэмы с пушкинским романом остается: лирические отступления, наличие "темных мест", интимных шифров, понятных только близким людям, эпиграфов, примечаний к стихотворному тексту, прозаического предисловия и т. п.

В. М. Жирмунский высказал мнение, с которым Ахматова отчасти соглашалась: "Поэма без героя" - попытка осуществления мечты символистов о такой поэме, где смысл неотделим от формы, неразгадываемый до конца, как музыка. Его, подобно музыке, невозможно перевести на язык прозы. Не случайно Ахматова дала прозаическому предисловию к поэме заголовок "Вместо предисловия" и называла эти строки "бормотанием".

Не следует доверяться словам поэта в предисловии: "Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит". Это - ответ тем, кто советовал Ахматовой сделать поэму "более понятной", но он противоречит авторскому признанию в XVIII строфе "Решки": "У шкатулки ж тройное дно". Как помнит читатель, подобная метафора возникает и в рассуждениях Ахматовой о "пушкинской тайнописи".

Но сознаюсь, что применила
Симпатические чернила,
Я зеркальным письмом пишу...
("Решка", XIX строфа)

Поэтика скрытых цитат, шифров, мистификаций. "Поэма без героя" насыщена скрытыми и явными цитатами из произведений многих авторов - от античности до XX века. Слышны голоса современников - Блока, Гумилева, Мандельштама, Кузмина, Андрея Белого, Брюсова, Хлебникова, Т. С. Элиота, почти ровесника Ахматовой (странное совпадение: он родился и умер на год раньше ее)22.

Известны многочисленные случаи передатировки ахматовских стихотворений - самим автором. В связи с необходимостью уточнения даты или по цензурным соображениям. Но бывали и такие передатировки, которые можно объяснить желанием Ахматовой освободиться от власти времени, подчинить его себе, "пересочинить" свою поэтическую судьбу.

Ахматовой понравилось предположение одного из читателей поэмы, что в ее названии, в начальных буквах этих трех слов - "Поэма без героя" - шифр. Пбг - три опорные буквы в имени Города, ставшего одним из героев поэмы.

Петербург, "старый город Питер, Что народу бока повытер". Ахматова писала о "Поэме без героя", что она рвалась "куда-то в темноту, в историю ("И царицей Авдотьей заклятый..." - "Быть пусту месту сему"), в петербургскую историю от Петра до осады 1941-1944 гг. или, вернее, в петербургский миф (Петербургская гофманиана)". И примечание к этим строкам: "Как Плутарх, который начинает с мифических времен и кончает своим дядей или дедом, дружившим с поваром Антония".

Созвучие в названии Города и поэмы, скорее всего, случайность, но Ахматова неоднократно прибегала к такого рода шифрам. Например, название сборника "Anno Domini" таит в себе имя поэта, а начальные буквы "Песенки" ("Бывало, я с утра молчу...", 1916) складываются в текст "Борис Анреп". Оказывается, это - акростих.

Подобные случаи применения "симпатических чернил" можно отнести к "малой" тайнописи, игре с читателем в прятки. Однако "Поэма без героя" содержит и приметы всеохватывающего "зеркального письма".

В одном из авторизованных списков поэмы, на полях рядом с XIX строфой "Решки" Р. Д. Тименчик и А. В. Лавров обнаружили еще строфу, вписанную рукой Ахматовой:

... Рядом с этой идет другая,
Слышишь легкий шаг и сухой, -
А где голос мой и где эхо,
Кто рыдает, кто пьян от смеха,
И которая тень другой?

В "Прозе о Поэме" Ахматова поясняет, что "другая", таинственный двойник поэмы, "мешает чуть не с самого начала". "Иногда автору казалось, что это - "просто пропуски" (как у Пушкина), незаполненные пробелы, из которых "иногда почти чудом удается выловить что-то и вставить в текст". "Вот это чувство незаполненных пустот, где что-то рядом, т. е. мнимо незаполненных <...>, и создает чувство, близкое к волшебству". "Похоже на то, что я пропустила все лучшее, уступив его, скажем, музыке...".

По мнению В. Я. Виленкина, а также Б. А. Каца и Р. Д. Тименчика - авторов книги "Анна Ахматова и музыка", "другая", или "вторая" - это музыка. Музыковеды даже утверждают, что шумановская. Между тем, самой Ахматовой порой казалось, что поэма уже растворена в музыке друга ее молодости Артура Лурье.

Та неопределенность, с какою поэт говорит о "другой", обязывает нас к более осторожным оценкам: и автору не все ясно. Быть может, более близка к истине Э. Г. Герштейн, заметившая об ахматовской "Прозе о Поэме": "Трудно рассматривать эти записи как комментарий к уже известной "Поэме без героя". Пытаясь вскрыть ее подтекст, автор рисует контуры какого-то нового произведения большого масштаба. Ахматова все время чувствует присутствие какой-то неродившейся второй поэмы".

Эта невычерпанность, невысказанность и не давала покоя автору более двух десятилетий. Ахматова уже называла поэму не "вместительной", а "бездонной". Приближение другой Поэмы, путь к которой - над созданным, она ощущала как скульптор, угадывающий очертания прекрасной фигуры в еще не обработанном камне. Ахматовские впечатления о "другой" подобны музыкальным ассоциациям, но это еще не значит, что "другая" виделась ей только в музыке. Приведем одну из поздних записей Ахматовой о музыке Д. Д. Шостаковича: "Можно ли сделать такое со словом, что он делает со звуком?"

Характерно, что в поэме не только "другая" остается на зыбкой грани недовоплощения, но и "Седьмая" - еще не созданная элегия Ахматовой ("И со мною моя "Седьмая"...). Она двоится, превращаясь в своего музыкального двойника - "Седьмую симфонию" Шостаковича. "Поэма без героя" первоначально завершалась строфой:

А за мною, тайной сверкая
И назвавши себя "Седьмая",
На неслыханный мчалась пир...
Притворившись нотной тетрадкой,
Знаменитая ленинградка
Возвращалась в родной эфир.

Многое должно было зазвучать в "другой" - "еще не существующей музыке". И строки о "петербургских ужасах" двух с половиной столетий - убийствах царей, гибели Пушкина, наводнениях, блокаде. Героиня новой поэмы прошла бы путями херсонидки и китежанки, петербурженки, каторжанки, ленинградки. Осколки "другой", остававшейся в Зазеркалье, особенно заметны там, где возникает мотив "Гостя из Будущего" (впервые - в редакции 1946 года). Запредельность его еще не возникшего мира очевидна, но вопреки ей он все-таки появляется в Белом зале ("Петербургская повесть"):

И во всех зеркалах отразился
Человек, что не появился
И проникнуть в тот зал не мог.
Он не лучше других и не хуже,
Но не веет летейской стужей,
И в руке его теплота.
Гость из Будущего! - Неужели
Он придет ко мне в самом деле,
Повернув налево с моста?

"Таинственный "Гость из Будущего", вероятно, предпочтет остаться неназванным, а так как он один из всех "не веет летейской стужей", я им не заведую" ("Проза о Поэме").

В "Решке" зеркала пусты, но к Гостю из Будущего устремлены мысли поэта. (Отметим попутно еще одну пушкинскую реминисценцию - ср. в "Андрее Шенье": "Когда гроза пройдет..."):

... из грядущего века
Незнакомого человека
Пусть посмотрят дерзко глаза,
И он мне, отлетевшей тени,
Даст охапку мокрой сирени
В час, как эта минет гроза.

"Поэма без героя" утверждает власть Поэта над Временем. Идя рядом с "Реквиемом", поэма спасала Ахматову от "Тишины", от немоты, от мрака 30-х годов. Но Анна Андреевна не соглашалась с таким толкованием поэмы, будто это "способ легче всего отмахнуться" от времени, в котором она жила. "Поэма без героя" стала вершиной. Дали, открывшиеся с нее, не были видны автору "Реквиема" из "оврага" 30-х годов.

"... знатные иностранцы спрашивали меня - действительно ли я автор этого произведения. К чести нашей Родины должна сознаться, что по сю сторону границы таких сомнений не возникало" ("Проза о Поэме").

Казалось, Ахматова уже потеряла счет своим двойникам, подобно герою гумилевской "Прапамяти", и могла бы повторить знаменитое изречение Г. С. Сковороды: "Мир ловил меня, но не поймал", вложив в него, конечно, свой, ахматовский смысл. Но она сохраняла остроту художественного восприятия жизни - единственной, неповторимой, освобождающей из волшебного плена воспоминаний и миражей.

Но я предупреждаю вас,
Что я живу в последний раз.
Ни ласточкой, ни кленом,
Ни тростником и ни звездой,
Ни родниковою водой,
Ни колокольным звоном -
Не буду я людей смущать
И сны чужие навещать
Неутоленным стоном.
("В сороковом году", 5)

Веселиться - так веселиться,
Только как же могло случиться,
Что одна я из них жива?
Завтра утро меня разбудит,
И никто меня не осудит,
И в лицо мне смеяться будет
Заоконная синева.
("Поэма без героя")

Примечания

18. Эти протоколы опубликованы Э. Поляновским ("Известия", 1992, 26 мая). Поэт не оговорил своих друзей, но, отвечая на вопросы следователя "с последней прямотой", назвал имена тех, кому он читал "Мы живем, под собою не чуя страны...".

"Вопрос: Как реагировала Анна Ахматова, как оценила?

Ответ: Со свойственной ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на "монументально-лубочный и вырубленный характер этой вещи". И ранее "Лев Гумилев одобрил вещь неопределенно-эмоциональным выражением, вроде "здорово".

Надо признать, такая правда становилась опасным оружием в руках сталинских опричников.

19. Литературные источники "Стансов" не всегда учитываются исследователями и комментаторами: в новейших публикациях еще можно встретить рассуждения о том, что "в поисках аналогий и примеров" Ахматова обратилась... "к некоему преображенцу" (Павловский А. И. Анна Ахматова. Жизнь и творчество. М., 1991. С. 113). В "Стансах" речь идет о правоте не безвестного петровского гвардейца, а самого Петра I - "Преображенца" - командира 1-й роты Преображенского Полка, "преобразителя России".

20. Совсем недавно было замечено, что ахматовская строфа также близка к строфике и ритмике более раннего произведения - стихотворения М. И. Цветаевой "Кавалер де Грие! Напрасно..." (См.: Лиснянская И. Тайна музыки "Поэмы без героя" // Дружба народов. 1991. № 7. С. 237-242).

21. Стоверстник, стопятница - лица, которым было запрещено проживание в пределах стокилометровой зоны вокруг Москвы и Ленинграда; высланные "на сто пятый километр".

22. См. подробнее: Цивьян Т. В. Заметки к дешифровке "Поэмы без героя" // Уч. зап. Тартус. гос. ун-та. Вып. 284. Тр. по знаковым системам. 1971. V. С 258-277.

© 2000- NIV