Недошивин В.: Глава из книги "Прогулки по серебряному веку - Дома и судьбы"
Лестница на казнь. Адрес пятый: ул. Чайковского, 7

Лестница на казнь

Адрес пятый: ул. Чайковского, 7

Как же туго перекручена, сплетена история иных петербургских домов! Какие поразительные пересечения случаются, как перекликаются в обычном адресе и повороты истории, и жизнь великих людей России...

Вот по этой улице, тогда называвшейся Сергиевской, Ахматова спешила каждое утро на службу - на свою первую и, кажется, последнюю в жизни. Служила в бывшем Императорском училище правоведения (наб. Фонтанки, 6), где учились когда-то композитор Чайковский, поэт Апухтин и (опять совпадение!) любимый ею Борис Анреп. Сегодня в этом здании "Ленгражданпроект" и тьма всяких маленьких контор, а в 1920-м именно здесь открылся Агрономический институт, в факультетскую библиотеку которого и пришла работать делопроизводителем Анна Ахматова. Потом, если верить документам, ее перевели на должность научной сотрудницы при библиотеке, а 7 февраля 1922-го- уволили "по сокращению штатов".

"Цеху поэтов"). Он вспоминал как она повела его в какую-то свою комнатку с двумя окнами, золоченые трюмо в простенке и большим камином, где они прямо в пальто, в креслах, пили какао. "Да, - пишет Зенкевич, - она осталась все той же светской хозяйкой!" "Это какао, - скажет Зенкевичу, - мне прислали из-за границы. Получили посылки я и Сологуб... от кого-то совсем незнакомого". Потом попросит сослуживицу из библиотеки (видимо, "поклонницу" ее стихов, решит Зенкевич) затопить камин и, согревшись, признается: "Последние месяцы я жила среди смертей. Погиб Коля, умер мой брат и, наконец, Блок". Скажет, что не хочет уезжать за границу: "Зачем? Что я там буду делать? Они там все сошли с ума и ничего не хотят понимать". И наконец, как-то буднично поведает о расстреле Гумилева: "Для меня это было так неожиданно. Вы ведь знаете, что он всегда был далек от политики. Но он продолжал поддерживать связи со старыми товарищами по полку, и они могли втянуть его в какую-нибудь историю. А что могут делать бывшие гвардейские офицеры, как не составлять заговоры?.." Про лестницу, правда, про свои слова на ней не скажет...

Расстанется она с Зенкевичем поздно, когда погаснет камин. Ахматова прочтет ему только что написанные стихи о смерти Блока, скажет, что Лурье написал к ним музыку, что они, вероятно, будут звучать на вечере памяти Блока. И - проводит до выхода на улицу, где в подъезде он, как казалось века назад, поцелует ее "узкую руку".

Я говорил раньше, что от безумной, фантастической ревности Шилейко - второго мужа ее - Ахматову "спас" Артур Лурье. Это он "решил вырвать ее, - записывал слова Ахматовой Павел Лукницкий. - За Шилейкой приехала карета скорой помощи, санитары увезли его в больницу..." "А предлог какой-нибудь был?" - задал вопрос Лукницкий. "Предлог? - переспросила Ахматова. - У него ишиас был... но его в больнице держали месяц!.." За этот месяц Ахматова выехала из Мраморного, поступила на службу и получила от работы казенную квартиру - в двух шагах от места службы ее - от Агрономического института.

А тогда это был дворец - дворец князей Волконских. До них здесь жил Михаил Сперанский - тот, кого декабристы хотели привлечь в свое будущее правительство. Позже домом владели разные именитые люди: Сумароков (внучатый племянник драматурга), Мордвинова, жена великого медика Боткина, и, наконец, с 1894 года Волконские- потомки декабриста-каторжника.

Но вот странность: Ахматова, кажется, нигде не сообщает, что этот дом принадлежал Волконским. Может, не знала этого? Ибо с тем, кто жил здесь буквально еще вчера, она просто не могла не быть знакомой. Да-да, Сергей Волконский, внук декабриста, в недавнем прошлом директор Императорских театров (ушедший в отставку после того, как объявил выговор "в приказе" бывшей пассии Николая II балерине Матильде Кшесинской), был давним сотрудником "Аполлона", журнала, который в числе других создавал муж Ахматовой Николай Гумилев и в котором сама она и печаталась, и бывала (наб. Мойки, 24). Они с Волконским были наверняка знакомы, но, видимо, в слишком уж прошлой жизни! В той, где у потомка Рюриковичей были царские приемы в Зимнем, балы, театральные премьеры, имение в Тамбовской губернии, квартира во Флоренции, римское палаццо Боргезе... А в 1919 году он, Волконский, буквально бежит из дома на Сергиевской и под чужим именем неделю скрывается в Петрограде. Потом он вспоминал, что однажды ему захотелось посмотреть на это свое здание в последний раз. "Подошел к дому, позвонил, - рассказывал он уже в эмиграции поэту Сергею Маковскому. - Двери отворил тот же мой лакей... Ахнул, когда узнал меня в моем изодранном пальтишке и панталонах с бахромой. Повел наверх, в "свои" апартаменты, т. е. бывший мой кабинет и столовую... У бывшего лакея нашлись и хлеб, и вино (я узнал бутылку из моего погреба)... На прощание... попросил взять от него "подарочек". "Ну, что ж? Дари!" - сказал я. Тогда он открыл шкаф, вынул один из костюмов бывшего моего гардероба и поднес мне со словами: "Вот, Ваше Сиятельство, от меня на память. А то уж очень вы того, обтрепаны!..".

о смерти Николая Недоброво в Ялте, все ходили в две ее комнатки также не через подъезд с шикарным кованым навесом - через двор, с Моховой улицы.

Жила здесь трудно, голодно, но весело. Весело, потому что "вырвалась" от Шилейко. Вспоминала: "Когда Шилейко выпустили из больницы, он плакался: "Неужели бросишь? Я бедный, больной..." Ответила: "Нет, милый Володя, ни за что не брошу: переезжай ко мне!" Володе это очень не понравилось, но переехал. Но тут уж совсем другое дело было: дрова мои, комната моя, все мое... Совсем другое положение. Всю зиму прожил. Унылым, мрачным был". Он, кстати, как пишет уже Надежда Мандельштам, жаловался ей, что "Аничка его бросила" и даже не хочет носить его фамилию. "Если не Шилейко, как же она будет называться? - недоумевал. - Не Гумилевой же?" Мандельштам вроде бы ответила: Ахматова и есть Ахматова. Но Шилейко возмутился: "Разве это настоящая фамилия?.." Сегодня нельзя читать это без улыбки, а ведь "вопрос фамилии" возникнет и через шесть лет, когда Ахматова будет разводиться с Шилейко. Скажет тогда, не без иронии: "У меня даже фамилии нет - этого уж, кажется, и у тягчайших преступников не отнимают..."

"Весело", одним словом, жила... То есть - трудно. Трудно, потому что "надорвалась от поездок" в Царское Село к своей подруге Наталье Рыковой, той самой Рыковой, которой посвятит знаменитый стих свой: "Все расхищено, предано, продано..." Кстати, один критик в "Известиях" напишет тогда же, что стихотворение это архиреволюционно, поскольку посвящено жене комиссара Рыкова. Ахматова "хохотала" очень, - запишет Чуковский. На самом деле отец Натальи, профессор-агроном Виктор Иванович Рыков, заведовал в Царском Селе сельскохозяйственной фермой, где несколько раз гостила в голодные годы Ахматова. Возможно, именно он и устроил ее на работу в библиотеку Агрономического института. И именно от поездок к Рыковым Ахматова и валилась с ног. "Пешком на вокзал, в поезде все время - стоя... Уезжала с мешками - овощи, продукты, раз даже уголь для самовара возила... С вокзала... домой - пешком, и мешок на себе тащила..."

Однажды, я даже могу сказать точнее - 16 августа 1921 года, возвращаясь в город, вышла в тамбур покурить. Потом рассказывала: в тамбуре "стояли мальчишки-красноармейцы и зверски ругались. У них тоже не было спичек, но крупные красные, еще как бы живые, жирные искры с паровоза садились на перила площадки. Я стала прикладывать к ним мою папиросу. На третьей (примерно) искре папироса загорелась. Парни, жадно следившие за моими ухищрениями, были в восторге. "Эта не пропадет", - сказал один из них..." Да, она - "королева-бродяга", как звали ее друзья,- не пропала ни в голод, ни в холод. Но пропал, был расстрелян ее муж - поэт Гумилев. Именно в этот день, в этой поездке, в вагоне третьего класса именно этого поезда она, обеспокоенная судьбой арестованного к тому времени Гумилева и пропавшего без вести ее брата, написала свое, полное пророческих предчувствий, стихотворение "Не бывать тебе в живых...". Неизвестно только, когда сложила короткий этот стих - до того как вышла в тамбур покурить или после? А ведь как раз в доме на Сергиевской, где ныне палаты, кровати, пилюли и горшки, Ахматова, кажется, последний раз принимала у себя Гумилева.

До этого было еще несколько встреч. В январе 1920-го Ахматова, например, пришла в Дом искусств на Невский, 15, получать какие-то деньги. Гумилев, рассказывала потом, был на каком-то заседании. Пока ждала, подошел литературовед Эйхенбаум. Ему Ахматова сказала: "Должна признаться в своем позоре - пришла за деньгами". Тот пошутил в ответ: "А я - в моем: пришел читать лекцию, и - вы видите - нет ни одного слушателя". Потом вышел Гумилев, и Ахматова, сама не понимая почему, обратилась к нему на "вы". Это так поразило Гумилева, что он прошипел: "Отойдем". Они отошли, и он начал ей выговаривать: "Почему ты так враждебно ко мне относишься? Зачем ты назвала меня на "вы", да еще при Эйхенбауме! Может быть, тебе что-нибудь плохое передавали обо мне? Даю тебе слово, что на лекциях я если говорю о тебе, то только хорошо...". В другой раз - уже весной 1921 года - она пришла к Гумилеву в издательство "Всемирная литература", которое тогда располагалось на Моховой, пришла, чтобы получить членский билет Союза поэтов. Опять долго ждала его, чтобы он подписал билет, он был к тому времени уже председателем Союза поэтов. Когда же он закончил разговаривать с Блоком и стал просить у Ахматовой прощения, что заставил ее ждать, она ответила: "Ничего... Я привыкла ждать!" "Меня?" - обиделся Гумилев. "Нет, в очередях!.." Потом виделись мимолетно, кажется, еще дважды: на вечере, посвященном пушкинской годовщине, и в доме Мурузи (Литейный пр., 24), куда Ахматова заскочила спросить адрес Немировича-Данченко... Но сам он пришел к ней в последний раз как раз сюда - на Сергиевскую. Пришел по ее просьбе - она узнала, что он видел на юге, откуда вернулся, ее мать. 8 июля 1921 года попросила одну общую знакомую передать ему, что хочет видеть его, а уже 9 июля он немедля явился...

"Аня!". Гумилева еще не ждала, Шилейко уже был в санатории - больше звать было вроде бы некому. Кстати, кричать надо было обязательно, ибо вход к ней на второй этаж был через этаж третий. Рассказывала: "Взглянула в окно, увидела Николая Степановича и Георгия Иванова". Рассердилась про себя, что он с Ивановым, которого давно не любила, но потом сообразила: Гумилев не мог же знать, что ее мужа, Шилейко, в это время не будет, а одному прийти к бывшей жене считалось, по их старомодным правилам, неудобным... "Взглянула в окно..." - пишет она. "В какое?!" - хочется крикнуть в ушедшие времена. Я обошел все палаты второго этажа больницы, те, что окнами во двор, и понял, что ни угадать теперь, ни найти той комнаты, где в последний раз говорили два поэта. Те, чья совместная жизнь, по выражению подруги Ахматовой - Срезневской, знавшей их обоих, была "сплошным единоборством". Единоборством в любви, единоборством в творчестве.

"Каждый талантливый человек должен быть эгоистом, - сказала как-то Ахматова и добавила: - Исключения я не знаю. Талант должен как-то ограждать себя". И конечно, главным соперничеством их было всегда соперничество в поэзии. О, какие тонкие, но ядовитые, иногда под маской невинной шутки, иногда скрытые за какой-нибудь аналогией, а порой вообще не понятные никому, кроме них, "стрелы" выпускались ими друг в друга! Для них даже любовь, чувства были зачастую "полем битвы" за первенство в стихах. Она, например, нашла однажды в гумилевском пиджаке записку от женщины. Как вы думаете, что сказала? Вы не поверите, она сказала: "А все же я пишу стихи лучше тебя!" И как бы с сожалением досказала потом Чуковскому: "Боже, как он изменился, ужаснулся! Зачем я это сказала! Бедный, бедный!.." В другой раз, когда кто-то из учеников ее мужа важно сказал при ней, что "литературный вкус" ему дал Гумилев, Ахматова отозвалась мгновенно: "Откуда же Николай Степанович его взял?.." Впрочем, и Гумилев не щадил ее самолюбия и частенько, когда бывал сердит, говаривал: "Ты, Аничка, поэт местного царскосельского значения..." Говорил, но остерегался. Да-да, он, храбрый кавалерист, охотник на львов, дуэлянт, на самом деле, по словам биографа его, "всегда как-то боялся ее". Что же касается любви их, то Надежда Мандельштам в своей злой "Второй книге" напишет про Ахматову: "На старости ей почему-то понадобилось, чтобы Гумилев нес в душе неостывающую любовь к ней и только потому менял женщин, что ни одна не могла ее заменить... Его она, кажется, не любила никогда. Так, по крайней мере, считали все современники, и она этого совсем не скрывала. Зачем же ей понадобилось утверждать посмертно любовь к себе Гумилева? Она говорила, что в этом спасение Гумилева как поэта..."

И вот - последняя встреча двух самолюбцев, эгоистов, двух удивительных талантов. О чем же говорили они, не зная, разумеется, что встреча - последняя? Она, например, сказала ему, вернувшемуся с Черного моря, где он мотался на миноносце, что надо быть Гумилевым, чтоб в такое время, когда все как в клетках сидят, путешествовать. Похвалила, упрекнула? Гумилев даже не понял, и Георгий Иванов принялся объяснять ему мысль Ахматовой... Потом пожаловалась на Гржебина, издателя, который обманул ее и с которым хотела даже судиться. Представьте, он опять не понял ее, брякнул, что Гржебин прав, и тот же Иванов опять стал объяснять ему, в чем тут дело, даже пошутил: "Гржебин не прав уже по одному тому, что он Гржебин..."

Гумилев, повторю, в Крыму видел мать Ахматовой и привез бывшей жене горькую весть - сообщение о смерти одного из братьев Ахматовой... Правда, к концу разговора, забыв об этом, он позвал ее на вечер в дом Мурузи. Она, разумеется, отказалась. Он обиделся слегка. Потом Ахматова сетовала: как он не понимал, что после известия о смерти брата она не могла идти веселиться? Еще Гумилев попенял ей, что она мало выступает, мало читает стихов. Ахматова отмахнулась: Шилейко запрещает... Гумилев изумился и, вспоминала, не поверил: Ахматовой, считал он, никто и ничего запретить не может...

Вот, собственно, и вся встреча. Последняя встреча. Если бы не одна роковая фраза Ахматовой... Вывести гостей из дома она решила не через третий этаж, как все ходили, а потайной винтовой лестницей, которая выводила прямо на улицу. Ни я, ни помогавшие мне медсестры больницы этой потайной лестницы в доме на Сергиевской не нашли. Выяснилось, что никто и не помнил о такой. Скорей всего, Ахматова имела в виду как раз парадную лестницу, выходящую к главному подъезду, - она единственная из лестниц, которую, хоть и с натяжкой, можно назвать винтовой: она спускается к выходу как бы по кругу. Впрочем, в полной темноте, да со свечой в руках, любая лестница покажется винтовой. "Лестница была совсем темная, - вспоминала Ахматова, - и когда Николай Степанович стал спускаться по ней, я сказала: "По такой лестнице только на казнь ходить..." Не говорила бы так... Ведь фраза ее, увы, прозвучала пророчески. До ареста Николая Гумилева оставалось двадцать пять дней, до расстрела - пятьдесят!

Рыковой, сестрой своей подруги Натальи, она сидела на балконе, на втором этаже. Оттуда сверху и увидели возвращающегося из города профессора. Тот, заметив дочь, позвал ее. Ахматова видела, как он что-то сказал ей и Маня, всплеснув руками, закрыла лицо. Ахматова задрожала, но подумала, что несчастье случилось в семье Рыковых. Но... но взбежавшая на второй этаж девушка произнесла только два слова: "Николай Степанович" - и Ахматова поняла все. А уже утром, на вокзале, сама прочла в газете приговор...

От Гумилева у нее останется подарок - новгородская иконка, которая будет храниться в "маленьком ящике вместе с четками, другими иконами, старой сумочкой". Месяц спустя и Ахматова покинет дом на Сергиевской - переберется в другой. Туда, к кому погонит ее "бешеная кровь" - любовь... Куда переедет, к кому погонит любовь? Об этом опять-таки я расскажу у следующего дома Ахматовой.

... Впрочем, есть еще одно совпадение, связанное с домом на Сергиевской. И еще одна, представьте, лестница. Темная лестница в будущее - не просто в темное, в убийственное для поэтов будущее!

Ахматова, например, живя здесь, просто не знала, не могла знать, что бывший хозяин этого дома Сергей Волконский, добравшись до Москвы, где его, светлейшего князя, видели уж совсем босиком, подружился - с кем бы вы думали? С Мариной Цветаевой. Более того, Цветаева его почти два года принимала у себя. Даже помогала ему переписывать "крупными, почти печатными буквами" его философскую книгу "Быт и бытие", переписывать, как признавалась сама, "из чистейшего восторга и благодарности". В предисловии к этой книге, изданной уже в эмиграции и посвященной Цветаевой, Волконский вспоминал: "А помните наши вечера, наш гадкий, но милый на керосинке "кофе", наши чтения, наши писания, беседы?.. Печурка не топится, электричество тухнет. Лестница темная, холодная, перила донизу не доходят, и внизу предательские три ступеньки".

придет сначала письмо от Цветаевой со словами: "Вы мой самый любимый поэт", а потом и лазурная "старинная кашемировая шаль", которую привезет в подарок Ахматовой от Марины Борис Бесарабов. Ахматова в ответ отдаст ему для Цветаевой стихи и кольцо - "тоже очень старинное".

Раздел сайта: