Лосиевский Игорь: Анна Всея Руси.
Глава седьмая и последняя

Глава седьмая и последняя

В марте 1952 года Ахматова простилась с Фонтанным Домом, так мало давшим ей счастья и так много беды. "... Я нищей В него вошла и нищей выхожу..." ("Особенных претензий не имею...", 1952). Вместе с семьей Н. Н. Пунина Анна Андреевна переехала в квартиру на улице Красной Конницы, 4. Некогда в этом доме жили питерские извозчики. По сути Ахматову выселили ведомственные чинуши, но она радовалась перемене в ее жизни, не ожидая от "сиятельного дома" добра. Радовалась и тому, что теперь она будет жить недалеко от Смольного собора, любимого ею с детства. Будет со временем у нее еще один адрес - улица Ленина, 34, квартира 23. Последнее место прописки. Но эти ленинградские дома не имели для поэта решающего значения. Большую часть года Анна Андреевна жила без прописки у московских друзей - Ардовых и Харджиевых, в доме Г. А. Шенгели, у Западовых, Пастернаков, Л. Д. Стенич-Большинцовой и М. С. Петровых, Л. К. Чуковской, Ф. Г. Раневской и Н. И. Ильиной, Н. Н. Глен, М. И. Алигер. "Приютившая то, что осталось от меня в 1950 г., Москва была доброй обителью для моего почти посмертного существования" (из дневника).

Ахматова преодолеет то кризисное состояние души, когда ей казалось, что Муза Данте и Пушкина уже не вернется к ней, отступнице, что мосты сожжены.

Редакции журналов не обращались к Анне Андреевне с просьбами о стихах: не было у нее больше строк в духе "огоньковского" цикла, а постановление сохраняло силу. Имя Ахматовой появилось в 1954 году среди имен других переводчиков в сборнике произведений древнекитайского поэта Цюй Юаня.

В отличие от Пастернака, Анна Андреевна не считала переводы обязательным занятием поэта, разделяя мысль Мандельштама о том, что в поэтических контактах с чужим словом "утекает творческая энергия". Но заниматься переводами ей не запрещалось и ведь надо было на что-то жить! Как с близкими друзьями, без всякого поклонения общалась она с великими, будь то китаец Ли Бо или индиец Рабиндранат Тагор, итальянец Джакомо Леопарди или француз Виктор Гюго.

Знание нескольких европейских языков, конечно, помогало Анне Андреевне в этой работе, но и в подстрочник она могла вдохнуть жизнь, близкую к бытию оригинала. Чтобы по-русски заговорили древнеегипетские иероглифы ("Прославление писцов"):

Книга лучше расписного надгробья
И прочной стены.
Написанное в книге возводит дома и пирамиды в сердцах тех,
Кто повторяет имена писцов...

Эти строки созвучны ахматовским - о долговечности "царственного слова", которое прочнее стали, золота и мрамора ("Кого когда-то называли люди...", 1945).

Вместе с тем, она чаще обращалась к наследию поэтов, предельно отдаленных от круга ее тем и образов: "Говорили: "Ахматова и Гюго - невозможно", а переводить надо именно непохожих - тогда это настоящее перевоплощение" (запись Н. Глен).

А творческая энергия действительно уходила, на время отступали собственные замыслы.

Ахматова перевела произведения более шестидесяти авторов. Эти переводы выходили отдельными изданиями и были включены в 18 сборников серии "Библиотека поэта".

Событием, предвещавшим возвращение ахматовской поэзии к читателю, стал выход в Гослитиздате в январе 1956 года книги "Корейская классическая поэзия" с именем переводчика - Анны Ахматовой - на титульном листе. Среди многих других в сборнике помещено стихотворение Ю Ын Бу.

Прошедшей ночью ветер дул,
И землю снег покрыл,
И сосен крепкие стволы
Повержены во прах.
Так что ж сказать мне о цветах,
Которым не цвести?

... Незабываемая весна 56-го, не роковой - обнадеживающий рубеж. В марте Анна Андреевна сказала Л. К. Чуковской: "Этот праздник мы будем праздновать с вами вдвоем. (Речь шла о хрущевском докладе на закрытом заседании XX съезда. - И. Л.). <...> "Того, что пережили мы, - да, да, мы все, потому что застенок грозил каждому! - не запечатлела ни одна литература. Шекспировские драмы - все эти эффектные злодейства, страсти, дуэли - мелочь, детские игры по сравнению с жизнью каждого из нас. О том, что пережили казненные или лагерники, я говорить не смею. Это не называемо словом. Но и каждая наша благополучная жизнь - шекспировская драма в тысячекратном размере. Немые разлуки, немые черные кровавые вести в каждой семье. Невидимый траур на матерях и женах. Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили. Началась новая эпоха. Мы с вами до нее дожили" (запись Л. Чуковской, 4 марта 1956 года).

Литературоведы позднее обратят внимание на то, что в строках ахматовского стихотворения "Лондонцам" (1940): "Двадцать четвертую драму Шекспира Пишет время бесстрастной рукой..." подразумеваемая цифра "23" не может быть соотнесена с наследием великого английского драматурга. Ведь "шекспировский канон" включает 37 пьес. Не шифр ли это второго смыслового измерения текста? Грядет двадцать четвертый год после "революции", обернувшейся трагедией для народа.

Ахматова поверила в "оттепель" и после XX съезда называла себя "хрущевкой", часто повторяя: "Господи, дожили! Кто думал, что мы до этого доживем!" Еще зимой хлопотали об освобождении ее сына крупнейшие ученые. Теперь ей энергично помогали А. А. Фадеев, А. А. Сурков, М. А. Шолохов, И. Г. Эренбург, многие другие, и, несмотря ни на что, она сохранит в своем сердце благодарность этим разным людям.

Лев Николаевич Гумилев вернулся. В мае 1956 года был настоящий праздник в просторной столовой у Ардовых. Дело Л. Н. Гумилева прекратили, как и тысячи других, "за отсутствием состава преступления".

Вскоре после освобождения сына пришла из-за океана нежданная весточка от Виктора, младшего брата Анны Андреевны. Письмо обрадовало и встревожило: продолжалась холодная война, опасное это было дело - переписываться с американцем. Первое письмо брату Ахматова напишет в 1963 году.

* * *

Десятилетие, последнее в жизни Ахматовой, наверное, было самым милосердным к ней. "Беспокойная моя старость", - говорила Анна Андреевна.

Она очень изменилась после болезни. Заметно пополнела, стала ходить медленно, останавливаясь, когда начиналась одышка. Давно уже не было ее знаменитой челки: волосы зачесывала назад в пучок. "О царственности облика Ахматовой в старости, - замечает В. Я. Виленкин, - говорят и пишут, кажется, все, кто ее знал, - это уже трюизм. Но без него действительно трудно обойтись, когда вспоминаешь ту совершенно естественную, ненаигранную, спокойную величавость, которая в последние годы стала ей свойственна и в походке, и в жесте, и в повороте головы иногда, например, когда она что-нибудь внимательно слушала".

Многие находили в ней сходство с портретами эпохи Возрождения, говорили: "Как сестра Леонардо да Винчи". Когда она ездила в Италию, профиль "гордой римлянки" волновал воображение местных журналистов. А Давиду Самойлову, познакомившемуся с Ахматовой в 1950-е годы, лицо Анны Андреевны показалось "словно с портрета русского XVIII века. Изысканно и сильно вылеплен нос, так живы глаза, в которых ум, достоинство, пристальность, умудренность одолевают положенную эту скорбь и отрешенность" (из книги "Памятные записки").

В тяжело ступавшей глуховатой седой женщине, может быть, в глубине ее умных и зорких глаз, подчас загоравшихся молодым озорством, пряталась вольнолюбивая девчонка, неугомонная солнечная гостья, повелительница огня и воды.Она помнила себя с двухлетнего возраста, помнила голоса, цвета и запахи, тепло далекого солнца, согревавшего ее молодое тело.

О, как меня любили ваши деды.
Улыбчиво, и томно, и светло.
Прощали мне и дольники, и бреды,
И киевское помело.
(1960-е)

Но непосильным испытанием были для Анны Андреевны посещения "памятных" мест, она даже избегала их.

"Иногда мне кажется, что можно взять машину и поехать в дни открытия Павловского Вокзала (когда так пустынно и душисто в парках) на те места, где тень безутешная ищет меня33, но потом я начинаю понимать, что это невозможно, что не надо врываться (да еще в бензинной жестянке) в хоромы памяти, что я ничего не увижу и только сотру этим то, что так ясно вижу сейчас" (из автобиографической прозы).

Изменилось все, даже названия городов. Алексей Баталов вспоминает о послевоенной прогулке с Ахматовой по Пушкину - Царскому Селу: "Она шла, как человек, оказавшийся на пепелище выгоревшего дотла дома, где среди исковерканных огнем обломков с трудом угадываются останки знакомых с детства предметов".Она не обижалась на старую пунинскую шутку: "Ты поэт местного, царскосельского значения". В ней была золотая доля правды.

"Память обострилась невероятно. Прошлое обступает меня и требует чего-то", - записала Ахматова в дневник в период работы над мемуарной книгой, которая, по ее словам, должна была стать "двоюродной сестрой" "Охранной грамоты" Пастернака и "Шума времени" Мандельштама. "Но видеть без головокружения девяностые годы XIX века с высоты середины XX века почти невозможно" (там же).

К прошлому Ахматова возвращалась в "Северных элегиях" и "Поэме без героя", в строфах и строках многих стихотворений. В. Я. Виленкин, полемизируя с Корнеем Чуковским, утверждает, что Ахматова не была каким-то особенным "мастером исторической живописи", но ей "всегда было свойственно острое ощущение некоей исторической подпочвы своей судьбы и связанной с этим нравственной ответственности" (В. Виленкин. В сто первом зеркале. 2-е изд. М., 1990).

Думается, правы и Чуковский, и Виленкин. "Царскосельская ода. Девятисотые годы" (1961) была бы совсем другой без исторических фресок, документальных, вещных. В них преобладает объективированная манера исторического письма.

Тут ходили по струнке,
Мчался рыжий рысак,
Тут еще до чугунки
Был знатнейший кабак.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Здесь не древние клады,
А дощатый забор,
Интендантские склады
И извозчичий двор.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Там солдатская шутка
Льется, желчь не тая...
Полосатая будка
И махорки струя.

Однако и эти ясно увиденные автором детали - из "призрачного мира", не существующего за пределами его сознания. Поэт соединяет земное и небесное, обещая Царскому Селу: "... тебя опишу я, Как свой Витебск - Шагал".

... Душа обретала покой на берегу Финского залива, в Комарове, где Анне Андреевне в середине 50-х была предоставлена Литфондом небольшая дача с застекленной террасой - во временное пользование. Здесь, отрешившись от городских забот, Ахматова прислушивалась к мерному голосу кукушки, к разговору сосен, подступавших прямо к окнам ее домика, такого же зеленого, как и они: "Воздушный и хвойный Встревоженный стон Они издают иногда...". Раз в неделю перед домом устраивались костры, и Анна Андреевна любила смотреть, как оживают в огне сухие ветви, совершая спои причудливые движения. Где-то здесь могла бы проскользнуть быстрая саламандра, которую увидел некогда в таком же неровном пламени Бенвенуто Челлини.

Ахматова по-своему привязалась к Комарову, хотя и говорила многим, что не любит его. Зимой, живя, в основном, в Ленинграде или Москве, она помнила о цветах, посаженных ею рядом с комаровским домом, и чувствовала, что как-то соединена с ними, "с тихой черной жизнью корней. Холодно ли им сейчас? Довольно ли снега?" (Из дневника, 24 декабря 1959 года).

С этим поселком не было связано никаких воспоминаний, и потому ей легче было там жить. За несколько лет до первого ее приезда сюда, во время тяжелой болезни, Ахматова увидела во сне ряд стандартных зеленых домиков, а теперь поняла: вот и последний ее приют на земле. "Живу, как в чужом, мне приснившемся доме, Где, может быть, я умерла..." ("Шиповник цветет", 12, 1956). Анна Андреевна окрестила его Будкой, - как и маленькую дачу Саракини под Одессой, где она родилась.

Приморский сонет
Здесь все меня переживет.
Все, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.

И голос вечности зовет
С неодолимостью нездешней,
И над цветущею черешней
Сиянье легкий месяц льет.

И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда...

Там средь стволов еще светлее,
И все похоже на аллею
У царскосельского пруда.
Июль 1958
Комарова

Друзья достали Ахматовой проигрыватель, и она часто слушала здесь музыку. Любила и музыкальные радиопередачи. Бетховен и Моцарт, Шопен и Шуман, Вивальди и Стравинский, давние ее спутники, совершали свое вечное колдовство. Летучие звуки поднимались над кронами комаровских сосен все выше, выше...

Незадолго до смерти Ахматова сказала: "Прежде я любила архитектуру и воду, а теперь музыку и землю" (запись А. Наймана). Неизбежные мысли о скорой дороге "не скажу куда" погружены в "нездешнюю" музыку, завладевшую поздней ахматовской лирикой: "В ней что-то чудотворное горит...Она одна со мною говорит, Когда другие подойти боятся. Когда последний друг отвел глаза,Она была со мной и моей могиле..." (стихотворение "Музыка", посвященное Д. Д. Шостаковичу, 1958). И в том же году: "Опять проходит полонез Шопена...".

В стихах Ахматовой о музыке присутствует моцартианское, пушкинское: "Подслушать у музыки что-то И выдать шутя за свое" ("Тайны ремесла", 4, 1959) - строки, приведшие в восторг Бориса Пастернака. Но порой возникали, как признавалась Ахматова, "чудеса похлеще": "И черной музыки безумное лицо На миг появится и скроется во мраке..." (1959). Теперь ей не уберечься от "стихов с подтекстом Таким, что как в бездну глядишь" ("Хвалы эти мне не по чину...", 1959).

Под впечатлением прозвучавшей по радио "Бразильской бахианы" Э. Вила-Лобоса, исполненной Галиной Вишневской, написано стихотворение "Слушая пение" (1961).

Женский голос, как ветер, несется,
Черным кажется, влажным, ночным,
И чего на лету ни коснется.
Все становится сразу иным.
Залипает алмазным сияньем.
Где-то что-то на миг серебрит
И загадочным одеяньем
Небывалых шелков шелестит.
И такая могучая сила
Зачарованный голос влечет,
Будто там впереди не могила,
А таинственной лестницы взлет.

Возникающая как будто из ничего, рождающая самое себя, музыка была для Ахматовой прикосновением к чуду, к тайне Творения.Она "всегда у края", на грани извечных перевоплощений всего живого, "единственная связь Добра и зла, земных низин и рая" ("Музыка", 1965). Незримые воздушные мосты соединяют прошлое и будущее, а настоящее может оказаться призрачным, ненадежным, потому что "Вам жить, а мне не очень..." (из стихов 1959 года), потому что музыка - "бездонный водоем, Я - призрак, тень укора" ("Оставь нас с музыкой вдвоем...", 1963). Жизнь пройдет - останется музыка, вобравшая в себя хотя бы частицу крылатой души поэта.

В музыке растворены "Полночные стихи" (1963-1965), о которых Анна Андреевна говорила Н. А. Струве: "Лучшее, что я написала". В записной книжке поэта 1963 года находим: "Адажио Вивальди. 29 авг<уста>. Успение". А 10-м сентября помечен черновой набросок стихотворения из этого цикла - "Ночное посещение":

Нет, не на московском злом асфальте
Будешь долго ждать.
Мы с тобой в Адажио Вивальди
Встретимся опять.

Строки незавершенного стихотворения Ахматовой "Стряслось небывалое злое..." (1963) отчасти напоминают "странные" ее стихи 1912 года "Я пришла тебя сменить, сестра...", но теперь речи нет о "смене шаманок. Лирическая героиня - и та, совсем земная, смертная, у кого рой "и сознанье, и память, И выдержка лучших времен", и другая - невесомая, бестелесная, "негасимое пламя" и "облачное крыло"... 34

Любовь также неизбывна в своем двойственном бытии - трагически земное и горнее чувство, поднявшееся над фатальной чередой "невстреч". Дантов огонь - "Холодное, чистое, легкое пламя Победы моей над судьбой" ("Шиповник цветет", 12, 1956), светлый высокий огонь христианской веры в инобытие, дарующее вечную радость встречи с любимым человеком и успокоение мятущейся душе ("Почти в альбом", 1962):

Может быть, где-нибудь имеете живем,
Бродим по мягкому лугу,
Здесь мы помыслить не можем о том,
Чтобы присниться друг другу.

Вслушиваясь в "нездешнюю" музыку, Ахматова никогда не отстранялась от "земных низин". Известно лишь несколько ее стихотворении на "астральные", отвлеченно-философские и религиозные темы. У поэта - сложные отношения с природой, загадочной, во многом непознанной, недовоспетой. И в конце жизни Ахматова могла бы повторить: "У меня не выяснены счеты С пламенем, и ветром, и водой..." ("Тайны ремесла", 9, 1942).

Поздняя ахматовская лирика, где немало "темных мест" и "каждый шаг - секрет", неотрывна от тайной и явной жизни природы и по-своему предметна. Поэт чуток как никогда, ощущая в темно-зеленом сумраке леса "предчувствий таинственный зной", прислушиваясь к голосу тишины, замечая даже "тень от тени". То, что может поначалу показаться лишь пейзажной зарисовкой, освещено необыкновенным светом, источник которого "таинственно скрыт" ("Летний сад", 1959). Поэт чувствует присутствие высшей силы и верит в нее; только Имя чаще всего остается неназванным.

* * *

Земля хотя и не родная,
Но памятная навсегда,
И в море нежно-ледяная
И несоленая вода.
На дне песок белее мела,
А воздух пьяный, как вино,
И сосен розовое тело
В закатный час обнажено.
А сам закат в волнах эфира
Такой, что мне не разобрать.
Конец ли дня, конец ли мира.
Иль тайна тайн во мне опять.
25 сентября 1964
Комарово

Эти строки станут последними в последней книге поэта.

... О том, что в "Поэме без героя" присутствует музыка, Ахматова знала с той декабрьской ночи 1940 года, когда пришли первые ее строфы. Стихотворение "Сон" (1956) из цикла "Шиповник цветет" первоначально называлось "27 декабря 1940". И не случайно упоминание в нем о баховской "Чаконе". Эта божественная музыка была для поэта таким же сильным потрясением, как и предощущение всей поэмы в том памятном декабре. Впервые Ахматова слушала "Чакону" еще в Царском Селе, в исполнении Артура Лурье, а летом 1956-го ее сыграл для Анны Андреевны скрипач Федор Дружинин (в Старках, у Шервинских). И в "Поэме без героя", в "третьем и последнем" посвящении появится в 1956 году строка: "... Лучше кликну Чакону Баха...".

Поэма, о которой Ахматова забывала на годы, вдруг начала выходить за пределы текста, давно казавшегося окончательным, словно настаивала на своей незавершенности: "Ты растешь, ты цветешь, ты - в звуке..." (из послания "Самой поэме", написанного в Комарове 20 сентября 1960 года).

Было несколько таких "окончательных" редакций - 1942 года, 1955-го, 1962-го, 1964-го... Последняя запись о "просмотре" поэмы датирована 19 апреля 1965 года.

Параллельно с работой над поэмой Ахматова вернулась к давнему замыслу балетного либретто по мотивам "Петербургской повести". Появлялась у Анны Андреевны и мысль о киносценарии.

"Сегодня ночью я увидела (или услышала) во сне мою поэму как трагический балет. Это второй раз, первый раз это случилось в 1944 г. Я помню все: и музыку, и декорацию, и костюмы, и большие часы (справа), которые били новогоднюю полночь" (из дневника, июль 1958 года). Это был бы не классический балет, а "некое танцевальное действо с пением за сценой". Замысел остался незавершенным.

Сильнее всего поэма "терзала" автора в 1959 году. Ахматова не могла от нее оторваться: шли новые строки, что-то требовало замены: "... мне приходит в голову, что мне ее действительно кто-то продиктовал, причем приберег лучшие строки под конец" ("Проза о Поэме").

"Иногда я вижу ее всю сквозную, излучающую непонятный свет (похожий на свет белой ночи, когда все светится изнутри), распахиваются неожиданные галереи, ведущие в никуда..." ("Проза о Поэме", запись 17 май 1961 года, Комарове).

Поэма принимала в себя все, что только могла она взять в зазеркальном мире - 10-х годах, - "историком и гениальным истолкователем" которых Ахматова считала Николая Бердяева. Однако "Самопознание" написано не поэтом, а философом (Анна Андреевна прочитала эту книгу в начале 60-х годов). Автор дает логически безупречные и, казалось бы, исчерпывающие оценки. Поэма же совсем близко подходит к исчезнувшему с лица земли живому явлению, образы ее неоднозначны, они излучают сияние бесконечного - и в этом смысле (а не в узко специальном) можно говорить о музыкальной природе "Поэмы без героя", балетного либретто и таких "странных" стихов, как "В Зазеркалье" (1963).

Характерна поздняя авторская ремарка в "Поэме без героя": "И в то же время в глубине залы, сцены, ада или на вершине Гетевского Брокена35 появляется Она же (а может быть - ее тень)".

В балетном либретто почти нет четкого изображения: "маскарадные" образы превращаются в каскады ассоциативных видений.

"И я не поручусь, что там в углу не поблескивают очки Розанова и не клубится борода Распутина, в глубине залы, сцены, ада (не знаю чего) временами гремит не то горное эхо, не то голос Шаляпина. Там же иногда пролетает не то царскосельский лебедь, не то Анна Павлова..."

* * *

Вскоре после выхода сборника "Корейская классическая поэзия издательство предложило Анне Андреевне выпустить книгу избранных стихотворений и переводов. Это будет первая книга Ахматовой после пятнадцатилетнего перерыва (как помнит читатель, тиражи 2-х сборников 1946 года не попали в книжные магазины). С имени поэта наконец-то был снят запрет, и в 1956 году ахматовские стихи появились в ленинградском "Дне поэта", в московских альманахах "День поэзии" и "Литературная Москва".

Рукопись книги медленно продвигалась по издательским коридорам, Наталья Ильина, принимавшая участие в ее подготовке, вспоминает: "Такое-то стихотворение выброшено, ибо в нем ощущается "мистический взгляд на мир". О другом было таинственно сказано: "Есть мнение, что его лучше убрать!" В третьем требовали изменить последнюю строку. Анна Андреевна бледнела, каменела".

Тонкая книжечка в переплете темно-красного цвета, такая же маленькая, как и ташкентское "Избранное", вышла в ноябре 1958 года. Ахматова сказала о ней Л. Я. Гинзбург: "Эту книгу следовало назвать "Сады и парки". Эта дама любила гулять. Все остальное выбросил Сурков - по тем или иным причинам (где - Бог, где - не так про любовь)".

Собственно ахматовский в сборнике - первый раздел, а затем идут переводы с китайского, корейского, бенгальского, румынского и других языков. На экземпляре сборника, подаренном Э. Г. Герштейн, Анна Андреевна написала: "Остались от козлика ножки да рожки". И все-таки этим сборником была пробита брешь в стене молчания. Закончился нелегкий период в жизни и творчестве Ахматовой, названный ею "вторым антрактом".

Из-за цвета переплета Ахматова прозвала "Стихотворения" 1958 года своим "партбилетом" и даже "Коммунистическим манифестом", а когда дарила эту книжку друзьям, заклеивала в ней стихи из цикла "Слава миру", ставшие данью времени (на их включении в сборник настоял А. А. Сурков), листами с автографами тех произведений, которые были сняты цензурой. Надеялась, что хоть в таком виде сохранятся эти неопубликованные стихотворения, а потому записывала их на плотной бумаге XVIII века, переданной ей архивистами.

Более полугода прошло после выхода сборника, а критика упорно его "не замечала", что было, по словам Анны Андреевны, "старой и почтенной традицией". Зато много приходило писем - взволнованных читательских откликов. "... Ваши стихи - это не просто стихи, это сама Поэзия, - писал Ахматовой 7 мая 1959 года известный переводчик Н. М. Любимов. - И я не могу Вам объяснить, почему они так прекрасны. Все, что в них заключено, все это - мое, мое, родное, заветное, сокровенное, но только неуловимое и невыразимое, а Вы это закрепили в слове. Да, вот таким я себе представлял "посмертное блуждание души"36 (Отдел рукописей РНБ, ф. 1073, ед. хр. 885, л. 1).

Единственную рецензию удалось опубликовать в "Литературной газете" Льву Озерову - в день ее рождения, 23 июня 1959 года. Это была нежданная радость: раньше Ахматова получала от прессы совсем другие "подарки"... 23-м июня датировано и полученное ею вскоре письмо от библиотекаря из Калинина Б. В. Бажанова, убежденного в том, что благодаря выходу книги "прорван, наконец, "заговор молчания" вокруг Анны Ахматовой и опрокинута лживая и бессовестная "критика" А. Жданова" (там же, ед. хр. 1123, л. 5). Конечно, дела обстояли, мягко говоря, не совсем так. О "критической" деятельности товарища Жданова, как и прежде, говорили и писали с пиететом.

Трудным оказался и путь к читателю более объемного сборника "Стихотворения (1909-1960)", с портретом и автобиографией поэта, с послесловием А. А. Суркова (М.: Гослитиздат, 1961). Книга могла бы стать полностью авторской, подобно ахматовским сборникам 10-х годов (поэту позволено было составить ее "по своему выбору"), если бы не настойчивое вмешательство цензуры и вульгарно-социологический пафос сурковского послесловия. Алексей Александрович не преминул отметить, что "читателя поражает непропорциональная силе таланта и темперамента замкнутость духовного мира поэта", напомнил и об "упадочнических нотках усталости и уныния" в послевоенной поэзии Ахматовой. (Постановление и теперь сохраняло силу!)

Сочинение Алексея Суркова было прочитано Анной Андреевной в машинописи и стоило ей сердечного приступа. Там попадались даже такие выражения, позднее устраненные редактором, как "У Ахматовой не хватило ума..." и т. п. (свидетельство Н. Роскиной).

Сборник 1961 года, вышедший пятидесятитысячным тиражом, попал на полки больших и малых библиотек, так или иначе находя своего читателя. Стихийно возникла даже "мода на Ахматову", что отнюдь не огорчало Анну Андреевну, истосковавшуюся по читательскому вниманию.

Постоянные звонки из редакций газет и журналов, поток благодарных писем от неизвестных ей людей (сотни писем ежегодно со всех концов страны), визиты начинающих поэтов, бесчисленные автографы, интервью - она была явно увлечена всем этим, благосклонно принимая знаки читательского поклонения и любви. Ей писали как близкому человеку, доверяя сокровенное, рассказывая о своей жизни, - физики и "лирики", учителя, библиотекари, врачи, инженеры, геологи, моряки, музыканты, художники, артисты, студенты и аспиранты, уже осваивавшие ранее недоступный материк ахматовской поэзии. Однажды пришло письмо от "Комитета комсомола Новосибирского электротехнического института", содержащее просьбу заочно принять участие в институтском празднике поэзии, прислать новые стихи. Приходили письма и от заключенных. Анна Андреевна называла их: "Мои каторжники".

А каждый читатель как тайна,
Как в землю закопанный клад.
Пусть самый последний, случайный,
Всю жизнь промолчавший подряд.
("Тайны ремесла", 5, 1959)

Ахматова никогда не писала длинных ответных писем, но если чувствовала, что человеку нужна помощь, - отвечала, несмотря на свою нелюбовь к эпистолярному жанру. Когда же в присланных ей стихах обнаруживались искорки таланта, молодому автору всегда направлялось письмо или даже телеграмма - несколько теплых напутственных слов.

Мемуаристы нередко вспоминают о "величественном эгоцентризме" Ахматовой (определение С. В. Шервинского) и даже о том, что в последние годы она была суетной и чуть ли не записывала все хвалебные отзывы о своих стихах, не говоря уже о читательских письмах, чтение которых становилось обязательным "номером в программе" каждого визита к "царице поэтов". Что ж, как говорится, нет дыма без огня, но основная причина этой метаморфозы - в другом.

"Да, она ловила знаки признания и почета, - пишет Д. Е. Максимов. - Как хотела она, чтобы о ее поэзии писали статьи и исследования! И, однако, можно быть уверенным, что все это было не столько проявлением славолюбия в прямом смысле, которое питается из своих собственных корней, независимо от обстоятельств, но имело и другие источники - понятное желание занять в литературе подобающее ей положение" ("Об Анне Ахматовой, какой помню").

Среди тех, кто пытался встретиться с Ахматовой, было немало людей, далеких от поэзии, обуреваемых суетным желанием приблизиться к "знаменитой поэтессе". Многие почитатели приходили к ней, как будто к "памятнику". И. М. Меттер в связи с этим вспоминает один примечательный разговор с Анной Андреевной.

"- А вы меня совсем не боитесь.

По наивности или по глупости не сообразив, что она имеет в виду, я ответил:

- И никогда не боялся, в те годы приходил к вам, а сейчас-то уж чего...

- Да я не об этом. Вы вообще не боитесь меня.

Вон, оказывается, в чем была суть: Ахматова не внушала мне той цепенеющей робости, того придыхания, которое овладевало многими людьми, посещавшими ее37.

Я не посещал. Я приходил".

Когда Ахматова приезжала в Москву, множество людей приходило на Ордынку - знакомых и незнакомых, совсем случайных.Она любила "дарить" людей друг другу, знакомить своих друзей, дарить гостям свои книги и книги любимых ею авторов, всякие сувениры. Ардовы, стойко выдерживавшие резкую перемену в их повседневной жизни, называли эти периоды "Ахматовкой". Гости являлись во второй половине дня (в первой Анна Андреевна чаще всего работала у себя в комнате), а завершались эти визиты бдением полуночников на кухне, в ожидании закипающего чайника. Собравшимся Ахматова читала свои новые и давние стихи, а если по-соседски заглядывал на Ордынку Борис Пастернак, они заводили друг друга на весь вечер. (По свидетельству Э. Г. Герштейн, именно Пастернак ввел и оборот слово "Ахматовка", прозвав так квартиру Ардовых, словно превратившуюся в крупную "узловую станцию"...) Стихи нельзя было остановить ни превосходными ардовскими остротами, ни окололитературными разговорами. Телевизора Анна Андреевна не признавала.

Между тем, прохладное отношение Анны Андреевны к роману Пастернака "Доктор Живаго" и поздним его стихам осложнило их отношения, визиты поэта к Ардовым стали более редкими.

Ахматова не приняла этого "странного романа, такого придуманного, что сразу видно, что он (Б. Л. Пастернак. - И. Л.) был огромный, ни во что не вмещавшийся поэт" (запись Г. Глекина). Говорила о "Докторе Живаго" Л. К. Чуковской: "Люди неживые, выдуманные. Одна природа живая". Надо заметить, что Анна Андреевна была блестящим полемистом, и даже в тех случаях, когда она заблуждалась, подчас трудно было убедить ее в неправоте.

Когда же Ахматовой говорили о "непатриотическом" поступке Пастернака - публикации романа за рубежом - Анна Андреевна, зная, что автор в течение двух лет безуспешно предлагал "Доктора Живаго" редакциям советских журналов, не соглашалась с подобными обвинениями: "Поэт всегда прав".

Осень 1958 года, омраченная развернувшейся травлей нобелевского лауреата, как две капли воды была похожа на август-сентябрь 1946-го. Та же "Литературная газета" снова именовала неугодного поэта "декадентом", служителем "искусства для искусства", но, пожалуй, заголовки статей и ругательства в адрес "воскресшего Иуды" были позабористей. События развивались по знакомому сценарию: "письма протеста" в газетах, собрания "общественности", заседание писательских генералов, отлучение. Активисты-хулители были все те же. Михаилу Зощенко, умершему в 1958 году, не довелось, к счастью, стать свидетелем этой новой расправы.

Неуклонно, тупо и жестоко
И неодолимо, как гранит,
От Либавы до Владивостока
Грозная анафема гудит.
("Это и не старо, и не ново...", 1959)

Впервые Ахматова засомневалась в том, что "оттепель" наступила бесповоротно. Жизнь, едва пришедшая в себя после сталинских холодов, оказалась рекой с обмелевшими берегами. Ахматова написала гневные стихи "Защитникам Сталина" - против участившихся в 60-е годы попыток реабилитации Усача.

Это те, что кричали: "Bарравy
Отпусти нам для праздника", те,
Что велели Сократу отраву
Пить в тюремной глухой тесноте.

Строки обличали оживившихся реставраторов - "любителей пыток", "знатоков в производстве сирот".

О смерти Бориса Пастернака 30 мая 1960 года Анна Андреевна узнала на следующий день, в Боткинской больнице, где она проходила курс лечения после очередного инфаркта. Убежденная в бессмертии великой души, Ахматова сказала только три слова: "Царство ему небесное", а когда ушли посетители, взяла бумагу и карандаш: подступали строки стихотворения "Умолк вчера неповторимый голос...". В 1964 году эти прощальные строки будут опубликованы в "Знамени" под заглавием "Смерть поэта".

... сразу стало тихо на планете,
Носящей имя скромное... Земли.

Ахматовское стихотворение "Нас четверо" (1961) - отклик на стихи Бориса Пастернака "Нас мало. Нас, может быть, трое..." (1921). Анна Андреевна собиралась написать воспоминания о поэте, но не успела. Говорила о нем: "Самый вероятный сосед на Страшном Суде..." (запись Л. Озерова).

... Летом 1962 года друзья передали Ахматовой машинописный текст повести с необычным названием "Щ - 854. Один день одного зэка". На титульном листе было указано имя автора, оказавшееся псевдонимом: "Л. Рязанский". Анна Андреевна была потрясена прочитанным, рассказывала о повести всем, кто приезжал к ней в Комарово, добавляя: "Это должны прочесть двести миллионов человек". Очень волновалась от одной мысли, что эта повесть может стать жертвой цензуры.

"Один день Ивана Денисовича" вскоре был напечатан в "Новом мире" и прогремел на весь мир, став главным литературным событием того времени. По свидетельству близких, Ахматова редко плакала, но когда читала "Матренин двор" - плакала. Александра Солженицына, не раз приходившего к ней, Анна Андреевна называла "викингом" и "Светоносцем", наступившим на горло веку Люцифера - "Свет уносящего". Солженицын переписал для себя "Реквием" и "Поэму без героя", считая их автора единственно великим из числа живых поэтов XX века.

Высшую меру художественного таланта в гармоническом сочетании с наивысшей степенью духовной свободы Ахматова отмечала в 60-е годы в двух своих младших современниках - Александре Солженицыне и Иосифе Бродском. Ее выбор со временем разделят члены Нобелевского комитета.

Она сразу же выделила Бродского среди литературной молодежи, которая тогда ее окружала: "За ним будущее". Возможно, думалось Анне Андреевне, что именно в нем и материализовался неуловимый Гость из Будущего, заглядывавший в "Поэму без героя". Человек, от которого "не веет летейской стужей".

"Я однажды призналась Бродскому в белой зависти. Читала его и думала: вот это ты должна была бы написать и вот это. Завидовала каждому слову, каждой рифме" (запись Л. Копелева).

Какое молодое чувство в этом признании Ахматовой! Кажется, сейчас она вступит в поэтическое состязание... У ахматовской "Последней розы" (1962) был эпиграф из стихотворения Бродского, опущенный позднейшими издателями ее книг.

После судебного процесса над "тунеядцем Бродским", состоявшегося в феврале-марте 1964 года, она окончательно простилась с иллюзиями "оттепели". Поэта арестовали прямо на улице, судили, послали на экспертизу в сумасшедший дом и затем продолжили судилище. Он держал себя с достоинством, настаивая на своем праве быть поэтом и никем другим. Ахматова называла "дело" Бродского "нашим делом". В приговоре появилась хорошо знакомая ей формулировка: "писал и читал на вечерах свои упадочнические стихи". Бродскому была определена в качестве меры наказания "ссылка в отдаленные местности сроком на 5 лет с применением обязательного труда". И снова у Ахматовой и ее друзей появились привычные заботы: передачи, посылки, подцензурная переписка.

Анна Андреевна была убеждена, что у этого молодого человека по-настоящему складывается судьба - такой и должна быть судьба большого поэта - в лучших традициях русской литературы. И, как всегда, пророческими оказались ахматовские строки:

О своем я уже не заплачу,
Но не видеть бы мне на земле
Золотое клеймо неудачи
На еще безмятежном челе.
(1962)

Под письмом деятелей советской культуры, настаивавших на пересмотре приговора суда по "делу" Бродского, - подписи Анны Ахматовой, В. Г. Адмони, Я. А. Гордина, С. Я. Маршака, И. М. Меттера, Корнея Чуковского, Д. А. Шостаковича, Е. Г. Эткинда.

Стихи ссыльного Бродского, посвященные Анне Ахматовой, зеркалили, проходя совсем близко от "Поэмы без героя". В мае 1964 года он писал:

... на явном рубеже
минувшего с грядущим, на меже
меж Голосом и Эхом - все же внятно
я отзовусь...

Анна Ахматова - Иосифу Бродскому, 20 октября 1964 года: "Обещайте мне одно - быть совершенно здоровым, хуже грелок, уколов и высоких давлений нет ничего на свете, и еще хуже всего то, - что это необратимо. А перед Вами здоровым могут быть золотые пути, радость и то божественное слияние с природой, которое так пленяет всех, кто читает Ваши стихи".

Ахматова успела - за несколько месяцев до своего ухода - отпраздновать возвращение Иосифа Бродского, освобожденного досрочно осенью 1965 года.

Много лет спустя, вспоминая Ахматову, Бродский заметил: "... каким-то невольным образом вокруг нее всегда возникало некое поле, в которое не было доступа дряни. И принадлежность к этому полю, к этому кругу на многие годы вперед определила характер, поведение, отношение к жизни многих - почти всех - его обитателей. На всех нас, как некий душевный загар, что ли, лежит отсвет этого сердца, этого ума, этой нравственной силы и этой необычайной щедрости, от нее исходивших".

Русским поэтом первой величины Анна Андрее считала Арсения Тарковского, обладавшего, по словам Ахматовой "тайною первородства", "абсолютно неповторимым голосом". Ей не суждено было услышать голос поэта во всей философской мощи его позднего расцвета, но она все предвидела, находя у Тарковского стихи, "облеченные в тайну", свидетелей непостижимо далекого прошлого и посланцев будущего. На выход первого сборника Тарковского "Перед снегом" (1962) Ахматова откликнулась приветственной телеграммой поэту, а вскоре написала рецензию (тогда не опубликованную). Многие стихи были уже знакомы Анне Андреевне по рукописному сборнику, подаренному ей поэтом в 1959 году.

Ахматовский отзыв и телеграмма, письма и телеграммы А. А. Тарковского - свидетельства большой личной дружбы и творческой близости двух русских поэтов38. Тарковский называл себя "поздним учеником" Анны Ахматовой.

Арсений Тарковский - Анне Ахматовой, 3 мая 1958 года: "... Ваша поэзия и Вы в равной мере - мой праздник, и теперь я не знаю, как мог бы жить, не перемолвясь с Вами словом, так же, как не могу себе представить себя без Ваших книг".

Конец апреля (не позднее 27-го) 1961 года: "... я еще верю, что мне удастся преодолеть мой "комплекс недостаточности" и развязать свой язык, чтобы до конца рассказать Вам, как все, написанное Вами, дорого мне - и почему дорого".

28 февраля 1963 года: "Я влюблен в Вас, как гимназист, и когда Вас нет в Москве, гадаю, когда Вы придете39, по номерам автомобилей, по количеству голубей на подоконнике, по часам (четные - нечетные минуты) и Бог весть еще по чему. Я Вам даже не завидую".

4 июля 1963 года: "Как много Вы значите для меня, если бы Вы только знали, и я уже почти не боюсь Вас..." (Отдел рукописей РНБ, ф. 1073, ед. хр. 1016, л. 2, 10 об., 13, 16)40.

Анна Андреевна высоко ценила поэтический дар Марии Петровых, Давида Самойлова, Семена Липкина, Владимира Корнилова, Евгения Рейна, Дмитрия Бобышева, Анатолия Наймана. Любила песни Александра Галича и Булата Окуджавы, бывавших у нее. Когда по Москве прошел слух об аресте Галича, тревожилась за него, сообщала друзьям: "Песенника арестовали". Слух оказался ложным, а вот слух об аресте романа Василия Гроссмана "Жизнь и судьба" подтвердился. "Оттепель" шла на убыль.

Ахматова не отказывала в таланте и самым популярным советским поэтам конца 50-х - начала 60-х годов, но они, по мнению Анны Андреевны, были несамостоятельны в своем творчестве, "играли на публику", сочиняли "для стадионов", подстраиваясь под вкусы читателей. Надо сказать, в последние годы отношение к ним Ахматовой изменилось к лучшему: "Я раньше все осуждала "эстрадников" - Евтушенко, Вознесенского. Но оказывается, это не так уж плохо, когда тысячи людей приходят, чтобы слушать стихи. А в Италии одинокие поэты сидят по разным городам. Их не читают. И они сами почти не знают друг друга" (запись Л. Копелева).

* * *

Более десяти лет - с конца 40-х - Анна Ахматова не надеялась на выход отдельного издания новых стихотворений, своей седьмой книги.Она казалась поэту заведомо обреченным двойником сожженной тетради: "И вот пишу, как прежде без помарок, Мои стихи в сожженную тетрадь" ("Сон", 1956).

Сохранился авторский макет обложки новой книги, датированный 1960 годом: "Утро. Последний сборник стихотворений Анны Ахматовой" (в собрании М. С. Лесмана). В том же году она обдумывала возможность "названия без названия", составляя план "Седьмой книги" (хранится у В. Г. Адмони), а позднее появился новый вариант названия: "Цветы последние". Ахматова сделала также попытку вернуться к прежнему названию - "Нечет. 1940-1962. Седьмая книга стихотворений".

"Бег времени"41 - еще одно название, избранное поэтом для отдельной книги новых стихов (так и не вышедшей), - стало именем итогового сборника, в который вошли с той или иной мерой полноты семь ахматовских книг.

В истории русской поэзии совсем немного было поэтов, так тщательно работавших над составом и композицией своих книг, как это делала Анна Ахматова. Каждый ее сборник обладает чертами художественного единства. Разделами "Бега времени" стали "Вечер", "Четки", "Белая стая", "Подорожник", "Anno Domini", "Тростник" и "Седьмая книга", а внутри разделов образованы большие и малые циклы, некоторые из них в свое время могли стать отдельными книгами стихов. Вместе с тем, цикл "Нечет" (в "Седьмой книге") уже совсем не тот, что был подготовлен к печати в 1946 году.

Появились "перебежчики" из одного раздела в другой, переписывались строфы, приходили новые строки - в тексты, казалось бы, давно устоявшиеся. Поэт властен принимать и отвергать, он по-настоящему свободен, когда развертывает лирический сюжет книги, отпуская стихи в такое вихревое движение, которое уже противостоит реальному бегу времени. Не потому ли сначала был у Ахматовой "Вечер", а последнюю свою книгу она собиралась назвать "Утро". И следы "Предвечерия" вдруг появились в ее рабочих тетрадях 1956-1960 годов - черновые автографы стихотворений с необыкновенными датами: "1909", "1910". К Ахматовой возвращались строки, некогда отвергнутые, из сожженных тетрадей. В "Беге времени" они открывают раздел "Вечер", но автор намеревался выделить их в предшествующий ему раздел "Предвечерие. Из первой (Киевской) тетради".

Что означает загадочное явление "Киевской тетради", которая, как помнит читатель, не произвела особого впечатления на Вячеслава Иванова? Точны ли даты? Припоминая свои ранние стихотворения, меняя слова и строки, Ахматова вносила в них хотя бы частицы поэтического опыта последующих десятилетий. Да она и признавалась в беседе с М. И. Будыко, что только первая половина стихотворения "У кладбища направо пылил пустырь..." ("Читая Гамлета", I, 1909) действительно написана в 1909 году. Дальше шли очень слабые строки, замененные впоследствии другими: "Тогда я так, конечно, не могла написать". А стихотворение получилось замечательное.

У кладбища направо пылил пустырь,
А за ним голубела река.
Ты сказал мне: "Ну что ж, иди в монастырь
Или замуж за дурака..."
Принцы только такое всегда говорят,
Но я эту запомнила речь, -
Пусть струится она сто веков подряд
Горностаевой мантией с плеч.

Помните ахматовское "Проводила друга до передней. Постояла в золотой пыли..." (1913)? Снова она колдовала, запутывала читателя, выдавая легендарное за действительное, "пересочиняя" судьбу. Было ли это только игрой, творческой мистификацией поэта? Нет, важнее другое: воспоминание о былом становится у Ахматовой "событием настоящего, ощущением памяти как живой памяти" (М. Б. Мейлах), и даже расходясь порой с фактами, оно отмечено печатью подлинности, достоверное в своей духовной сущности, оно самоценно как реализовавшийся в слове вариант судьбы. Ахматовский текст "концентрированнее, полнее и достовернее так называемой "интимной биографии" (В. Н. Топоров).

Однако вряд ли прав автор книги "Ахматова и Блок", полагая, что исследователя и читателя, признавших "статус независимости" ахматовской поэзии, уже не должен волновать "вопрос о возможности или невозможности обращения к интимной биографии поэта", вопрос о сопряженности биографического и художественного материала. Случаи "переинтерпретаций и переадресовок" (В. Н. Топоров), а также обнаружение у ряда персонажей "Поэмы без героя" и у лирического героя Ахматовой нескольких прототипов (помимо зеркально-авторского) подтверждают справедливость давнего изречения: искусство отличается от жизни, как вино от винограда.

В июне 1963 года Ахматова передала рукопись "Бега времени" в издательство "Советский писатель". О дальнейшей ее судьбе узнаем из воспоминаний А. Н. Узилевского "Дом книги. Записки издателя" (Л., 1990).

Критик Е. Ф. Книпович во внутренней рецензии, в целом благожелательной, утверждала, что в некоторых разделах книги "слишком много смерти, так сказать, без воскресения (! - И. Л.), а также предсмертной истомы, надписей на могильных камнях, ужаса перед "бегом времени"...". По мнению рецензента, сборник следует "пересоставить", исключив из него, помимо вышеназванного, ..."Поэму без героя", показавшуюся Е. Ф. Книпович чуждой поэтическому голосу Ахматовой и словно написанной "другим поэтом". Уже в июле Анна Андреевна вынуждена была забрать рукопись для "доработки". Договор же с ленинградским отделением "Советского писателя" был заключен только в сентябре 1964 года.

Редактор М. И. Дикман упомянула о "Реквиеме" в аннотации сборника, однако на полях проекта издательского плана "Советского писателя" на 1965 год сразу же появилась помета главного редактора: "Уточните аннотацию, лучше не упоминать "Р<еквием>". Автору даже не было известно об этом, как и о том, что на включении в сборник "Реквиема" и "Поэмы без героя" настаивал А. Т. Твардовский.

"Я сомневаюсь, что все это будет так. Это какая-то ошибка. Я им даже не передавала "Реквием". У них его нет. Даже есть сомнения в отношении "Поэмы без героя". Что-то не очень хотят ее печатать" (запись М. Латманизова).

Только в 1962 году Ахматова занесла строки "Реквиема" на бумагу, передав текст для публикации в "Новый мир". Решилась на этот шаг после долгих колебаний, понимая, что уже само обсуждение "в верхах" небезопасно для нее. Анна Андреевна не очень верила в успех - и оказалась права. Публикация не состоялась. "Когда-нибудь напечатают", - спокойно сказала она, узнав о неудаче. В начале 60-х Ахматова еще верила, что это произойдет скоро, как и публикация поэтического наследия Гумилева и Мандельштама. "Мы с вами живем в догутенберговскую эпоху", - часто говорила Анна Андреевна. И она же как-то заметила: "Есть стихи, которые в Гутенберге не нуждаются". Поэзия Гумилева и Мандельштама, ахматовский "Реквием" стали достоянием отечественного "самиздата" 60-х годов.

В 1963 году "Реквием" был издан "Товариществом зарубежных писателей" в Мюнхене и вскоре переведен на многие иностранные языки. Другая, заграничная жизнь ее поэзии скорее не радовала, а тревожила Ахматову, начиная с публикаций 20-х годов, с нью-йоркского сборника стихотворений 1952 года, выпущенного Издательством имени Чехова. Анна Андреевна опасалась повторения 1946 года и антипастернаковской кампании. На этот раз обошлось. Однако в сборник "Бег времени" поэма "Реквием" не вошла. (В СССР она была полностью напечатана в 1987 году - в журналах "Октябрь" и "Нева").

Арсений Тарковский - Анне Ахматовой, 4 июля 1963 года: "... это громадное явление, этот цикл ("Реквием". - И. Л.). Когда-нибудь, в какой-то книге он осветит все, что Вы писали до него, и все приобретет новое значение, о котором мне Вам писать невозможно теперь, потому что еще никто из нас не умеет еще его оценить" (цит. по: "Радуга", 1991, № 1-2, с. 87).

Б. В. Бажанов - Анне Ахматовой, 1 октября 1964 года: "... на днях я от своего знакомого, одного из Иванов Денисовичей, живущего ныне на покое в Крыму, получил "Реквием", перепечатанный на машинке с экземпляра, который сам он раздобыл в Москве, тоже у какого-то знакомого. Я прочел его несколько раз. Это - прекрасная и страшная книга. Больше ничего не смею сказать о ней" (Отдел рукописей РНБ, ф. 1073, ед. хр. 1123, л. 10).

"Реквием" остался за пределами последнего сборника Ахматовой. Нависла угроза и над "Поэмой без героя". Спасая книгу, сотрудники издательства обратились к А. А. Суркову - не только писательскому генералу, но и депутату, кандидату в члены ЦК. Однако Сурков поддержал мнение о необходимости снятия "Поэмы без героя", в которой, по его словам, преобладают "закатные тона".

Из письма А. А. Суркова главному редактору "Советского писателя" 12 февраля 1965 года: "Я знаю, что она (Анна Ахматова. - И. Л.) хочет обязательно оставить поэму в книге. Я догадываюсь о личных мотивах этой настойчивости. Но я стараюсь убедить автора, что в нынешнюю пору, когда она, наконец, восстановила свои права на внимание широкого советского читателя и вышла на простор широкого международного признания, "Триптих" с его подчеркнуто дореволюционной поэзией и поэтикой и ненужными двусмысленностями вроде шкатулки с тройным дном, симпатических чернил и зеркального письма - ни к чему". А. А. Сурков называл поэму "странным декадентским рецидивом", отбрасывающим "и автора, и с ним вместе читателя в предреволюционный Петербург, в мир мистики и фантасмагорий...".

Подобные "аргументы" Анну Андреевну не убеждали. В чем могла убедить ее эта причудливая смесь "уважения к таланту", бесцеремонности по отношению к главному труду поэта, менторского тона (мол, нам виднее, что сейчас нужно советскому читателю), партийной бдительности и полускрытого опасения, как бы подопечная чего не вытворила на старости лет, подведя и кандидата в ЦК, и издательство, и Союз писателей, и, упаси Боже, весь Советский Союз... Неудобным и не очень-то понятным автором была Анна Ахматова для издательских и писательских начальников.

Из драмы "Пролог" (фрагмент, записанный 13 ноября 1964 года):

Помреж (вбегает). Не дать ли занавес?

Директор. А что?

Помреж. Да она не то говорит. Всех нас погубит.

Директор (испуганно). Политическое?..

Помреж. Нет, нет... бред какой-то любовный, и все стихами...

Ахматовой удалось добиться компромиссного решения: в книгу вошла лишь "Петербургская повесть", первая часть поэмы. В начале мая 1965 года сборник наконец-то пошел в набор. Издательские работники подыскали для него лучшую бумагу и ткань.

Книга Анны Ахматовой "Бег времени. Стихотворения. 1909-1965" вышла в свет в начале октября, за несколько месяцев до смерти поэта. Несмотря на цензурные изъятия (около 700 строк), Ахматова радовалась этому событию: "Такой большой книги у меня не было" (запись М. Мейлаха).

Арсений Тарковский - Анне Ахматовой, 24 ноября 1965 года: "Я не один, кто знает окончание "П<оэмы> б<ез> героя" и многое другое. Об отдельных стихотворениях нет смысла говорить, все уже сошлось, скрепилось воедино, это уже система, "воздушная громада", уже не "Северные элегии" и "Cinque", и "библейские стихи", это - Ахматова. <...> Кроме того, каждое стихотворение больше самого себя в соседстве с другими, в этом единстве, в этой системе, в этом мире. Даже этой одной книги, без ненапечатанного, без черновиков, достаточно для посылки адресату через двести лет. <...>

Мне кажется, что говоря так, я чего-то не договариваю и, пожалуй, вот чего: Вы написали за всех, кто мучился на этом свете в наш век, а так еще не мучились до нас ни в какие времена, и если Пушкин был Пушкиным, то голос его - за тех, кто такого совершенства, как мы, в страстотерпении не достиг (допустим, хоть война 1941-1945 <годов>). Ваш читатель и Ваш двигатель хлебнул совершенного лиха, и это - Ваше преимущество" (Отдел рукописей РНБ, ф. 1073, ед, хр. 1016, л. 23-23 об.).

* * *

Еще одним подарком судьбы были на закате ее дней две поездки на Запад, отчасти повторившие путешествия, которые Ахматова совершила в юности. После долгих лет разлуки она снова встретилась с "людьми ниоткуда" - Борисом Анрепом, Исайей Берлиным, Юзефом Чапским и многими другими. Впервые увидела своего племянника Андрея Горенко, сына старшего брата Андрея.

Заметим, что отношение Ахматовой к русскому зарубежью было сложным. Там жили друзья, но читая воспоминания своих современников-эмигрантов, она находила среди них и недоброжелателей тех, кто создавал легенду об "исписавшейся" Ахматовой, о поэте-конформисте: "Среди этих приемов (не слишком добросовестных) обращает на себя внимание один: желание из всего написанного выделить первую книгу ("Четки"), объявить ее livre de chevet42 и тут же затоптать все остальное, т. е. сделать из меня нечто среднее между Сергеем Городецким ("Ярь"), то есть поэтом без творческого пути, и Франсуазой Саган - "мило откровенной" девочкой. <...> Очевидно, желание безвозвратно замуровать меня в 10-е годы имеет неотразимую силу и какой-то для меня непонятный соблазн" (из дневника).

В число "врагов" разгневанная Анна Андреевна подчас готова была включить и мемуаристов, которых подводила память. Ахматова помнила все и могла сразу же дать резкую отповедь "исказителю" - чаще всего в своем дневнике. Некоторые ее замечания звучали как приговор: "... Общеизвестно, что каждый уехавший из России увез с собой свой последний день".

12 декабря 1964 года в Катанье, столице Сицилии, в средневековом палаццо Урсино Анне Ахматовой была вручена международная литературная премия "Этна-Таормина". Анну Андреевну сопровождала целая писательская делегация с непременными А. А. Сурковым и К. М. Симоновым. На торжествах присутствовал и А. Т. Твардовский, вполголоса повторявший строки, звучавшие в палаццо Урсино из уст Ахматовой: "Что почести, что юность, что свобода Пред милой гостьей с дудочкой в руке".

Присутствовавший в зале немецкий писатель Г. В. Рихтер очень точно сказал о ее голосе - глубоком, грудном, несколько глуховатом: "Она читала по-русски голосом, который напоминал о далекой грозе, причем нельзя было понять, удаляется ли эта гроза или только еще приближается". По его же словам, собравшиеся в палаццо Урсино почувствовали, что перед ними - королева поэзии: "Это был словно новогодний прием при дворе монарха".

Италия встретила ее рождественским звоном колоколов ("Как в моем детстве!"), запомнились веселые, открытые лица людей, живущих шумно, не очень-то богато, по-своему счастливо: исчезли тени Нерона и Муссолини, шли относительно спокойные годы, напоминающие о времени "Божественного Веспасиана". Но разве не в годы правления Веспасиана и Тита, счастливые для римлян, был разрушен Иерусалим?

Ахматова не была бы поэтом, если бы не знала, что и жизнь самого счастливого человека на земле соткана из света и тени, надежды и боли. Кто знает, чем была для русского поэта эта поздняя встреча с Италией, оказавшаяся последней, как мучила ее эта боль, смешанная с радостью? Римской ночью 18 декабря вместе с бессонницей пришли строки о любящих и навеки разлученных:

И это станет для людей
Как времена Веспасиана,
А было это - только рана
И муки облачко над ней.
("Шиповник цветет", 16)

В Катанье произошел один забавный случай, о котором вспоминает спутница Ахматовой Ирина Николаевна Пунина. Анна Андреевна решила перебраться из одного гостиничного номера, совсем крохотного, в другой - более просторный. Сурков и другие "сопровождающие" не знали об этом и сначала осторожно, а потом изо всех сил стучали в пустой номер. Когда же все выяснилось, вид у некоторых соотечественников был такой, что нетрудно было догадаться: они испугались самой мысли, что Ахматова может решиться на побег - со всеми вытекающими из него политическими последствиями.

Примечательно, что после поездки в Италию к Анне Андреевне пришли "гости" из КГБ. Поинтересовались ее впечатлениями и, между прочим, спросили, не наблюдала ли она антисоветских настроений у сопровождавших ее писателей, не встречались ли они с русскими эмигрантами. (Об этом визите Ахматова расскажет И. Берлину в Оксфорде.) Как повелось в стране доносов, власти рассчитывали на осведомительские услуги и тех, кто всегда находился под подозрением. На Ахматову давным-давно уже было заведено в КГБ так называемое "наблюдательное дело"...

В поездке 1965 года Ахматову сопровождали Аня Каминская, дочь И. Н. Пуниной, и Аманда Хейт - будущий биограф поэта.

5 июня 1965 года в Англии состоялись торжества по случаю присуждения Анне Ахматовой ученой степени Honoris Causa Оксфордского университета. До этого времени подобной чести удостаивались только два русских литератора - Иван Тургенев и Корней Чуковский.

Встреча с Исайей Берлиным - ради этого отправилась она в Англию, и встреча состоялась. В беседах с другом как будто снова прошла вся ее жизнь. Больше говорила Ахматова, Берлин слушал.Она предупредила, что жить ей осталось недолго и надо во что бы то ни стало высказаться - до конца.

"Анна Андреевна рассказывала мне о своей жизни внешне совершенно отстраненным, даже безразличным тоном, который, впрочем, лишь частично мог скрыть страстную убежденность и моральные суждения, против которых решительно нельзя было апеллировать. <...> Ни публично, ни частным образом - передо мною, например, - она ни разу не высказалась против советского режима; однако вся ее жизнь может служить примером того, что Герцен сказал однажды почти обо всей русской литературе, - одним непрерывным обвинительным актом против русской действительности" (Исайя Берлин. Встречи с русскими писателями. Воспоминания).

На обратном пути Анне Андреевне разрешили на три дня задержаться в Париже. Это была последняя встреча с ним - через пятьдесят лет.Она поселилась в отеле "Наполеон" на авеню Фридланд возле Триумфальной арки. Управляющий отелем Жан Маковский, оказавшийся сыном С. К. Маковского, предоставил ей бесплатный номер.

В Англии, вспоминает Никита Струве, Ахматовой подарили записную книжку в сафьяновом переплете, куда Анна Андреевна заносила имена, поручения, номера парижских телефонов, стихи. Эта записная книжка была сожжена ею перед самым отъездом из Парижа.

Ахматова сказала Н. А. Струве: "У вас все рукой подать. А у нас отняли пространство, время, все отняли, ничего не осталось". Но она была уверена: "Все будет".

Дивный прозрачно-ясный июньский день. Георгий Адамович катает ее по городу на автомобиле - по старым парижским адресам, подвозит к домам, где она жила в 10-х годах. Были и прогулка в Булонском лесу, и ресторан на Монпарнасе. Как и в Италии, Ахматова всюду встречала людей, открытых всем ветрам, живущих просто так, а не по указке бронзовеющих "вождей". Парижане по-прежнему любили и умели жить.

В шумном монпарнасском ресторане она сказала Адамовичу, на минуту потеряв контроль над собой: "Если б вы знали, что это!.. Вот так сидеть... А вокруг все эти молодые люди входят, выходят, смеются, оживленные, беспечные…". Просила его передать французским журналистам: "Пусть забудут о "мученице". Если хотят, пусть пишут о стихах. Иначе это мне навредит". Тревожили Ахматову и слухи о ее выдвижении на Нобелевскую премию. Об этом заговорили на Западе еще в 1962 году.

О парижской встрече с Борисом Анрепом Анна Андреевна скажет В. Я. Виленкину: "Встретились. И это было очень страшно". А. Г. Найману: "Мы чувствовали себя убийцами".

Слишком многого ожидали они от этой запоздалой встречи, два старых больных человека, не видевших друг друга почти пятьдесят лет. Каждый сберег в своей душе другой, далекий образ и не мог расстаться с ним. (Анреп даже уехал из Лондона, боясь встречи с Анной Ахматовой, но она разыскала его в Париже.) На узнавание уже не было у них душевных сил. "Невстреча".

Ахматова не решилась спросить своего собеседника о судьбе черного кольца - ее подарка. Анреп не осмелился сказать ей правду: кольцо, которым он всегда дорожил, пропало в годы войны.

"Ну, теперь идите, благодарю, что пришли. Напишите хоть на Новый год". - А. А. величественно поднялась с кресла, проводила меня до маленькой передней, прислонилась к стене. - "Прощайте". Протянула руку. Внезапный порыв: я поцеловал ее безответные губы и вышел в коридор в полудурмане, повернул не туда, куда надо, добрался кое-как до выхода, долго шел по Champs Elysées43 и до ночи сидел в кафе.

Тысячу раз я спрашивал: зачем? зачем? Трусость, подлость. Мой долг был сказать ей о потере кольца. Боялся нанести ей удар? <...> Ее горячая душа искала быть просто человеком, другом, женщиной. Прорваться сквозь лес, выросший между нами. Но на мне лежал тяжелый гробовой камень. На мне и на всем прошлом, и не было сил воскреснуть" (Б. В. Анреп. О черном кольце. Воспоминания).

В беседе с М. И. Будыко Анна Андреевна заметила: "Этот обмен (кольца на античную монету. - И. Л.) был шуткой. Кольцо жалко". В этих словах также не было всей правды. Профиль Ахматовой угадывается в Лике Сострадания - одном из образов анреповской мозаики, выложенной на полу лондонской Национальной галереи.

... Совсем другая встреча ожидала Ахматову в парижском доме художника Юрия Анненкова. Здесь Анна Андреевна увидела свой гуашный портрет и портреты друзей, на мгновение возвратившись туда, где все они были молодыми.Она благодарила судьбу и за то, что в Англии ей довелось еще раз взглянуть в "дарьяльские глаза" Саломеи Андрониковой, подруги-ровесницы, петербургской красавицы 1910-х годов, Соломинки, воспетой в стихах Мандельштама и Ахматовой. Переживала, что не могла принять приглашение Саломеи Николаевны остановиться у нее (возможен был только один вариант - гостиница) и при встрече все Соломинке объяснила. Теперь, на исходе жизни, совсем по-другому зазвучала для них строка любимого поэта: "Что знает женщина одна о смертном часе?" В этих словах, может быть, сокрыта разгадка их долголетия, но логическое ударение уже бесповоротно сместилось к концу строки.

* * *

"Она жила с оглядкой на собственную биографию, но неистовый характер не допускал ни скрытности, ни идеализации, которой бы ей хотелось. <...> Иначе говоря, одной частью своей души она желала канонического портрета без всей той нелепицы и дури, которые неизбежны в каждой жизни, а тем более в жизни поэта" (Н. Я. Мандельштам).

Она определенно знала, что давно уже создаются "Разговоры с Ахматовой" и относилась к этому спокойно. Надо признать: сегодня мы ближе к пониманию личности поэта, его человеческого облика благодаря незаметному - до поры до времени - труду таких "Эккерманов", как П. Н. Лукницкий, Л. В. Горнунг, Л. К. Чуковская и многие другие.

Услышишь гром и вспомнишь обо мне,
Подумаешь: она грозы желала...
Полоска неба будет твердо-алой,
А сердце будет как тогда - в огне.
("Трилистник московский", I, I961)

... Придется тебе вспоминать -
И гул затихающих строчек,
И глаз, что скрывает на дне
Тот ржавый колючий веночек
В тревожной своей тишине.
("Полночные стихи; 2, 1963)

Она хотела, чтобы ее запомнили такой. И это понимали немногие, а лучше всех сказала об этом английский биограф поэта Аманда Хейт:

"Когда я перечитываю ее "Поэму без героя", я испытываю сильное искушение представить саму Ахматову более грандиозной, чем жизнь. Но мне хочется оставить ее человеком, а не легендой, потому что именно человеческим существом она остается неизмеримо сильнее, нежели чем-либо другим, человеческим существом из ряда вон выходящим. Мне хочется вспомнить ее полуглухой, с больным сердцем, сидящей в маленьких комнатушках в чужих квартирах, когда она переезжала из дома одних друзей к другим, чтобы не оставаться дольше, чем того бы хотели хозяева, рассказывающей мне об ошибках, которые люди написали о ней, Гумилеве и Мандельштаме. Мне хочется вспоминать, как она посылала меня к своим друзьям "узнать, что в действительности случилось...". И как, будучи до чрезвычайности неспособной иметь дело с обычными, повседневными, житейскими вещами, она храбро путешествовала поездом через Европу, боясь, как она выдержит выход на международную сцену в Оксфорде и что она может подвести самое себя и всех прочих, ради кого вышла, из-за преклонного возраста и плохого здоровья. Мне хочется вспоминать то, как бесстрашно приняла она эти странные встречи с друзьями, которых не видела больше сорока лет.

Но больше всего мне хочется вспоминать то, как использовала она волшебное зеркало своей поэзии, чтобы вернуть смысл вселенной, чтобы открыть тайный узор за кажущимся смешением и трагедией се жизни, и тогда она снова исправляла и переисправляла в нашем присутствии "Поэму без героя". А я сидела рядом с ней, ожидая, когда она кончит эту работу, и сознавая, что она работает над Поэмой, потому что переполнена се всевластным ритмом. <...>

Кто из знающих ее поэзию может услышать гром и не вспомнить о ней?" (Из выступления на конференции, посвященной 100-летию со дня рождения поэта).

Ахматова как-то заметила: "Гомер - вот кто Поэт. А мы все - люди. Привычные живые человеки. Поэт - звук, бестелесная музыка, звучащая легенда!" (Запись Г. Горбовского).

Поэт не человек, он только дух -
Будь слеп он, как Гомер,
Иль, как Бетховен, глух, -
Все видит, слышит, всем владеет...
(1960-е)

Но нельзя не привести в связи с этим и слова современного нидерландского слависта Ханса Боланда: "От Ахматовой все лучи идут к Пушкину. От Пушкина - к Данте. От Данте - к Гомеру...".

И даже теперь, когда уже опубликованы потаенные произведения поэта, можно говорить о "неизвестной Ахматовой". Прежде всего потому, что велика область ее недовоплощений: "И сколько я стихов не написала, И тайный хор их бродит вкруг меня..." ("Северные элегии").

Те, кому довелось быть рядом с Ахматовой, когда она спала, вспоминают, что порой она погружалась в необычный сон, не то бормотала, не то пела, - но слов нельзя было разобрать, ощущался только ритм. Ритм еще неродившихся строк.Она "гудела, как улей", словно в каждой клеточке ее существа жили стихи (свидетельства В. С. Срезневской, Н. А. Ольшевской, Л. Д. Стенич-Большинцовой и др.).

В 1965 году, когда "Бег времени" уже ушел в издательство, Ахматова задумывала другую книгу, которая бы впервые объединила под одной обложкой ее стихи и прозу. Советовалась с друзьями и издателями: "Не покажется ли проза тяжеловатой после стихов?" (Запись Д. Хренкова). Остались незавершенными книга мемуарной прозы ("... которую я никогда не напишу"), книга о Пушкине. Вместе с Ахматовой ушли ее необыкновенные устные новеллы. Друзья называли Анну Андреевну Шехерезадой.

"Анна Андреевна необычно, как о близких знакомых, рассказывает о библейских царях Сауле, Давиде, Соломоне - интимность, простота, ясность" (М. И. Будыко).

"Историю России она изучала по первоисточникам, как профессиональный историк, и когда говорила, например, о протопопе Аввакуме, о стрелецких женках, о том или другом декабристе, о Нессельроде или Леонтии Дубельте, - казалось, что она знала их лично. Этим она живо напоминала мне Юрия Тынянова и академика Тарле" (Корней Чуковский).

Библейские и исторические новеллы Ахматовой остались незаписанными. Как и многие устные воспоминания о литераторах-современниках. Анна Андреевна называла это: "поставить пластинку". И таких "пластинок" было немало. Чтобы читатель получил некоторое представление о том, чего все мы лишены, приведем рассказ Ахматовой о ее встрече с американским поэтом Робертом Фростом в сентябре 1963 года (в записи Р. Орловой).

"Не у меня же в Будке его принимать. Потемкинскую деревню заменила дача академика Алексеева. Не знаю уж, где достали такую скатерть, хрусталь. Меня причесали парадно, нарядили, все мои старались. Потом приехал за мной красавец Рив, молодой американский славист. Привез меня заблаговременно. Там уже все волнуются, суетятся. И я жду, какое это диво прибудет - национальный поэт. И вот приходит старичок. Американский дедушка, но уже такой, знаете, когда дедушка постепенно становится бабушкой. Краснолицый, седенький, бодренький. Сидим мы с ним рядом в плетеных креслах, всякую снедь нам подкладывают, вина подливают. Разговариваем не спеша. А я все думаю: "Вот ты, милый мой, национальный поэт, каждый год твои книги издают, и уж, конечно, нет стихов, написанных "в стол", во всех газетах и журналах тебя славят, в школах учат, президент как почетного гостя принимает. А на меня каких только собак не вешали! В какую грязь не втаптывали! Все было - и нищета, и тюремные очереди, и страх, и стихи, которые только наизусть, и сожженные стихи. И унижение, и горе. И ничего ты этого не знаешь и понять не мог бы, если бы рассказать... Но вот сидим мы рядом, два старичка, в плетеных креслах. И конец нам предстоит один. А может быть, и впрямь разница не так уж велика?"

Последнее публичное выступление Анны Ахматовой состоялось 19 октября 1965 года в Большом театре на торжественном собрании, посвященном 700-летию со дня рождения Данте.

Она говорила о всемирной душе великого флорентийца и о духовных его братьях - Шекспире и Пушкине (не называя имени русского гения, но именуя Данте "суровым Алигьери", что напомнило слушателям о пушкинской строке "Суровый Дант не презирал сонета..."). Ахматова выступала немногим более пяти минут, но успела сказать о наследниках дантовского огня, назвала по-прежнему опальные, дорогие ей имена, процитировав строки Гумилева и Мандельштама о Данте. Перед лицом Вечности старой ветошью становились запреты и гонения недалеких властителей. Как вспоминал С. В. Шервинский, в тот день "голос ни разу не изменил ей".

Анна Ахматова ничего уже не боялась. Ей шел 77-й год.

* * *

В ноябре машина скорой помощи привезла Ахматову в Боткинскую больницу.Она была без сознания, врачи сказали: состояние безнадежное. Четвертый инфаркт.

Произошло чудо. Анна Андреевна, уже читавшая в глазах медсестры смертный приговор, начала поправляться. Удивляла врачей своей выдержкой, а когда ей говорили об этом, поясняла: "Советская власть закалила мои нервы".

Каким наивным казался теперь поэту молодой двойник с чахоточным румянцем на щеках - из стихов 1913 года:

Как страшно изменилось тело,
Как рот измученный поблек!
Я смерти не такой хотела,
Не этот назначала срок.

В январе 1962 года, после третьего инфаркта, она написала похожие, но совсем другие стихи. Теперь ее двойник почти выскальзывал из своей физической оболочки.

Недуг томит три месяца в постели,
И смерти я как будто не боюсь.
Случайной гостьей в этом страшном теле
Я, как сквозь сон, сама себе кажусь.

Ахматова гнала от себя и строки 1940 года: "Но я предупреждаю вас, Что я живу в последний раз". Теперь поэту верилось в "третие что-то над явью и сном" ("Трилистник московский", 3, 1963; вариант последней строки).

Больше трех месяцев Ахматова пролежала в больнице и на этот раз. Ей разрешили понемногу ходить - сначала до соседней кровати, потом до окна. Анну Андреевну проведывали старые друзья - Н. А. Ольшевская, М. С. Петровых, Н. Я. Мандельштам, Е. С. Булгакова и многие другие. Хотел навестить ее и Д. Д. Шостакович. "Но я его не пустила. Он слишком гениален, и я не знала бы, что с ним делать" (запись Г. Глекина).

Когда Ахматовой разрешили ходить по больничному коридору, она поджидала посетителей здесь, сидя в кресле. Надоедали соседки по палате - из номенклатурного сословия. Они вслух читали газеты, ежедневно устраивая Анне Андреевне "час политинформации". В самом разгаре был тогда процесс литераторов А. Д. Синявского и Ю. М. Даниэля, осужденных в феврале 1966 года по печально известной 70-й статье "за антисоветскую агитацию и пропаганду" - за то, что передали свои "клеветнические" сочинения зарубежным издателям. Политизированные дамы громко возмущались, называя подсудимых "предателями", "подонками". Как это было ей знакомо... Ахматова сказала пришедшей ее навестить Н. Я. Мандельштам: "А ведь мое место с ними". Всю "вину" Мандельштама, Пастернака, Бродского, Синявского, Даниэля и всех, кто еще пострадает от номенклатурного клана (начиная с Солженицына), она брала на себя - в "Подражании Кафке", стихах 1960 года, которые начала было читать Надежда Яковлевна Мандельштам - прямо в палате, при "дамах", но Ахматова попросила ее не продолжать.

Другие уводят любимых, -
Я с завистью вслед не гляжу.
Одна на скамье подсудимых
Я скоро полвека сижу.
Вокруг пререканья и давка
И приторный запах чернил.
Такое придумывал Кафка
И Чарли изобразил.
И в тех пререканиях важных,
Как в цепких объятиях сна,
Все три поколенья присяжных
Решили: виновна она.
Меняются лица конвоя,
В инфаркте шестой прокурор...
А где-то темнеет от зноя
Огромный небесный простор
И полное прелести лето
Гуляет на том берегу...
Я это блаженное "где-то"
Представить себе не могу.
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла.
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?

О стихах, подобных этим, Иосиф Бродский заметил в стихах же: "Вы напишете о нас наискосок...". Речь тут не только об особенности почерка поэта, о которой нам еще предстоит упомянуть.

Несколько листков из ахматовского дневника 1966 года.

"6 февраля 1966 г. (Больница, Москва).

Вчера весь день мне было худо. Выдышала две кислородные подушки, что-то глотала, чем-то кололи (морфий?). Самое страшное, что не могут найти причину. Но так или иначе припадок потушили. Сегодня все как будто в порядке. Вчера звонила Ирина (И. Н. Пунина. - И. А.), там все благополучно. Морозы лютые и не думают кончаться. Кажется, написала все о Лозинском. Пойдет в книгу портретов (Модильяни. Мандельштам и др.). Хорошо бы сделать две части: стихи и прозу. <...>

7 февр<аля>. Понед<ельник>.

<...> Вчера ночью слушала "Наваждение" Прокофьева. Играл Рихтер. Это - чудо, я до сих пор не могу опомниться. Никакие слова (в никаком порядке) даже отдаленно не могут передать, что это было. Этого почти не могло быть. Гигантский симф<онический> оркестр, управляемый нездешней силой (причем 1-я скрипка - сам Сатана), заполнил все пространс<тво>. лиясь в голубое морозное окно.

8 февр<аля>. Вторник.

<...> Ночь без сна. Лежу. Вечером Ира будет звонить. Здоровье нисколько не возвращается. <...> Десятого - день Пушкина (смерть) и Пастернака (рождение). Я знаю, что после Лозинского (воспоминаний о нем. - И. Л.) должна писать о Борисе. C'est complique44, как сказал злодей Толстой о выманивании ца<ревича> Алексея из Италии.

По радио читают стихи Пушкина ("Деревня").

10 февраля.

Сегодня три месяца, как я в больнице. Теперь могу решительно записать следующее: существует закон, по которому каждая больница от долговременного в ней пребывания медленно, но верно превращается в тюрьму. А через 6 дней объявят карантин для довершения сходства. Появятся "передачи" в наволочках, запертая (как в сумасшедшем доме) на ключ входная дверь, маски на лицах врачей, сестер, нянь и лютая скука.

Помните, у П<ушки>на:

Иль от скуки околею
Где-нибудь в карантине...

Выздоравливающих перестанут выпускать гулять. Голуби, кот<орых> строго-настрого запрещено кормить, будут по-тюремному гулить за окнами45.

14 февраля (больница).

<...> Московская метель, как при Алексее Мих<айловиче>. В ее глубине мерещатся сани-розвальни, высокие меховые шапки и грозный гул московских колоколов. <...>

<...> 18-е. Последний день. Завтра в полдень меня везут на Ордынку. Внешне я - как будто ничего, но в самом деле никуда не гожусь".

Ахматова вернулась на Ордынку. Одна из записей этого времени: "Больница-тюрьма еще со мной. Все еще видится в окне почти черный голубь, кот<орый>, так и кажется, готов отнести письмо по любому адресу и стучит клювом в стекло". Н. В. Реформатской, навестившей ее в конце февраля, сказала с грустью: "Все время кто-то стоит за окном и зовет. Это бывает только в марте, вы не замечали?"

Кто приник к ледяному стеклу
И рукою, как веткою машет?..
("Мартовская элегия", 1960)

3 марта Анна Андреевна и Н. А. Ольшевская уехали в кардиологический санаторий под Домодедовом.

"4 марта.

Лежу до 8-го (велел здешний врач). Здесь просто хорошо и волшебно тихо. Я вся в кумранских делах. Прочла в "Ариеле" (изр<аильский> журнал) о последних находках".

Анна Андреевна увлеченно читала тогда о знаменитых еврейско-арамейских рукописях, найденных близ развалин древнего Кумрана на берегу Мертвого моря. Вечером 4 марта в беседе с Н. А. Ольшевской она пожалела, что нет под рукой Евангелия. Ахматова верила в истинность существовании Христа и соглашалась с теми учеными, которые полагали, что кумранские рукописи подтверждают документальную основу Священного Писания.

На "лобовые" вопросы, верит ли она в Бога, Ахматова отвечала сдержанно: "Разумеется, как и все более или менее интеллигентные люди..." (запись В. Виленкина). Уместно в связи с этим напомнить замечание Н. А. Струве: "Однако величайшая сдержанность не означает молчания, а еще менее замалчивания. Доказывать, что Ахматова била христианским поэтом, не приходится".

Господи! Ты видишь, я устала
Воскресать, и умирать, и жить.
("Последняя роза", 1962)

Вера Ахматовой была "тихой, чистой, интимной, никого не касающейся, ни для кого не обременительной" (И. М. Меттер). В последние годы она редко, но все же ходила в церковь, ставила свечи. В Москве это была церковь на Ордынке, известная иконой Божьей матери всех скорбящих радости.Она напоминала Анне Андреевне о скрывшейся за туманами времени часовне на Шлиссельбургском тракте: "Паровик идет до Скорбящей..." ("Петербург в 1913 году", 1961). Любила Ахматова ездить в Коломенское и Архангельское.

Субботним утром 5 марта 1966 года она проснулась в прекрасном настроении. Шутила с сестрой, делавшей ей укол, а потом сказала: "Все-таки мне очень плохо". Это было последнее ее утро на земле.

Казалось мне, что туча с тучей
Сшибется где-то в вышине
И молнии огонь летучий
И голос радости могучий,
Как Ангелы, сойдут ко мне.
("Как страшно изменилось тело...", 1913)

* * *

"Со мной всегда так бывает", - говорила Анна Ахматова в связи с очередной неприятностью. Похоже, это продолжалось и после ее смерти. Не было прощания с Ахматовой в ЦДЛ. Гражданская панихида, о которой нигде не сообщалось, состоялась 9 марта во дворе морга Института им. Н. В. Склифосовского. В Ленинграде на панихиде в церкви Николы Морского кощунственно щелкали фотоаппараты, работала кинокамера... (Правда, пленки вскоре были изъяты у фотографов и киношников сотрудниками из "органов".)

Еле удалось друзьям поэта добиться разрешения похоронить Ахматову на комаровском кладбище. "Начальник кладбища в Комарове наконец сдался, поставив условием, чтобы над могилой не было церковной службы. Жить у нас трудно, почти невозможно, а умирать тоже нелегко. Даже этот последний путь осложнен тысячами приказов и постановлений, не говоря уж о том, что даже гроб почти что дефицитный товар. И все же счастье, что А. А. легла в родную землю без бирки на ноге. Могло быть и иначе - путем всея земли" (Н. Я. Мандельштам).

Последнее слово прощанья от имени московских литераторов говорил бессменный первый секретарь правления писательской организации столицы С. В. Михалков. Конечно, он успел забыть свои размышления 1946 года о "нездоровой и незаслуженной популярности" Ахматовой.

Некролог с казенными словами о "незаурядном (! - И. Л.) поэтическом даровании" был помещен в праздничном номере "Литературной газеты" 8 марта 1966 года... "Чему вы удивляетесь? У меня только так и бывает".

Но звучали над гробом и другие голоса - Арсения Тарковского, Ольги Берггольц. Прекрасны были лица молодых людей, "гостей из Будущего", пришедших проститься с поэтом, выстоявших заупокойную службу. Кто-то из них держал в руках июльский номер "Юности" за 1965 год (там были опубликованы ахматовские стихи), словно шел за автографом к любимому поэту - и опоздал...

"В церковном саду мальчики лет по десяти возились в снегу, съезжали с горок. Один из них сказал: "Как много народу, кого это хоронят? Наверное, ангела какого-нибудь" (из воспоминаний Е. К. Лившиц).

На гражданской панихиде в лениградском Доме писателя Ольга Берггольц назвала Ахматову поэтом с "трагически победоносной судьбой".

... В ее Городе в день похорон срывался мокрый снег. Комарово еще утопало в сугробах, снег завалил крышу Будки. Над цепочкой людей, вытянувшейся по направлению к кладбищу, плыл, покачиваясь и вздрагивая, большой деревянный крест. Он замер у края свежевырытой могилы.

Пройден радужный круг жизни. Действо завершилось. Могильный холм, окруженный высокими соснами, усыпан живыми цветами. Мы остались наедине с поэзией Анны Ахматовой. Все мы приглашены на светлый праздник повторенья.

В то время я гостила на земле.
Мне дали имя при крещенье - Анна.

Примечания

33. Строка из "Реквиема" ("Эпилог", 2). Выделено нами.

34. Это противопоставление созвучно и ахматовским раздумьям о "Поэме без героя" и ее "сверхъестественном" двойнике (отмечено Э. Г. Герштейн). Сравним с записью 1961 года о старой шаманке, которая защищается "заклинаниями" и "Посвящениями" из музыки и огня" ("Проза о Поэме").

35. Среди литературных источников "Поэмы без героя" и джойсовской "Цирцеи" - сцена "Вальпургиева ночь" в "Фаусте" Гете. По немецкому народному поверью в ночь на первое мая ("Вальпургиеву ночь") на Брокене, одной из вершин Гарца, происходит шабаш ведьм.

Образ ночного Брокена дважды возникает в поэме Ахматовой.

36. Цитата из стихотворения Анны Ахматовой "Судьба ли так моя переменилась..." (1916).

37. Ср. признание Б. М. Эйхенбаума: "Я как-то смолоду испугался Анны Андреевны и до сих пор не могу опомниться" (запись Л. Гинзбург).

38. Подробнее об этом см.: Ольшанская П. М. Анна Ахматова и Арсений Тарковский. (К истории взаимоотношений двух поэтов) // Russian Literature. 1991. XXX. Р. 373-З84.

39. По-видимому, описка А. А. Тарковского, должно быть: "приедете".

40. Здесь и далее цитируем преимущественно по оригиналам, так как в первой публикации писем А. А. Тарковского Анне Ахматовой ("Радуга", 1991, № 1-2) имеются неточности, в том числе и ошибки в датировке (письмо без даты с московским штемпелем "27. 04. 61" датировано по ленинградскому штемпелю - 29-м числом; письмо от 24 ноября 1965 г. опубликовано как письмо без даты).

41. За двадцать лет до выхода "Бега времени" Ахматова опубликовала в "Ленинградском альманахе" (1945) подборку стихотворений под общим заголовком "Шаг времени". Проекты титульного листа и материалы по составу книги "Бег времени. Седьмой сборник стихотворений Анны Ахматовой", относящиеся к 1962-1963 гг., см.: Отдел рукописей РНБ, ф. 1073, ед, хр. 99-100.

42. Буквально: "Книга, положенная в изголовье", любимая книга (фр.).

43. Елисейские Поля (фр.).

44. "Это сложно" (фр.).

45. В "Реквиеме" ("Эпилог", 2): "И голубь тюремный пусть гулит вдали...".

© 2000- NIV