Недошивин В.: Глава из книги "Прогулки по серебряному веку - Дома и судьбы"
"Тучка" для поэтов. Адрес второй: Тучков пер., 17

"Тучка" для поэтов

Адрес второй: Тучков пер., 17

В "Нью-Йорке" я оказался только к вечеру. Не было коменданта. "Нью-Йорк" не Америка - так звали в 10-х годах прошлого века огромную гостиницу на 5-й линии Васильевского острова. Мне надо было подняться на крышу этого здания: сюда любила выходить когда-то Ахматова. Выбиралась прямо из окна мансарды-мастерской художника Альтмана, где позировала ему. Помните знаменитый ее портрет в фиолетово-синих тонах? Так вот, между сеансами, кутаясь, возможно, в ту желтую шаль, что изображена на полотне, она бегала по крыше в гости к своим друзьям - художнику Вене Белкину и его жене. Меня же интересовало другое: могла ли она видеть с крыши "Нью-Йорка" свой второй дом в Петербурге - знаменитую "Тучку"? Да, недалеко отсюда, в узком булыжном Тучковом переулке, в доме № 17, проходной двор которого продувается всеми ветрами Малой Невы, и поселились Гумилев и Ахматова. Дом свой прозвали поэтично - "Тучка", по названию переулка. Жили в маленькой комнатке, но вот в какой квартире - этого установить не удалось. Пишут, что в 29-й. Но там окна выходят на Малую Неву, в то время как кто-то из гостей Гумилевых утверждал потом - они выходили в переулок, на стоящую напротив церковь. Словом, не знаю, изменилась, видимо, нумерация квартир. Знаю, что проживут они здесь, с перерывами, два года, в том числе 1913-й - один из двух самых важных для нее. На исходе жизни она скажет: "Важнейшие для меня даты: 1913 и 1940". И действительно - в 1913-м ее широко признали как поэта, в этом году случилось самоубийство Князева, первая встреча с Артуром Лурье, о которой я еще расскажу, визит к Блоку, перед которым и робела, и преклонялась.

"Был переулок снежным и недлинным", - напишет Ахматова про Тучков. Кстати, до того, как стать Тучковым, этот переулок (я уже писал об этом) одно время назывался Безымянным. Ахматовские совпадения! Ведь и первый родительский дом в Царском тоже, помните, стоял на углу с Безымянным переулком, да и Фонтанка, где она будет жить в разное время аж в трех домах, тоже называлась когда-то Безымянным ериком...

"самолюбцев" - Ахматовой и Гумилева. Так вот, Гумилев чуть ли не пять раз делал предложение Ахматовой и два раза из-за нее пытался покончить с собой. Бесконечное его жениховство и ее отказы утомили, как вспоминала Ахматова, даже ее "кроткую маму", которая сказала с упреком: "Невеста неневестная", что показалось Ане почти "кощунством". Только после дуэли Гумилева с другим поэтом, с Максом Волошиным (не из-за Ахматовой - из-за поэтессы Дмитриевой, знаменитой Черубины де Габриак, - о чем мы еще поговорим), Ахматова вдруг неожиданно согласилась выйти за него замуж. Признавалась, что убедила ее фраза Гумилева в письме: "Я понял, что в мире меня интересует только то, что имеет отношение к Вам". Вот тогда и согласилась. И тогда же, примерно за два месяца до венчания, написала подруге торопливо: "Птица моя... Молитесь обо мне... Смерти хочу. Вы все знаете, единственная, ненаглядная, любимая, нежная... Если бы я умела плакать..." Кстати, никто из родственников Ахматовой на венчание не пришел: брак с Гумилевым в ее семье считали "обреченным", и, как окажется, не без основания. Гумилев же после свадьбы выдал жене "личный вид на жительство" и положил в банк на ее имя 2 тысячи рублей. "Я хотел, чтобы она чувствовала себя независимой и вполне обеспеченной", - говорил он позже поэтессе Одоевцевой. Правда, к стихам жены на первых порах, говорят, относился иронически, советовал: "Ты бы, Аничка, пошла в балет - ты ведь стройная". А когда ее стихи кто-нибудь хвалил, насмешливо улыбался в ответ: "Вам нравится? Очень рад. Моя жена и по канве прелестно вышивает..."

Помнила об этом, кстати, всю жизнь. А вот как писал о той же встрече сам Чулков: "Часов в одиннадцать я вышел из Тенишевского зала. Моросил дождь, и характернейший петербургский вечер окутал город своим синеватым волшебным сумраком. У подъезда я встретил опять сероглазую молодую даму. В петербургском вечернем тумане она похожа была на большую птицу, которая привыкла летать высоко, а теперь влачит по земле раненое крыло. Случилось так, что я предложил... довезти ее до вокзала: нам было по дороге. Она ехала на дачу. Мы опоздали и сели на вокзале за столик, ожидая следующего поезда. Среди беседы моя новая знакомая сказала между прочим: "А вы знаете, что я пишу стихи?" Полагая, что это одна из многих тогдашних поэтесс, я равнодушно и рассеянно попросил ее прочесть что-нибудь. Она стала читать... Первые же строфы, услышанные мною из ее уст, заставили меня насторожиться. "Еще!.. Еще!.. Читайте еще", - бормотал я, наслаждаясь новою своеобразною мелодией, тонким и острым благоуханием живых стихов. "Вы - поэт", - сказал я совсем уж не тем равнодушным голосом..."

комнатах "Белград". Где эти комнаты располагались, я пока не знаю. Знаю другое - там же, на Невском, "в магазине Александра", на первый после свадьбы Новый год Гумилев купил ей в подарок большую коробку, обтянутую материей "в цветы", в которую положил шесть пар шелковых чулок, флакон духов "Коти", фунт шоколада Крафта, черепаховый гребень с шишками (он знал, что она о нем давно мечтает) и томик Тристана Корбьера. "Как она обрадовалась, - рассказывал он через много лет. - Она прыгала по комнате от радости. Ведь у нее в семье ее не особенно-то баловали".

"Здравствуйте все!" За столом как бы отсутствовала, а потом исчезала в своей "синей", как ее называла, комнате. Гумилев годы спустя рассказывал: "Я всегда весело и празднично, с удовольствием возвращался к ней. Придя домой, я, по раз установленному ритуалу, кричал: "Гуси!" И она, если была в хорошем настроении, - что случалось очень редко, - звонко отвечала: "И лебеди", или просто "Мы!", и я, не сняв даже пальто, бежал к ней в "ту темно-синюю комнату", и мы начинали бегать и гоняться друг за другом. Но чаще я на свои "Гуси!" не получал ответа и сразу направлялся... в свой кабинет... Я знал, что она встретит меня обычной, ненавистной фразой: "Николай, нам надо объясниться!" - за которой неминуемо последует сцена ревности на всю ночь..." Он очень скоро стал изменять ей. Не особенно и скрывал это. На старости лет Ахматова, например, сказала литературоведу Льву Озерову про Гумилева: "Он был резко правдив. Спрашиваю: "Куда идешь?" - "На свидание к женщине". - "Вернешься поздно?" - "Может быть, и не вернусь". - Перестала спрашивать. Правдивость бывает страшной, убийственной. Лучше не знать..." Но в первые месяцы после свадьбы она еще требовала от него абсолютной верности. И от себя тоже. Даже каялась мужу, что изменяет ему во сне, каялась со слезами и страшно сердилась, что он смеется. Смеется - значит, разлюбил...

"Тучки"... А дом в Тучковом, заметим, был не совсем обычным. За полвека до того, как они въехали сюда, владелец дома, некий Савин, держал здесь небольшую парфюмерную фабрику. Потом ее сменила фабрика мебельная. Жили в этом доме и знаменитый архитектор Щусев, и художник Лансере, и даже - представьте себе - Ульянов-Ленин, который снимал здесь комнату на время сдачи экзаменов на юрфаке университета. Но ведь и Гумилев, как писал его биограф Павел Лукницкий, нашел здесь недорогую комнату исключительно для того, "чтобы жить ближе к университету". Вот только так ли это? Если сравнить даты, то въехал он сюда через три недели после рождения Левушки, сына. И не убегал ли он на "Тучку" от плача младенца, пеленок, суеты и прочих "счастливых" обстоятельств?.. Хозяйка этой квартиры, как вспоминал потом Георгий Иванов, долго, кстати, колебалась, сдавать ли комнатенку. "Собственный домик, говорите, в Царском? Так, так, - раздумывала она. - Комнатку, чтобы переночевать, когда наезжаете? Верю, сударь. Только. В поеты публика идет, извиняюсь, не того..." Да, шла в поэты публика, - заканчивает Георгий Иванов, - и впрямь "шалая, беспокойная".

"Гиперборей", ежемесячника стихов и критики. Их с Лозинским журнала, пусть и с крошечным тиражом в двести экземпляров. В нем больше года печатались потом Блок, Мандельштам, Кузмин, Городецкий, Эренбург, Грааль Арельский. Ну и, конечно, Гумилев с Ахматовой, конечно, Михаил Лозинский - издатель, редактор, но главное - друг и сосед.

"Дружба наша началась как-то сразу и продолжалась до его смерти, - пишет Ахматова о Лозинском. - Тогда же... составился некий триумвират: Лозинский, Гумилев и Шилейко. С Лозинским Гумилев играл в карты. Шилейко толковал ему Библию и Талмуд..." Пили вместе так называемый "флогистон" - дешевое вино, остроумное имя которого (кто придумал, уж и не знаю!) шло от греческого "воспламеняемый", "горючий"! А что? Вино - чем не широко известный в старинной науке "теплород"? Через полвека Лозинский скажет: "Мы обладали тремя главными человеческими пороками. Причем, Гумилеву были присущи все три: женщины, вино, карты; Шилейко - два: женщины и вино, а мне - один, - тут Лозинский кинет взгляд на присутствующую при разговоре Татьяну Борисовну, его жену, и закончит: - карты". Для Ахматовой же важным окажется то, что оба, Лозинский и Гумилев, "свято верили в гениальность третьего (Шилея) и, что уже совсем непростительно, - в его святость. Это они, - вспоминала она, - внушили мне, что равного ему нет на свете..." Ахматова, живя здесь, еще не знала, что через пять лет станет женой Шилейко - поэта, ученого, языковеда. Кстати, и с третьим своим мужем, Николаем Пуниным, она познакомится в годы жизни здесь, в Тучковом, - впервые они окажутся вместе в царскосельском поезде, и Пунин запишет в дневник: "Она странна и стройна, худая, бледная, бессмертная и мистическая... Губы тонкие и больные, и немного провалившиеся, как у старухи или покойницы... Серые глаза, быстрые, но недоумевающие, останавливающиеся с глупым ожиданием или вопросом, ее руки тонки и изящны, но ее фигура - фигура истерички... Я ее слушал с восхищением, так как, взволнованная, она выкрикивает свои слова с интонациями, вызывающими страх и любопытство. Она умна... она великолепна. Но она невыносима в своем позерстве..." Правда, и о Пунине того времени довольно едко писал современник: "Хлыщеватый молодой человек ультрапетербургского вида... Играет моноклем, слишком непринужденно закладывает ногу за ногу, слишком рассеянно щурится. Ежесекундно его лицо подергивается тиком. Говорит он в нос, цедит слова, картавит и пришепетывает... Каждую фразу, начиная по-русски, кончает по-французски, или наоборот..."

"Тучке", в этом доме, Лозинский помогал Ахматовой держать корректуру ее второй книги. "Делал это безукоризненно, как все, что он делал, - пишет Ахматова. - Я капризничала, а он ласково говорил: "Она занималась со своим секретарем и была не в духе...". Потом, в старости, вспомнит, что широко пользовалась знаком, который называла "своим", - запятой-тире и якобы Лозинский якобы здесь сказал ей про это пунктуационное "новшество": "Вообще такого знака нет, но вам можно"... Хотя по-настоящему смешил ее здесь Осип Мандельштам, тогда худощавый мальчик, с ландышем в петлице и с ресницами в полщеки. "Смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на "Тучке" и хохотали до обморочного состояния, как кондитерские девушки в "Улиссе" Джойса... Мне ни с кем так хорошо не смеялось, как с ним!" Чему смеялись? Да хотя бы тому, как Мандельштам перевел строчку Малларме: "И молодая мать, кормящая со сна". При декламации получалось действительно смешно: мать выходила не матерью, а какой-то кормящей сосной!.. Впрочем, иногда Мандельштам шутил, и жестоко, - намекая на худобу ее, любил, например, повторять: "Ваша шея создана для гильотины..." Что ж, в известном смысле шутка окажется пророческой.

"Башне", как называли огромную квартиру Иванова, "Вячеслав Великолепный", как вспоминала Е. Кузьмина-Караваева, предложил как-то устроить суд над стихами Ахматовой. "Он хотел, - пишет Кузьмина-Караваева, - чтобы Блок был прокурором, а он, Иванов, адвокатом. Блок отказался... Тогда уж об одном, кратко выраженном, мнении стал он просить Блока. Блок покраснел, - он удивительно умел краснеть от смущения, - серьезно посмотрел вокруг и сказал: - Она (Ахматова. - В. Н.) пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом". Сама Анна Андреевна, не опровергая, кстати, слов поэта, подчеркивала позже, что это было не на "Башне", а в доме Тырковой-Вильямс и, конечно, в отсутствие ее самой: Блок, сказала она, "был хорошо воспитан...". Менее воспитанный, видимо, но зато остроумный Юрий Верховский в это же примерно время запустил среди поэтов шутку, назвав "визитирующих молодоженов"- "Гумилев и Гумильвица"...

"Тучку" напросился однажды в гости знаменитый тогда еще Сергей Городецкий. Ахматова сказала ему: "Приходите завтра в двенадцать", а на следующий день, забыв об этом, мирно проснулась в одиннадцать часов, пила кофе в постели, пока Гумилев в халате работал за столом... Но ровно в двенадцать "явился Городецкий - заглаженный, с розой" - и каким-то резким голосом стал упрекать Гумилева "за какое-то невыполненное дело". Может, оттого она и недолюбливала его задолго до того, как он в эвакуации, в Ташкенте, направо и налево стал говорить про Ахматову: "моя недоучка"... А вообще, иногда пила кофе в постели, как дама, а иногда, как девчонка, хватала лыжи и каталась по Неве. Никто не помнит, например, Ахматову танцующей. Говорят, что не умела кататься на коньках. Но многие пишут, что любила лыжи. Каталась по Неве до Стрелки, под мостами и вдоль набережных. Непредставимо: Ахматова и лыжи! В это невозможно поверить еще и потому, что Гумилев рассказывал Одоевцевой, что Аня "не только в жизни, но и в стихах постоянно жаловалась на жар, бред, одышку, бессонницу и даже на чахотку". Но сам же, правда, и добавлял: "... хотя отличалась завидным здоровьем и аппетитом, и плавала как рыба... и спала как сурок..." И еще была сумасшедше гибкой. "Вас передать одной ломаной черной линией", - напишет про нее другой поэт. Но даже эта строка не вмещает в себя всю умопомрачительную пластичность ее. Удивительно, но она в присутствии многих свидетелей, одетая, как писала Лидия Иванова, "во что-то длинное, темное и облегающее, так, что походила на невероятно красивое змеевидное, чешуйчатое существо", могла на спор достать с пола зубами спичку, воткнутую в коробок. Другие свидетели пишут, что могла, изогнувшись, достать пятками затылок, закинуть ногу за шею или даже, "сохраняя при этом строгое лицо послушницы", пролезть под стулом, сидя на нем и не касаясь пола. Что говорить, легендарная балерина Спесивцева утверждала: "Так сгибаться... у нас в Мариинском театре не умеют". Вспомним еще раз ее портрет, созданный Альтманом, хранящийся ныне в Русском музее. Она на нем столь худа и угловата, что и впрямь поверишь ее словам: "В мою околоключичную ямку вливали полный бокал шампанского"...

"Тучки", 15 декабря 1913 года Ахматова пошла к Блоку на Пряжку (Офицерская ул., 57). Помните ее стих: "Я пришла к поэту в гости..."? Месяца за три до этого она и Блок читали вместе стихи на Бестужевских курсах (10-я линия, 33). "К нам подошла курсистка со списком, - вспоминала потом Ахматова, - и сказала, что мое выступление после блоковского. Я взмолилась: "Александр Александрович, я не могу читать после вас". Он - с упреком - в ответ: "Анна Андреевна, мы не тенора". Не тенора... Может, потому у нее и вырвется фраза о нем: "Трагический тенор эпохи"? Это будет, впрочем, потом. А пока отсюда, с "Тучки", она понесла с собой книги Блока, чтобы он надписал их. Через несколько дней он принесет их на "Тучку" уже надписанными, но, по его признанию, не решится позвонить в дверь Ахматовой и передаст книги дворнику, перепутав при этом номер квартиры. Короче, книги попадут к Ахматовой только 5 или 6 января 1914 года. 7 января она напишет ему отсюда: "Знаете... я только вчера получила Ваши книги. Вы спутали номер квартиры, и они пролежали все это время у кого-то, кто с ними расстался с большим трудом. А я скучала без Ваших стихов. Вы очень добрый, что надписали мне так много книг, а за стихи я Вам глубоко и навсегда благодарна. Я им ужасно радуюсь, а это удается мне реже всего в жизни..." На одной из этих книг Блок напишет: "Красота страшна", - Вам скажут, - // Вы накинете лениво // Шаль испанскую на плечи, // Красный розан - в волосах..." Было три редакции этого стиха, и все сохранились. Но через много-много лет Лидия Чуковская признается Ахматовой, что не может понять его. "А я и сейчас не понимаю, - вскрикнет в ответ Ахматова. - И никто не понимает. Одно ясно, что оно написано вот так, - она сделала ладонями отстраняющее движение: "не тронь меня". Догадалась, хотя не знала тогда, не могла знать, живя на "Тучке", что через три месяца после их встречи, 29 марта 1914 года, мать Блока напишет в письме к своей знакомой: "Есть такая молодая поэтесса, Анна Ахматова, которая к нему (Блоку. - В. Н) протягивает руки и была бы готова его любить. Он от нее отвертывается, хотя она красивая и талантливая, но печальная. А он этого не любит... У нее уже есть, впрочем, ребенок". Может, потому Ахматова отзывалась потом о Блоке, прямо скажем, неоднозначно. Той же Чуковской сказала: "В Блоке жили два человека: один - гениальный поэт, провидец, пророк Исайя; другой - сын и племянник Бекетовых и Любин муж. "Тете не нравится"... "Маме не нравится"... "Люба сказала". А Пунину, уже в 1923-м, говорила про Блока: "Он страшненький. Он ничему не удивлялся, кроме одного: что его ничто не удивляет, только это его удивляло". Правда, когда до нее доходили потом слухи, что у нее с Блоком был якобы роман, не отпиралась - смеялась: "Я не в обиде! Блок был таким милым, таким хорошим, что я не в обиде, если считают, что у него был со мной роман!" Так-то вот...

"Тучке" никогда не был Николай Недоброво, с которым Ахматова познакомилась весной 1913 года. Никогда!- подчеркиваю специально. Внешность его, отмечала современница, "носила очаровательные следы дендизма" - всегда элегантно одет, блистал какой-то тончайшей манерой ухода за собой... какой-то рыцарской вежливостью, изяществом; искрился мыслями, остроумными замечаниями, оживлением". А еще "мимозный", по выражению одной женщины, Недоброво собирал коллекцию кружев, которую почему-то отказалась смотреть Ахматова. Она, в отличие от него, бывала у него дома (Кавалергардская ул., 20), а после войны, в 1952 году, и сама поселится на этой улице, - опять совпадение! - которая к тому времени, как бы в пику кавалергардам, будет называться улицей Красной Конницы.

"А он, может быть, и сделал Ахматову". Имела в виду его статью о ней - лучшую, по ее мнению. Кстати, именно с Недоброво Ахматова и совершала те лыжные прогулки по Неве, о которых я говорил. А еще именно Недоброво познакомит ее со своим другом - Борисом Анрепом, может быть самой романтической влюбленностью Ахматовой. Анреп - рослый красавец, блестящий офицер, талантливый поэт, но главное - удивительный художник. Роман с ним случится буквально "в три дня", как напишет Ахматова...