Лосиевский Игорь: Анна Всея Руси.
Глава вторая

Глава вторая

С царскосельским гимназистом Колей Гумилевым и его братом Митей познакомила Аню ее подруга Валя Тюльпанова. Было это 24 декабря 1903 года, в рождественский сочельник. Николай влюбился, кажется, с первого взгляда. Аня не обратила на него особого внимания. Вскоре встретились снова - на катке, а весной этот высокий молчаливый юноша каждый день приходил к женской гимназии, дожидался ее, провожал до Безымянного, каждый раз обновляя и усложняя маршрут. Он подружился и с Андреем Горенко, братом Анны.

Коля давно уже писал стихи и был верным рыцарем поэзии. Рассуждал о ней умно и вдохновенно, и тогда его немного статичное лицо оживало, светлело. Аню привлекала в Гумилеве прямота и врожденное изящество, обширные знания - обо всем. Он мог быть галантным кавалером, но становился жестким, бескомпромиссным, непримиримо суровым в оценках, когда речь шла о чести, о долге, о родине, о стихах - "своих, моих, чужих - все равно" (запись Г. Глекина). Ахматова вспоминала: "Он прямо говорил, не считаясь с тем, что это повлечет за собой травлю, может быть. Всегда выражал свое мнение прямо в глаза, не считаясь ни с чем - вот это то, что я никогда не могла" (запись П. Лукницкого). Привязанность к той, кого он называл в своих стихах русалкой и колдуньей, царицей, "венценосной богиней", "девой Луны" с голосом - "тихим дрожаньем струны", - не останавливала его в этих спорах, где никому не было уступок. (Стихотворение "Русалка" - одно из первых отражений Анны в зеркале гумилевской поэзии - было опубликовано в 1904 году в "Пути" и в первом сборнике Гумилева "Путь конквистадоров", 1905.)

"Я с самого начала все знала про стихи" - написала Анна Ахматова в биографической заметке "Коротко о себе" (1965). Это было поначалу интуитивное знание - от Бога, от природного дара. В гимназии однажды ей поставили плохую отметку: не смогла привести хотя бы один пример амфибрахия. Гумилев, вспоминала она, "ругал ужасно за то, что я ничего не знаю о стихах" (запись Г. Глекина). Поэт, писавший в те годы "экзотические" стихи, к которым Ахматова всегда оставалась равнодушной, мог помочь ей только в одном - в постижении холодной науки стихосложения, в трудных вопросах поэтической техники. Кроме того, у обоих была необыкновенная память: они наизусть читали друг другу великое множество стихов древних и новых поэтов.

Анне нравились совсем взрослая самостоятельность Николая в словах и поступках, иронические наблюдения над бытом и нравами царскоселов, умение улыбнуться над самим собой. А свою свободу гордая морская царевна, заплывшая в царскосельские пруды, не собиралась отдавать никому. Ранней весной 1905 года, когда они гуляли в парке, Гумилев подвел Анну к огромному старому дереву с узловатыми тяжелыми ветвями. Здесь он объяснился в любви, предложил ей руку и сердце. И - получил отказ, насмешливый и даже язвительный...

Рассорившись, они долго не встречались. В 1906 году Николай Гумилев окончил гимназию и уехал в Париж. А вскоре пришло письмо от Анны. Можно предположить, что оно было неожиданным не только для него, но и для нее. Первое ответное письмо она получила в октябре. Анна почувствовала: почва ускользает из-под ног, и не страшит несвобода, когда живешь от письма к письму, слышишь сквозь сотни миль биение сердца близкого человека, а самое дорогое прочитывается между строк. Домашним приходилось прятать от нее гумилевские письма: надо было Аню подготовить. Вручить сразу - невольно подвергнуть ее пытке радостью - огромной и потому мучительной - до слез, до нервного припадка. Она не понимала, что уже любит, уверяла, что это из-за "страстности" ее характера, и не знала, как быть с необъятным, тревожным, необъяснимым, невыразимым, надвигавшимся на нее, как море перед грозой. Разве вольная херсонидка не оставалась (становилась?) свободной, когда отважно бросалась в одичавшие штормовые волны?

Из письма Анны Горенко Сергею фон Штейну 2 февраля 1907 года: "Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилева. Он любит меня уже 3 года, и я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю".

Строки А. К. Толстого помогли "сказать, не сказав", чужими словами, потому что она очень боялась своих, не знала, что было в ее душе, когда принимала решение. Уверяла себя подчас, что любит - безответно, безнадежно - другого человека. Петербургского студента Владимира Голенищева-Кутузова ("Пришлите мне карточку Г. -К. Прошу Вас В последний раз, больше, честное слово, не буду".)

Пройдет несколько дней и сомнения рассеятся. "Мой Коля собирается, кажется, приехать ко мне - я так безумно счастлива". "Он так любит меня, что даже страшно". "Вы ведь знаете, какой он безумный, вроде меня". И наконец: "... Гумилев - моя Судьба, и я покорно отдаюсь ей" (из писем С. В. фон Штейну). Анна верит, что "этот несчастный человек" будет с нею счастлив.

В январе 1907 года Гумилев поместил во втором номере издававшегося при его участии в Париже русского журнала "Sirius-Сириус" стихотворение "На руке его много блестящих колец...", с подписью: - Анна Г." Это была ее первая публикация.

... Летом 1907 года в Севастополе Анна снова ему отказала. Все погасло. Наверное, это была только вспышка любви, и теперь она ничего не чувствует. Его же любовь, как и прежде, - ровное пламя негасимой свечи, и это постоянство грозило катастрофой. В минуты отчаянья он пытался покончить с собой. Как и Анна в 1906-м, страдая от своей ненужности "никому, никогда"...

В письмах к царскосельской подруге Анна Горенко "никогда не писала о любви к Гумилеву, но часто упоминала о его настойчивой привязанности, о неоднократных предложениях брака и о своих легкомысленных отказах и равнодушии к этим проектам" (В. С. Срезневская. Дафнис и Хлоя. Воспоминания). Только вот "равнодушие", демонстрируемое ею в этих письмах, было показным, ненастоящим. Сомневаясь и мучаясь, она снова отвергала его предложение - в 1908-м в Киеве и летом 1909 года, когда Гумилев приезжал к ней в Люстдорф, под Одессой. Посвящение "Анне Андреевне Горенко" уже стояло тогда на "Романтических цветах". Память Ахматовой хранила строку из гумилевского письма, полученного ею в сентябре 1909 года: "Я понял, что в мире меня интересует и волнует только то, что имеет отношение к Вам".

29 ноября на литературном вечере в Киеве он прочитал "Царицу". Не для скучающей публики. Для возлюбленной, сидевшей в первом ряду.

Но рот твой, вырезанный строго.
Таил такую смену мук,
Что я в тебе увидел бога...

Три киевских дня, когда они были неразлучны, решили все. Зимой Анна писала много почти детских стихов, посвященных Гумилеву. Называла его "братом": "Брата из странствий вернуть могу, Милого брата найду я...". А вот стихи и посерьезнее: "Пришли и сказали: "Умер твой брат!" - Не знаю, что это значит".

На масленицу Анна приезжала к нему. Она доверилась стремительному развитию событий в ее новой жизни, уже принадлежавшей Николаю Гумилеву. 25 апреля 1910 года в Николаевской церкви села Никольская Слободка под Киевом они венчались.

Иногда он называл ее по-народному - "вещей женкой", отшучиваясь от навязчивой мысли: эта женщина, неразгаданная никем, непонятная самой себе, обладает необыкновенной духовной силой, притягивающей и отталкивающей, призывающей его, подошедшего так близко, - к олимпийскому противоборству, к вечному состязанию. Колдунья, ведунья, прорицательница - "Из логова змиева, Из города Киева...". Эта затаенная сила еще не находила себе выхода, Анна писала многословные, ученически несовершенные стихи, но она совсем не была похожа на тихую девушку "без мыслей и снов" из гумилевского стихотворения "Я верил, я думал..." (1911). Он верил ей, пять лет мучившей его своими отказами, с наивностью влюбленного надеялся, что "Девушка, игравшая судьбой, Сделается нежною женой, Милым сотоварищем в работе..." ("Открытие Америки", 1910). Ко дню свадьбы Анна получила в дар его "Балладу": "Я веровал всегда твоим стопам, Когда вела ты, нежа и карая, Ты знала все, ты знала, что и нам Блеснет сиянье розового рая".

Так получалось только в стихах - в жизни выходило по-другому. И Анна, наделенная духом предвиденья (так ей казалось с шестнадцати лет), не могла тогда предположить, что их союз недолговечен, что он так же незащищен и краток, как и ахматовская строка, может быть, самая безмятежная в ее поэзии: "О, сердце любит сладостно и слепо!" Впрочем, был ли недолговечным - по большому счету - союз двух поэтов, если и сегодня звучат объединяющие их стихи-"взаимоотношения" (определение Ахматовой)3, если до последнего дыхания она защищала честь Гумилева и добрую память о нем. Стихи не разлучали их, когда они разлучались.

Что нам разлука? - Лихая забава,
Беды скучают без нас.
Спьяну ли ввалится в горницу слава,
Бьет ли тринадцатый час?
(1959)

Эти ахматовские строки обращены к одному из "друзей последнего призыва", но только ли к нему?

Они были разными людьми и совсем непохожими друг на друга поэтами. Анну не увлекала романтика дальних странствий, рассказы Гумилева об Африке. (Ей только понравились африканские бусы, которые она надела, позируя Модильяни.) Стихотворение Ахматовой "Он любил..." (1910) - обнаженно личное, и его строки срываются в прозу, устанавливая немыслимое для Гумилева тождество экзотического и повседневно-бытового:

Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов
И стертые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики
... А я была его женой.

Четвертая строка перекликается со стихами И. Ф. Анненского "Я люблю, когда в доме есть дети, И когда по ночам они плачут" (отмечено В. М. Жирмунским). Едва заметное, но все-таки возникшее в стихах Ахматовой противопоставление Учителя и ученика, оказавшегося другим человеком, может быть, даже чужим...

Через многие годы, "после всего", Анна Ахматова будет огорчена тем, что подспудный читательский интерес к запретному Гумилеву все-таки поверхностен: чаще вспоминают изящных "Капитанов", изысканного "Жирафа", не зная, не вчитываясь в такие шедевры русской поэзии, как стихотворения "Память", "Шестое чувство", "Заблудившийся трамвай".

Они верили, что служение одному богу - Поэзии - скрепит их вольный союз, как это произошло с Робертом Браунингом и Элизабет Барретт Моултон. Еще до свадьбы Анна обещала Гумилеву, что будет отпускать его - по первой просьбе - в новые путешествия: "Когда хочешь, куда хочешь, хоть на край света". И он сказал ей тогда: "Ты совершенно свободна делать все, что захочешь".

Пользуясь этой свободой, немыслимой в "нормальном" браке, они разлучались на долгие месяцы, отвыкая друг от друга, но всегда были искренни в разговорах и письмах. В 1913 году Гумилев написал ей горькие слова, очень похожие на правду: "Милая Аня, я знаю, ты не любишь и не хочешь понять это...". Тогда у них уже родился сын - "Львец", "Львенок", "Левик" - Лев Николаевич Гумилев.

"Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих "сизых голубков". Их отношения были скорее тайным единоборством. С ее стороны - для самоутверждения как свободной от оков женщины; с его стороны - желание не поддаться никаким колдовским чарам, остаться самим собою, независимым и властным над этой вечно, увы, ускользающей от него женщиной, многообразной и не подчиняющейся никому" (В. С. Срезневская. Дафнис и Хлоя. Воспоминания).

В этом необыкновенном поединке - "близком противостоянии" двух сильных характеров, творческих личностей, не будет ни победителя, ни побежденного. Каждый останется самим собой, подобно Глану и Эдварде - героям любимого ими романа Кнута Гамсуна "Пан".

* * *

В мае 1910 года Анна впервые увидела Париж, подаренный ей Гумилевым на несколько блаженных недель. И снова Россия, и впервые после пятилетней разлуки - Царское Село, где она будет жить в доме Гумилевых. Свидание было грустным: парки и дворцы, и скульптуры - на месте, но как все переменилось! Статуи вдоль аллей казались надгробными памятниками. Между Аней Горенко и Анной Андреевной Гумилевой пролегло столько событий, такой образовался водораздел, что ей подумалось:

Пять лет прошло. Здесь все мертво и немо,
Как будто мира наступил конец.
Как навсегда исчерпанная тема,
В смертельном сне покоится дворец.

Этим стихам, написанным в 1910 году и позднее восстановленным по памяти, Ахматова даст название "Первое возвращение". Впервые так явно она ощутила присутствие Времени, его неумолимый, всесокрушающий бег. Но Царское никогда не отпустит ее, оно только притворилось "исчерпанной темой". Ахматова будет возвращаться к нему всю жизнь - стихами, думами. Редкие приезды "на пепелище" оставляли в душе уже не грусть - горечь и скорбь.

... В начале лета Гумилев привел ее в большой дом с башней на Таврической - к одному из вождей русского символизма блистательному Вячеславу Иванову. Мэтр обитал на шестом этаже, и его квартиру, где регулярно собирались поэты, философы, художники, артисты, называли "Башней". Анна прочитала ему три-четыре стихотворения из своей "Киевской тетради". Стихи, как и предполагал Николай Степанович, впечатления на хозяина не произвели. "Какой густой романтизм!" - сказал Вячеслав Иванов, иронически улыбаясь.

Они уходили, оба расстроенные, хотя все уже знали заранее. Анна навсегда запомнит этот день - 13 июня, несчастливое число... Когда спускались по лестнице с гулкими, как приговор, ступенями, Гумилев посоветовал ей бросить это "странное, ненужное занятье", раз уж не получается, и посвятить себя другому виду искусства, к примеру, танцам: "Ты такая гибкая".

Действительно, она в совершенстве владела своим телом - "сказочной худобы". Могла изогнуться, касаясь головой кончиков пальцев ног, в легком парящем прыжке взлететь над паркетом. Что-то, заложенное в нее природой, подвигало Анну к шагу навстречу дивному миру Терпсихоры. Она была свидетельницей первых триумфов дягилевского "Русского балета" в Париже, сопереживая создателям этого чуда музыки в образах человеческого тела - Стравинскому, Павловой, Нижинскому, Карсавиной. В полете музыки и танца, заставлявшем забыть обо всем суетном, наносном, была свобода, чем-то похожая на ее безоглядное херсонесское "дикарство". Кстати, старательно усваивая повадки "благовоспитанной" барышни, затем - дамы, она нередко "выдавала" себя: в светской беседе могла неожиданно хлопнуть себя рукой по коленке...

В сентябре Гумилев уехал на полгода в Африку. Неслышно преодолевая огромные расстояния, приходили поначалу от него письма. Зимой не было ни одного. О весеннем Париже напоминали письма молодого художника Амедео Модильяни.

"Я запомнила несколько фраз из его писем, одна из них "Vous etes en moi comme une hantise" ("Вы во мне, как наваждение"). <..> Как я теперь понимаю, его больше всего поразило во мне свойство угадывать мысли, видеть чужие сны и прочие мелочи, к которым знающие меня давно привыкли" ("Амедео Модильяни", 1958-1964).

Анна осталась в доме одна (жили они тогда в Царском Селе на Бульварной, 49, в доме Георгиевского) и была благодарна этим уютным диванам и глубоким креслам, камину, старинным книгам в библиотеке за то, что они - еще чужие, молчащие вещи - не мешают ей вслушиваться в тишину. Незнакомая музыка с каждым днем нарастала в ее душе. Сперва нельзя даже было разобрать, музыка ли это:

... тайное бродит вокруг -
Не звук и не цвет, не цвет и не звук, -
Гранится, меняется, вьется,
А в руки живым не дается.

Пришедшая ниоткуда, она давала о себе знать какими-то обрывками ритма, а когда подул резкий осенний ветер, угадывалась в напряженных, как струны, ветках дикого винограда, цеплявшихся за оконные рамы. Чудились жалобы и стоны "Неузнанных и пленных голосов", а потом "... послышались слова И легких рифм сигнальные звоночки". (Теперь это будет часто происходить с нею; приведенные цитаты - из позднего стихотворного цикла "Тайны ремесла".) Оставалось только записать - почти набело.

Еще совсем недавно она сочиняла стихи, не умея перевести их с языка огня и воды, вписывая и переписывая лишние, необязательные слова ("О, пленительный город загадок, Я печальна, тебя полюбив"), никак не могла достучаться туда, где ее ждала Гармония.

"Стихи шли ровной волной, до этого ничего похожего не было. Я искала, находила, теряла. Чувствовала (довольно смутно), что начинает удаваться" (из автобиографической прозы).

Свои новые стихи она читала на "понедельниках" у Вячеслава Иванова. Пришла именно к нему, немилосердному критику ее киевских опытов. Стихи понравились. Особенно хвалил Михаил Кузмин, с которым она познакомилась совсем недавно - в июне 1910 года, в Павловске. С. К. Маковский предложил ей отобрать стихотворения для "Аполлона".

25 марта 1911 года Гумилев вернулся из Аддис-Абебы. "В нашей первой беседе он между прочим спросил меня: "А стихи ты писала?" Я, тайно ликуя, ответила: "Да". Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: "Ты поэт - надо делать книгу" (там же).

В 4-м номере "Аполлона" были напечатаны "Сероглазый король" и другие стихи под общим заголовком "Четыре стихотворения", а под ним стояло имя, сразу запомнившееся читателям, - АННА АХМАТОВА. (В рукописях Анны Андреевны этот псевдоним появился еще в конце 1910 года.) Литературный дебют поэта. А первая публикация стихотворения Ахматовой в России ("Всеобщий журнал...", 1911, № 3) осталась незамеченной, наверное, потому, что это стихотворение - "Старый портрет" - подражательное, не выделяющееся из потока подобных ему изысканно-салонных произведений. Несколько стихотворений поэта появилось весной 1911 года и в еженедельном петербургском журнале для студенчества "Gaudeamus" (№ 8-10). Из дневника А. А. Блока, запись о заседании на "Башне" 7 ноября 1911 года: "<...> А. Ахматова (читала стихи, уже волнуя меня; стихи чем дальше, тем лучше)...".

В начале марта 1912 года в издательстве "Цех поэтов" вышла первая книга стихов Анны Ахматовой "Вечер", тираж - всего лишь триста экземпляров. В книгу вошло 46 стихотворений, в основном, 1910-1911 годов. Ахматова вспоминала, что это - меньше половины "новых" стихов; остальные, так и не вырвавшиеся из плена "плохого черновика", были ею уничтожены.

Трудно поверить, но и сама книга не обрадовала автора. "От огорчения" Ахматова "даже уехала в Италию (1912 г., весна), а сидя в трамвае, думала, глядя на соседей: "Какие они счастливые - у них не выходит книжка" (из автобиографической прозы). Стихи опубликованы, стали достоянием всех, о них пишут статьи и рецензии (В. Брюсов, Вас. Гиппиус, С. Городецкий, В. Чудовский, Г. Чулков и др.), и каждый говорит о них все, что заблагорассудится. Старик Буренин по случаю ее первой публикации в "Аполлоне" даже пародии сочинил, подписав одну из них, откровенно издевательскую, пародийным псевдонимом "Лилiя Ахъ"...

Словно выпустила "в свет" часть своей души - и уже пожалела об этом. Ее тяготило само существование "Вечера", казавшегося таким незначительным, чуть ли не гадким утенком, - особенно в Италии - стране великих поэтов, художников, зодчих, сказочно прекрасной, похожей, по ее словам, "на сновидение, которое помнишь всю жизнь".

Книга состоялась. Чтобы нам разобраться, как и почему это произошло - после нескольких лет неудачных попыток, - проведем одну аналогию, и, думается, она не покажется читателю неуместной. Упавший на землю стриж не может подняться в воздух с ровной поверхности и беспомощно бьет своими сильными, слишком длинными крыльями, пытаясь захватить ими как можно больше воздуха. Он ищет какое-нибудь возвышение или край, чтобы оттолкнуться. А если ничего не получается, его надо подбросить над землей. Поэты в начале пути подобны вольным стрижам. Им надо надышаться воздухом подлинной поэзии - и тогда наступит пора узнавания собственного дара, обретения голоса.

"Когда мне показали корректуру "Кипарисового ларца" Иннокентия Анненского, я была поражена и читала ее, забыв все на свете" ("Коротко о себе"). "Я сразу перестала видеть и слышать, я не могла оторваться, я повторяла эти стихи днем и ночью... Они открыли мне новую гармонию" (из автобиографической прозы).

В январе 1910 года рукопись второй книги стихов Анненского "Кипарисовый ларец", подготовленная автором к печати незадолго до смерти (поэт умер 30 ноября 1909 года), была передана его сыном в издательство "Гриф". Гумилев показал Анне Андреевне корректуру сборника, сразу же прочитанную ею в брюлловском зале Русского музея. Вскоре "Кипарисовый ларец" вернулся к ней, пахнущий свежей типографской краской.

Ахматова была поражена тем, что называют "совпадением дыхания", повторяла анненские строки: "Два паруса лодки одной, Одним и дыханьем мы полны". Рядом с нею в Царском Селе жил Учитель, жрец великой Книги отражений. Он только притворился директором гимназии, оставшись наедине с вечностью. Стихи из "Кипарисового ларца" вторгаются в область невыразимого, отражая едва заметные движения мира, полутона и тени, в которых гнездятся грезы, страхи, воспоминания. Тексты то распадаются ("Разметанные листы"), то попадают в "складни" и "трилистники". Из мелочей, нюансов, вещей и вещиц, недоговоренностей складывается подвижная картина мира, слиянного в предметах, явлениях, душах. Мир Божий.

Трехчастный ахматовский цикл "В Царском Селе" (1911) как бы развернут к царскосельскому "Трилистнику в парке" Анненского. Страдающая душа лирического героя (1-е стихотворение "трилистника", 1906) вселяется в обломок прекрасной статуи, оказавшийся "на дне":

Помню небо, зигзаги полета.
Белый мрамор, под ним водоем,
Помню дым от струи водомета,
Весь изнизанный синим огнем...

Если ж верить тем шепотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.

Она читала эти строки наизусть - про себя и вслух. Андромеда, воспетая поэтом, и теперь тосковала в старом Екатерининском парке, можно было подойти к ней, потрогать. "Невстреча" с Иннокентием Анненским (он знал только юную гимназистку Аню Горенко) не имела никакого отношения к стихам, в которых любые встречи возможны.

У Ахматовой:

... А там мой мраморный двойник,
Поверженный под старым кленом,
Озерным водам отдал лик,
Внимает шорохам зеленым.

И моют светлые дожди
Его запекшуюся рану...
Холодный, белый, подожди,
Я тоже мраморною стану.

Эти строки, обращенные к "мраморному двойнику", могут быть восприняты и как подражание Анненскому, и как стихи памяти поэта. Лирический герой Анненского, отразившийся во многих зеркалах и уже заглядывавший в Зазеркалье, проходящий путь материальных и инобытийных превращений, будет постоянным спутником ахматовской поэзии. Говоря об Анненском и поэтах-современниках, Ахматова начинала обычно так: "Он всех нас содержал в себе. Я первая это заметила" (запись М. Ардова). И еще одна цитата - из поздних ахматовских заметок: "Я веду свое "начало" от стихов Анненского. Его творчество, на мой взгляд, отмечено трагизмом, искренностью и художественной цельностью".

Преодолевая подражательные интонации, автор "Вечера" обнаруживает удивительную способность к поэтическому диалогу "на равных". Невольно вспоминается гениальная переимчивость Пушкина и Лермонтова, так преобразивших многие сюжеты и мотивы, почерпнутые ими из произведений других поэтов, что "отражения" стали лучше "подлинников".

В царскосельских - "зеркальных" - циклах Анненского и Ахматовой есть строки о Пушкине. У Анненского (2-е стихотворение "трилистника"): "И бронзовый поэт, стряхнув дремоты гнет, С подставки на траву росистую спрыгнет". В стихотворении Ахматовой ощущение присутствия поэта - времени вопреки - неотделимо от царскосельского пейзажа, а его укрупненный ближний план (во втором четверостишии) усиливает эффект присутствия до предела - на пороге зрительной галлюцинации. Это уже не "Подражание Анненскому" (в сборник включены и стихи с таким названием), это - ахматовские строфы, при самом их рождении ставшие классическими.

Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озерных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.

Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни...
Здесь лежала его треуголка
И растрепанный том Парни.

Приводим строки в их окончательной редакции. Гармонизируя строку, уточняя ее смысл, Ахматова заменила: "грустил" вместо "глухих" и "сосен" вместо "елей" - потому что в ухоженных, отнюдь не "глухих" царскосельских парках было больше сосен, чем елей; "растрепанный" вместо "разорванный" (устранена возможность второго смысла). Если присмотреться к этим заменам, дающим некоторое представление о точности детали у Ахматовой, нельзя не обратить внимания на то, что в последнем варианте сохранены звуки первоначальных слов. Полустертое созвучие. Ахматова не смогла и не хотела отходить от звукового ряда первого варианта, относясь к правке как расшифровке "недослышанного". Но так поступала она далеко не с каждым своим стихотворением, нередко внося значительные изменения в давно уже опубликованные тексты. Редактор последнего ее сборника "Бег времени" с большим трудом убедил Анну Андреевну не вносить правку в стихотворения, которые знали наизусть читатели нескольких поколений.

"X. спросил меня, трудно или легко писать стихи. Я ответила: их или кто-то диктует, и тогда совсем легко, а когда не диктует - просто невозможно" (из дневниковых записей). Об этом Ахматова говорила многим, например, сохранились ее высказывания в передаче М. И. Будыко и - в несколько иной тональности - Г. В. Глекина: "Есть два вида стихов. Одни - те, над которыми работаешь: там строчку переделаешь, тут изменишь... А есть другие. Как будто кто-то сквозь тебя взял да и написал...". И очень жестко о Брюсове: "Он писал два стихотворения в день и не написал ни одного. Стихи нельзя придумывать".

Я сошла с ума, о мальчик странный,
В среду, в три часа!
Уколола палец безымянный
Мне звенящая оса.

Я ее нечаянно прижала,
И, казалось, умерла она,
Но конец отравленного жала
Был острей веретена.

В стихах, подобным этим, возникшим без черновиков в 1911 году, нельзя тронуть ни строки, ни звука. Каждое слово здесь - на своем месте, "как будто оно там уже тысячу лет стоит, но читатель слышит его вообще первый раз в жизни" (из дневниковых записей). Неуловимая, непонятная красота развернутой метафоры, лучезарность слова, излитого, подобно музыке, - сколько не повторяй эти строфы, в них остается тайна. Вспоминается волшебная строка Мандельштама "... стихов виноградное мясо", словно выросшая из ахматовского "Сладок запах синих виноградин..." (стихи, вошедшие в сборник "Вечер").

Над засохшей повиликою
Мягко плавает пчела;
У пруда русалку кликаю,
А русалка умерла.
("Я пришла сюда, бездельница...", 1911)

В "Вечере" - повышенное содержание "надиктованных" строк такой же завораживающей силы, новооткрытой гармонии. "Я говорю сейчас словами теми, Что только раз рождаются в душе..." (из стихотворения "Вечерняя комната", попавшего в сборник, возможно, благодаря названию и этим двум строкам, созвучным "новым" стихам 1910-1911 годов).

Лирический герой Ахматовой - не сверхчеловек, не "роковая личность". Читатель узнает в нем себя - с радостью, горечью, болью. Это мир человеческих чувств и слов, поднявшихся над обыденным. Поэзия, не стремящаяся преодолеть земное притяжение. В сборнике нет отвлеченно-философских строк, вселенских мотивов. Первое стихотворение "Вечера" - о начале земной любви, и называется оно - "Любовь".

То в инее ярком блеснет,
Почудится в дреме левкоя...
Но верно и тайно ведет
От радости и от покоя.

Умеет так сладко рыдать
В молитве тоскующей скрипки,
И страшно ее угадать
В еще незнакомой улыбке.

Бытие души стало сквозным лирическим сюжетом книги, развивающимся от стихотворения к стихотворению, превращая ее в лирический роман. Души смятенной и празднующей, в приливах и отливах любви - "муки жалящей", сладостной пытки, преображающей каждый миг существованья ("Любовь покоряет обманно...", 1911):

Был светел ты, взятый ею
И пивший ее отравы.
Ведь звезды были крупнее,
Ведь пахли иначе травы,
Осенние травы.

Неожиданный повтор в конце строфы как вздох об утраченном чувстве. Еще один не случайный рефрен - в стихотворении "Муза-сестра заглянула в лицо..." (1911). Последняя, отчаянная попытка защитить любовь - уже перегоревшую, отцветшую: "Но не хочу, не хочу, не хочу Знать, как целуют другую".

Любовь измучивает душу, как тяжелая болезнь, как "недуг бытия" (Баратынский), но с ее уходом душа пустеет - человек теряет свободу быть самим собой ("В Царском Селе", I):

Странно вспомнить: душа тосковала,
Задыхалась в предсмертном бреду,
А теперь я игрушечной стала,
Как мой розовый друг какаду.

Бессмертные любовные сюжеты обретают в поэзии Ахматовой сверхсжатую форму: каждая стихотворная новелла миниатюрна, не более 2-4, реже 5 строф, но это - "маленькая трагедия". В ней слышен отдаленный рокот тютчевских строк: "И роковое их слиянье. И... поединок роковой...". Выхвачены вершинные моменты, когда решается все. Две-три фразы - то ли они высказаны, то ли это разговор глаз. Реплики сталкиваются, разбиваясь о внезапно возникшую стену непонимания ("Сжала руки под темной вуалью...", 1911):

Задыхаясь, я крикнула: "Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру".
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: "Не стой на ветру".

Отметив генетическую связь "Вечера" с поэзией Тютчева, Баратынского и Анненского, приведем несколько категоричное, на наш взгляд, но в основе своей справедливое мнение Осипа Мандельштама: "... Ахматова принесла в русскую лирику всю огромную сложность и психологическое богатство русского романа девятнадцатого века. Не было бы Ахматовой, не будь Толстого с "Анной Карениной", Тургенева с "Дворянским гнездом", всего Достоевского и отчасти даже Лескова. Генезис Ахматовой весь лежит в русской прозе, а не поэзии. Свою поэтическую форму, острую и своеобразную, она развивала с оглядкой на психологическую прозу" ("Письмо о русской поэзии", 1922).

Лирику Ахматова называла "лучшей броней", говорила: "Там себя не выдашь". И она же часто повторяла: "В стихах все о себе" (запись Н. Ильиной). В сборнике "Вечер" обрели голос ее молодые годы встреч и расставаний, до срока немотствующие. Здесь же и наброски автопортрета ("Взлетевших рук излом больной, В глазах улыбка исступленья"). Разве не автобиографичны строки "О нем гадала я в канун Крещенья..." и "Сегодня мне письма не принесли..."? Но разве пережитое не защищено словом от угасания, от коварного бега времени, не обречено на вечную пытку и праздник повторенья? Чувства могут быть и не названы прямо, а отражены в образах предметного мира, выражены - и защищены - жестом. В "Песне последней встречи" (1911) душевная дисгармония передается осеннему шепоту кленов, прячется в досадной ошибке с перчаткой:

Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.

Эти строки Вячеслав Иванов назвал "событием в русской поэзии".

Знаменитый "Сероглазый король - только ли дань литературной традиции, которая также может стать надежной защитой поэта? Баллада, излюбленный жанр Гумилева. Отголоски гумилевской "Охоты". Но с первой строки забывается литературная традиция: пронзительная боль, заглушающая все. Меркнет дневной свет, гаснут звезды. Сероглазый король убит. "Дочку мою я сейчас разбужу, В серые глазки ее погляжу" - это непроизнесенные слова героини стихотворения, возлюбленной короля. Но скорбит и молодая королева, за ночь ставшая седой. Уже не одна - две боли. Ахматовой отброшены обязательные балладные детали, оставшиеся в черновике: "над башней дворца Траурный флаг..." и т. п. Ненужные строки, притупляющие боль. "Слава тебе, безысходная боль!"

Позднее Ахматова невзлюбила "Сероглазого короля", а его эстрадного, музыкального двойника, созданного Вертинским, даже называла "смрадным". Просила П. Н. Лукницкого исключить эти стихи из собрания, готовившегося к печати во второй половине 1920-х годов. Что смущало ее? Посчитала стилистически неприемлемыми театрально-условные балладные декорации? Не будем гадать. "У поэта существуют тайные отношения со всем, что он когда-то сочинил, и они часто противоречат тому, что думает о том или ином стихотворении читатель" (из дневниковых записей).

"Броней" становились и стилизованные образы, восходящие к лирической народной песне, частушке. Девочкой слышала она в окрестностях Петербурга: "Отдают молоду за реченьку за Неву, Во горенку во нову..." А "муж-лада", осерчав, "Шелковую плеть схватил - Мое тело обварил". Песня запомнилась, а со временем зазвучала в строках "Вечера": "Муж хлестал меня узорчатым, Вдвое сложенным ремнем" (1911).

Гумилев однажды сказал, что стихи Анны Ахматовой напоминают ему украинскую запевку: "Сама налывала, Ой, Боже ж мой, Сама выпывала, Ой, Боже ж мой!" Конечно, это была шутка, но стихийно усвоенный опыт народной поэзии навсегда останется с нею - вплоть до позднего цикла "Песенки" (1943-1964), проявляясь подчас самым неожиданным образом (о чем - позднее).

Михаил Кузмин в предисловии к "Вечеру" прозорливо заметил, что в "отличие от других вещелюбов, Анна Ахматова обладает способностью понимать и любить вещи именно в их непонятной связи с переживаемыми минутами". Одним из истоков ахматовской поэтики был фольклорный параллелизм, творчески воспринятый, переосмысленный. Прямые параллели между предметным миром и жизнью человеческой души, характерные для фольклора, у Ахматовой становятся пунктирными, трудно уловимыми (что дало повод Мандельштаму в полусерьезно-полушутливом тоне написать в статье 1923 года "Буря и натиск", что эти стихи созданы по схеме: "в огороде бузина, а в Киеве дядя"). Но параллели, интуитивно угадываемые связи все же сохраняются, напоминая о "сложной простоте" бытия.

Высоко в небе облачко серело,
Как беличья расстеленная шкурка.
Он мне сказал: "Не жаль, что ваше тело
Растает в марте, хрупкая Снегурка!" (1911)

Реплика, невозможная в устах "его" - еще любящею. Это - внутренний монолог лирической героини об ушедшей любви. Параллелизм едва угадывается: предваряющее выход к теме сравнение облака с беличьей шкуркой напоминает о смерти веселого зверька. Утрата любви приближает человека к последнему рубежу: "Пускай умру с последней белой вьюгой..."

Обостренное, как перед смертью, внимание к окружающему миру - вослед пушкинскому "У бездны на краю". Взгляд поэта цепко схватывает очертания знакомых и незнакомых предметов, пьет их свежесть, как бы прощаясь, дорожа каждым мгновеньем земной жизни ("Я пришла сюда, бездельница..."):

Замечаю все как новое.
Влажно пахнут тополя.
Я молчу. Молчу, готовая
Снова стать тобой, земля.

Лирический герой Ахматовой чуток и к незамечаемому многими людьми "пограничью", к тихим переходам живого в небытие ("Песенка", 1911): "Все сильнее запах теплый Мертвой лебеды". В простой, по первому впечатлению, "Песенке" сокрыта тайна, и присутствие ее превращает слова и строки - в поэзию. Не случайно свой первый сборник она поначалу так и хотела назвать: "Лебеда", но друзья отговорили. Критики - современники поэта, рассуждавшие о "простоте и прозрачности" стихов Ахматовой (и даже о "миниатюрности" их не только по форме, но и по содержанию), прошли мимо примет того, что мы уже назвали "сложной простотой". От нее, отражавшей впечатления поэта о неуловимо многозначном, двоящемся, троящемся, движущемся мире, - "зазеркальная" поздняя лирики Ахматовой.

"Мне, например, из моей первой книги "Вечер" (1912) сейчас по-настоящему нравятся только строки: "Пьянея звуком голоса, Похожего на твой". Мне кажется, что из этих строчек выросло очень многое в моих стихах" (из дневниковых записей конца 1950-х гг.). Ахматова приводит строки из стихотворения "Белой ночью" (1911), в котором никогда не изменяла ни одной строки, даже запятой.

Для "Вечера" характерны мотивы трагического восприятия мира, "предчувствия беды", но и мотивы свободолюбия (героиня не желает быть "игрушечной"), жизнелюбия, ведущие начало от стихов "Киевской тетради": "На рукомойнике моем Позеленела медь. Но так играет луч на нем, Что весело глядеть".

Стихотворение "Рыбак" (1911) передает восхищение поэта жизнью, неизбывной в своих проявлениях, напоено воздухом Юга, озарено светом крымских впечатлений.

Руки голы выше локтя,
А глаза синей, чем лед.
Едкий, душный запах дегтя,
Как загар, тебе идет.

И всегда, всегда распахнут
Ворот куртки голубой,
И рыбачки только ахнут,
Закрасневшись пред тобой.

Замечательно, что одна из деталей - "запах дегтя", - сохраненная в творческой памяти поэта, со временем попадет в программное стихотворение Ахматовой из цикла "Тайны ремесла" ("Мне ни к чему одические рати...", 1940):

Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора.
Как лопухи и лебеда.

Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене...
И стих уже звучит, задорен, нежен.
На радость вам и мне.

Словно предчувствуя рождение этих строк, Виктор Шкловский писал в рецензии на одну из ахматовских книг о том, что "нет стыда у искусства", есть "жажда конкретности, борьба за существование вещей", за вещи "с маленькой буквы", сопутствующая "открытию человека". "Почему же поэты могут не стыдиться? Потому, что их дневник, их исповеди превращены в стихи, а не зарифмованы. Конкретность - вещь - стала частью художественной композиции" ("Петербург", 1922, № 2).

Примечания

3. Впоследствии Анна Ахматова с горечью писала о том, что "глухонемые" литературоведы обнаруживают только влияние Леконта де Лиля, Эредиа или Брюсова "там, где поэт истекает кровью". И далее - о стихах-"взаимоотношениях": "... это стихи живые и страшные, это из них вырос большой и великолепный поэт. Его страшная сжигающая любовь тех лет выдается за леконт-де-лилевщину" ("Заметки о Николае Гумилеве". 1962-1965).

© 2000- NIV