Недошивин В.: Глава из книги "Прогулки по серебряному веку - Дома и судьбы"
Новогодняя тайна. Адрес седьмой: Казанская ул., 3, кв. 4

Новогодняя тайна

Адрес седьмой: Казанская ул., 3, кв. 4

Вспомним самый первый адрес Ахматовой - Казанскую улицу, дом № 4. Помните, я говорил, что она дважды жила на этой улице - в домах, стоящих напротив друг друга? Так вот, в ноябре 1923 года она вместе с верной Ольгой Судейкиной снимет на Казанской две комнаты у друзей, только в доме № 3, в 4-й квартире, на третьем этаже. И проживет здесь пять месяцев, даже не догадываясь, видимо, что жила когда-то, 32 года назад, в доме напротив. Но поразительно: вспоминая время и место написания некоторых своих стихов, она иногда странным образом ошибалась и метила их не домом № 3, а той, четной стороной улицы: "Казанская, 2", например. Мистика какая-то! Подсознание!

"Когда я ночью жду ее прихода, // Жизнь, кажется, висит на волоске. // Что почести, что юность, что свобода // Пред милой гостьей с дудочкой в руке. // И вот вошла. Откинув покрывало, // Внимательно взглянула на меня. // Ей говорю: "Ты ль Данту диктовала // Страницы Ада?" Отвечает: "Я"... Здесь, видимо, дописала самую странную свою балладу - как праздновала в одиночестве Новый год, с шестью приборами на столе для тех, кто уже не придет... Здесь три раза подряд видела во сне Гумилева, который являлся ей и о чем-то просил ее. Наконец, здесь, кажется, не бывал Пунин. Я не упомню прямых свидетельств тому, хотя "безумие" их, по словам Пунина, длилось уже больше года...

любовных отношений, почти всегда сама приходила к мужчине. Во-вторых, как бы ни был серьезен роман с кем-либо, у нее почти всегда возникал рядом кто-то, с кем она, как сказали бы сегодня, "встречалась" параллельно. И наконец, в-третьих, ее чувства к избранникам обладали каким-то странным, "возвратным" свойством, способностью, как по спирали, возвращаться вновь к уже встреченным и отмеченным, к уже "пережитым" когда-то влюбленностям. Так было, рискну сказать, с Гумилевым, с Шилейко, с Лурье, с каждым из которых у нее сначала возникали какие-то неуловимо-мимолетные романтические отношения, больше похожие с ее стороны на ускользающее кокетство, чтобы затем, иногда через несколько лет, вновь вспыхнуть любовью, но уже надолго. Так было, мне кажется, и с Николаем Пуниным, с которым, помните, она встретилась в поезде еще в 1913 году.

На самом деле, не замечая друг друга, виделись и раньше. Пунин, сын морского врача, как и Гумилев, вырос в Царском Селе, учился в той же гимназии, что и Гумилев, женился на Анне Аренс, с генеральской семьей которой дружили, кстати, родители Гумилева и к кому, в числе прочих, нанесли свадебный визит и Ахматова с Гумилевым Теперь же Пунин, искусствовед, водившийся с футуристами и модернистами от живописи, кандидат в члены компартии и даже, представьте, член Петросовета, еще в июле 1922 года вновь встречает Ахматову. По не очень внятным свидетельствам, встретились, когда в Европейской гостинице отмечали втроем успех авторского концерта Артура Лурье, - пир не пир, но что-то в этом роде состоялось. Потом, в конце августа, Лурье уехал за границу, якобы в командировку. А уже в сентябре Ахматова, неожиданно для Пунина, шлет ему ту записку, о которой я говорил: "Я сегодня буду в "Звучащей раковине". Приходите. Ахматова". Восемь слов, перевернувших его жизнь. Рядом с ними сохранилась приписка Пунина: "Я... был совершенно потрясен... не ожидал, что Ан. может снизойти, чтобы звать меня..."

"Звучащая раковина" - это поэтическая студия, которая располагалась на Невском (Невский пр., 72), в доме напротив улицы Рубинштейна, тогда еще Троицкой. "Звучащую раковину" основал Николай Гумилев. Саму же комнату, куда сходились студийцы, и сегодня легко увидеть с Невского - последний этаж, под самой крышей, широкое, куполообразное окно в центре. Там, в квартире знаменитого фотографа Наппельбаума (он в 1918 году сделал лучший фотопортрет Ленина, и его забрали в Москву), дочери его, стихотворки Ида и Фрида, собирали по понедельникам цвет русской литературы. Трудно поверить, но их порог переступали Гумилев, Сологуб, Кузмин, Ахматова, Ходасевич, Клюев, Замятин, Зощенко, Чуковский, Георгий Иванов, Лившиц, Тихонов, Лозинский, Адамович, Пяст. Из Москвы наезжали порой, правда порознь, Пастернак, Маяковский и Есенин. Это если не считать бывавших на заседаниях молодых тогда поэтов: Оцупа и Берберову, Вагинова и Одоевцеву, Хармса и Аду Оношкевич-Яцыну. А вообще тут, в студии, не просто читались стихи "по кругу" - "вершились судьбы"! Близость неба обязывала. Близость неба в прямом смысле - ведь если не было дождя, поэты, разгоряченные строчками, спорами, мнениями и позициями, амбициями и претензиями, "вываливались" всей компанией на балкон, который фактически был крышей, и их взгляду представал сверху весь город. Я был на этой крыше ныне - вид и сегодня прекрасен...

в форточку, а вдоль стен лежали подушки и валики от дивана, на которых и рассаживались запросто. Только Ахматова, "туго-туго натянув шаль на острые плечи", как вспоминают, всегда сидела на стуле, и всегда - с прямой спиной. И никогда не приходила сюда одна: сначала с Лозинским, потом с Лурье или Судейкиной и, наконец, с Николаем Пуниным...

Пунину, думаю, здесь вряд ли обрадовались. Он для поэтов был, скорее, "белой вороной". Комиссар Русского музея и Эрмитажа, вчерашний заместитель самого Луначарского, Пунин, по словам последнего, плодотворно работал с Советами, "навлекая ненависть... буржуазных художественных кругов". В 1918 году в газете "Искусство Коммуны" назвал, например, Гумилева - кумира, мэтра этих самых "кругов" - "гидрой реакции", вновь подымающей свою "битую голову". Каково?! А потом - вот уж курбеты истории! - был арестован вместе с Гумилевым по "Таганцевскому делу", но, правда, выпущен через месяц стараниями все того же Луначарского. Тот телеграфировал прямо Уншлихту и сказал, что поручиться за Пунина может Осип Брик - "очень ценный сотрудник ЧК". Поручились. Пунин не только был выпущен, но и, осмелев, пытался потом "выцарапать" у тюремщиков со Шпалерной свои подтяжки, которые пропали в застенках. Сохранилось заявление его комиссару Особого яруса товарищу Богданову: "На подтяжках имеется надпись: "Пунин (камера 32)". Подтяжки не нашли, извинились; они, видимо, были переданы другому лицу, а "других на замену нет". Курьез? А если серьезно, если о "заменах" более важных, то нельзя не сказать: Пунин не только знал Осипа Брика, с которым и выпускал газету "Искусство Коммуны", но и стал, пусть на короткое время, любовником жены Брика, вернее - Брика и Маяковского, Лили Брик. Лиля очень убивалась потом, что Пунин ее бросил, говорила, что "ревела" ночи напролет, ибо не знала, как удержать его. Пунин писал в дневнике: "Не представляю себе женщины, которой я бы мог обладать с большей полнотой. Физически она создана для меня, но она разговаривает об искусстве - я не мог..." Не мог вынести ее доморощенных суждений. Все, казалось, знал про Лилю, не знал лишь, что и она, как Осип, тоже была сотрудницей ВЧК и тоже, думаю, очень ценной. Это мы сегодня знаем даже номер ее чекистского удостоверения... Тоже, кстати, курбеты истории! И пока поэты голодали, ходили оборванными, пока Ахматова, в единственном своем синем платье, конфузясь, просила Чуковского в 1924 году раздобыть крепкие штаны для Шилейки (ученого, напомню, с мировым именем!), с которым сама и не жила уже, Брики в Москве подумывали о собственном автомобильчике, который им таки привезет Маяковский из-за границы...

"Раковину" впервые? Известно, что в сентябре 1922 года. Известно еще, что именно 14 сентября станет потом их тайной датой, от которой они будут отмечать свои "годовщины". Это число стоит под стихотворением ее, посвященным Пунину: "Я - голос ваш, жар вашего дыханья, // Я - отраженье вашего лица. // Напрасных крыл напрасны трепетанья, - // Ведь все равно я с вами до конца..." Из писем Пунина, из дневника его известно также, что была у него некая комната (Инженерная ул., 4, кв. 5), где он жил иногда отдельно от жены и дочери. Уж не туда ли пришли они после вечера в "Звучащей раковине", не там ли сидела на полу Ахматова, "как девушка с кувшином в Царскосельском парке"?

А на Казанской, куда переехали Ахматова и Судейкина, она, кажется, и встречала одна Новый, 1924 год, что как бы предсказала в своей "Новогодней балладе". Странная баллада. В ней говорится о шести приборах на праздничном столе, пять из которых были поставлены для тех, кого уже нет: для Князева, Анрепа, Недоброво, Лурье и Гумилева. Анреп и Лурье - за границей; Князев, любовник Судейкиной и Михаила Кузмина, один из персонажей ее "Поэмы без героя", застрелился; Недоброво умер в 1919 году; Гумилев - в балладе он "хозяин" - два года как расстрелян. Было что вспомнить под Новый год, не правда ли? И для кого шестой прибор - вот тайна...

"шестого". "30 декабря. Кончилось. Как после яда, только устало сердце, - пишет он... - Так и не пустила меня к себе на ужин. Я шестой гость на пире смерти... и все пять пили за меня, отсутствующего, а у меня такое чувство, как будто я никогда не умру". "Кончилось" - это про реальные отношения его и Ахматовой тогда, так ему казалось. А "шестой гость", которого Ахматова "не пустила" на ужин, - это всего лишь стихи, поэтический образ. Но так уж перемешалось все в восприятии влюбленного в нее Пунина. Кстати, эта дневниковая запись Пунина от 30 декабря относилась не к 1924 году, когда Ахматова жила на Казанской, а к году предыдущему - 1923-му. И весь последующий год, до переезда ее сюда, все так и продолжалось у них: кончилось - началось, началось - кончилось...

Теперь Пунин часто видит ее: то идет с ней менять карточки на паек; то приглашает к себе завтракать и, когда она спрашивает: "Рад, что я пришла?", "довольно глупо" отвечает: "Еще бы"; то, проходя мимо лихачей на углах, мечтает: "Взять бы ее, закутать в мех... и везти в снежную пыль". Но "качели любви" (вверх-вниз!) продолжались. Узлы их отношений затягивались все туже, скрывать их и от близких, и от посторонних становилось все сложней. "Наша любовь была трудной, - писал он, после того как в очередной раз решил, что все кончилось, - ни я, ни она не смели ее обнаружить... Ей казалось, что ей не простили бы близости со мной, мне тоже. Вероятно, простили бы. Но нас действительно все разделяло: положение, ее и мое, взгляды, быт, поколения, понимание искусства, темп самой жизни, потребности ума, я еще умел ее веселить, но она никогда не могла меня утешить. Мне часто было горько и душно с ней, как будто меня обнимала, целовала смерть..."

Ах, какие письма писал он ей в то время! Ахматова изумлялась: "Вы пишете, как нежнейший ангел". "Как я люблю в тебе эту склонность к бродяжничеству, - писал он, - к беспечной безответственности, как у православной Кармен, когда ты крестишься на встречную церковь... а такая грешница..." Или: "Смотрел, как ты ешь яблоко, на твои пальцы, и по ним мне казалось, что тебе больно; какое невозможное желание сейчас во мне: их поцеловать, их целовать; это уже не любовь, Анна, не счастье, а... страдание... Чувствуешь ли ты то же самое?" Или: "Как стебель ты. Гибкая... Гибкая гибель, правда ли?.. Ты вся такая, из которой - пить любовь. И пью, все позабыв..." Или: "Ты такая, как будто, проходя, говоришь: "пойдем со мною" - и идешь мимо. Зачем это тебе надо?.. Куда с тобою, ну, куда с тобою, бездомная нищенка?" Любил. Любил ее "зубы со скважинками... большой лоб и особенно - ее мягкие черно-коричневые волосы", но понимал уже: это счастье всегда будет ускользающим. Еще и потому, что она не только изменяла ему уже, но признавалась в этом. Плакала, называла "мальчишка мой" и... признавалась: "Думаешь, я верная тебе?.."

именно на Казанской, еще задолго до переезда сюда Ахматовой и Судейкиной. Просто однажды, в морозный февральский вечер, Ахматова и Пунин будут спешить на извозчике в Мариинский театр, и как раз на Казанской их пролетка налетит на человека - собьет его. Извозчик остановится, а человек, лежавший под колесами (может, пьяный?), не сразу, но приподнимется, посмотрит на них и скажет: "Ничего, ничего, поезжайте, друзья мои..." Происшествие, несчастье, но ведь и символ. Ведь именно в этот день, после многодневных скандалов и рыданий жена обвинит Пунина в подлости и скажет, что уходит от него. Он сообщит об этом Ахматовой почти радостно - и почти сразу догадается, что вспыхнувшее вдруг ни с того ни с сего пристрастие Ахматовой к опере и балету объясняется всего лишь ее романтической связью с заведующим режиссерским управлением Мариинского театра Михаилом Циммерманом - к нему ездила, с ним изменяла Пунину.

"Хованщину", достать второй билет. Ахматова легко согласится. Но когда через день он, напомнив об этом, твердо скажет: "Хочу идти с тобой в театр", она сделает, как пишет Пунин, "нервную гримасу ртом, означавшую - не приставайте, пожалуйста". Пунин, "закусив удила", помчится в "контору" театра, достанет место в директорской ложе и к увертюре войдет в замирающий зал. В первом антракте увидит ее в белой косынке на плечах, потом потеряет из виду - она не вернется на свое место в восьмом ряду. "Сердце мое стучало, тело дрожало мелкой нервной дрожью", - вспоминал он. Ее нет, тушат огни, начинается действие. И вдруг, когда он опустил бинокль, увидел ее - увидел в своей же ложе, но отделенную от него выступом стены. "В страшном волнении, - пишет он, - дрожа, я спрятался за угол в складки портьеры... Затем вошел певец Левик... затем - Циммерман и встал за нею..." Она скажет потом, что у него было страшное лицо, а он, устав бороться, запишет через несколько дней: "Не любит. Нет, не любит. Как жить, чем жить?.." Катастрофа, крах, трагедия! И Аня, жена его, передумает уходить, и Ахматова будет и впредь ездить в театр "не для театра"... Может, именно поэтому я и не смог найти следов его посещений Ахматовой на Казанской? Ведь на этой улице под колесами пролетки окажется не случайный человек, нет, - на этой улице, образно говоря, раздавили любовь Пунина. Он, правда, после всех этих событий назовет любовь свою к Ахматовой другим, но похожим словом - "сдавленная любовь"...

А Ахматова... Она, наверное, и не могла жить иначе. И не нам ее судить. Кстати, примерно тогда на прямой вопрос Пунина - почему же не хочет расстаться? - она ответит, что запуталась, и приведет в качестве объяснения строчку из стихов Мандельштама, фразу, которую Пунин занесет в дневник: "Эта (показала на себя) ночь непоправима, а у Вас (показала на меня) еще светло". После этих слов он, кажется, и будет иногда называть ее ласково "Ноченька"...

А вообще жила здесь, на Казанской, как и раньше, как будет жить и дальше - бедно. Перед Новым годом к ней забежит Чуковский. "Теплого пальто у нее нет: она надевает какую-то фуфайку "под низ", а сверху легонькую кофточку, - писал он. - Я пришел... сверить корректуру письма Блока к ней... Она долго искала письмо в ящиках комода, где в великом беспорядке - карточки Гумилева, книжки, бумажки... Много фотографий балерины Спесивцевой - очевидно, для О. А. Судейкиной, которая чрезвычайно мило вылепила из глины для фарфорового завода статуэтку танцовщицы..." Потом ехали в 5-м трамвае. Чуковский купил яблок и предложил одно Ахматовой. Она сказала: "На улице я есть не буду... вы дайте, я съем на заседании". В трамвае оказалось, что у нее не хватает денег на билет (он стоил 50 миллионов, а у Ахматовой было лишь пятнадцать)... Чуковский улыбнулся: "Я в трамвае широкая натура, согласен купить вам билет".

... Зайдет сюда, на Казанскую, и москвичка поэтесса Софья Парнок. "Очень ее удивило, - писал Горнунг, - что свою рукописную тетрадь со стихами Анна Андреевна достала из-под матраца. Стихи были написаны карандашом, и оказалось, что при поправках строки или одного слова Анна Андреевна стирала резинкой старый текст и вписывала новый..." В Москве, видать, так стихов не писали - там священнодействовали! Наконец, вроде бы здесь, на Казанской, Мандельштам познакомит Ахматову со своей женой, которую впервые привезет из Москвы.

"В первый раз мы шли к Ахматовой пешком, - вспоминала Надежда Мандельштам. - Мандельштам топорщился..." - видимо, шел неохотно. Во-первых, наверное, помнил твердую просьбу Ахматовой, когда не так давно он стал слишком назойлив, пореже бывать у нее - он называл это "ахматовские штучки". Во-вторых, опасался встречи из-за двух выступлений своих в печати, где обидел Ахматову, сказав о ее якобы "столпничестве на паркетине". А в-третьих, боялся, как встретит она его Надю. "Опасения оказались напрасными, - пишет Надежда Мандельштам, - Ахматова выбежала в переднюю, искренно обрадованная гостям. Я запомнила слова: "Покажите мне свою Надю. Я давно про нее слышала..." Мы пили чай, и Мандельштам окончательно оттаял. Они говорили о Гумилеве, и она рассказала, будто нашли место, где его похоронили... Оба называли Гумилева Колей... Потом Ахматова спросила Мандельштама про стихи и сказала: "Читайте вы первый - я люблю ваши стихи больше, чем вы мои". Вот они - "ахматовские уколы": чуть-чуть кольнуть, чтобы все стало на место. Это был, - заканчивает Надежда Яковлевна, - единственный намек на статьи Мандельштама..." Ахматова, как писала Надежда Мандельштам, вообще-то ненавидела писательских жен. Надя удивлялась потом, почему она сделала исключение для нее. Обе они действительно подружатся на всю жизнь. Но произойдет это через год и уже в другом доме Ахматовой - последнем ее доме из тех, о которых я рассказываю в этой книге.

... А у Казанского собора, который она из окон своей комнатки, возможно, видела и где ее, как я предполагаю, могли возить в коляске в 1891 году, она теперь, думаю, не могла не вспоминать тайную панихиду, которую устроили друзья по убиенному Николаю Гумилеву. Тайную, потому что отпевали в Казанском соборе государственного преступника, "врага народа", расстрелянного по приговору власти. На панихиду в собор собрались Лозинский, Георгий Иванов, Оцуп, Адамович, вдова Блока Любовь Дмитриевна, тоже только что похоронившая мужа, и две жены расстрелянного Гумилева: она и Аня Энгельгардт...

Я читал опубликованные ныне документы следствия по делу Гумилева. Но страшнее этого - рассказ Ахматовой о том, что после расстрела мужа школьники, товарищи их девятилетнего Левы, "немедленно постановили не выдавать ему учебники". В школах было самоуправление, дети сами решали: отвечает ли сын за отца или нет.