Носик Борис: Анна и Амедео
Амедео без Анны

Амедео без Анны

Анна еще при встрече с ним в июне 1911-го заметила, как сильно он изменился за год - осунулся и словно бы потемнел. Увидев его вскоре после отъезда Ахматовой, в августе того же года, тетка Лора Гарсен пришла в ужас - так плохо он выглядел. Тетка подыскала для отдыха виллу в Ипорте, в низовьях Сены, близ Фекампа, и послала любимому племяннику Дэдо деньги на проезд. Что-то задержало его в Париже, а деньги, конечно, разошлись. Тетка послала ему деньги снова и вскоре узнала с отчаяньем, что он мгновенно истратил и эти деньги тоже. Любящая тетка не унималась и снова послала ему деньги на дорогу. Наконец к вилле Андре подъехала открытая машина, а в ней - промокший до нитки Дэдо (с его-то легкими!). К тому же он не хотел вылезать из такси, а хотел, чтобы их немедленно (под проливным дождем) в той же машине отвезли в Фекамп, пока еще есть деньги: ему говорили, что вид там на море великолепный...

"Нет, этому парню просто невозможно помочь", - писала огорченная Лора в письме приятелю. И это правда, ему никто не мог помочь - он точно намерен был сжечь как можно скорей свою жизнь, возложив ее на алтарь безжалостного, но, похоже, единственного почитаемого в его кругу божества - Искусства. Он и трудился исступленно, как монах, вставая с рассветом и до изнеможения стуча по жесткому камню. У последних его скульптурных портретов было Ее лицо, Ее челка, Ее глаза... Ее оставшиеся портреты (сколько их было?) ушли к доктору Полю Александру. Когда Модильяни пополнял за скромную плату коллекцию первого своего собирателя, у него не было впечатления, что он теряет что-либо, что он "торгует искусством". Знал ли симпатичный доктор, кто эта гибкая молодая женщина с пучком темных волос на затылке и своеобразным, неповторимым профилем? Сомнительно, чтобы он даже спрашивал об этом... Позднее беспорядочно разбросанное наследие - и беспорядочная жизнь - пропащего монпарнасского гения сделали трудным "окончательное решение проблемы хронологической атрибуции" этого наследия. На это сетовала круглая сыздетства сирота, дочь Амедео Жанна Модильяни, искусствоведка и биограф знаменитого своего отца, посвятившая этой самой "атрибуции" (атрибутированию) его произведений немало усилий и безнадежно увязшая в его парижских адресах, женских именах и монпарнасских легендах о "пропашем тосканском гении", "сыне банкира" и "правнуке Спинозы", истинном сыне монпарнасской довоенной богемы, убившем себя во славу "настоящего искусства" вином, гашишем и голодом ("Противоречивый характер биографических сведений предоставляет, увы, простор для всяческих выдумок и фантазий", - сетует сирота)... Да что там легенды! Что красивые выдумки и душещипательные фантазии! И документы, и письма, и самые что ни на есть достоверные свидетельства об этой жизни не менее драматичны, чем легенды. На предпоследней странице написанной самою Жанною отцовской биографии микроскопическими буковками (в сноске) сообщается, что через год после гибели ее, Жанниной, матери умерла в Париже юная канадская студентка Симона Тиру, позировавшая многим художникам на Монпарнасе и оставившая после себя сына, приходившегося Жанне Модильяни единокровным братишкой... Предоставлю, впрочем, слово самой Жанне Модильяни: "После смерти матери ребенок этот был усыновлен какой-то французской семьей, и вот через несколько лет после этого женщина, которая хлопотала об усыновлении (мадам Сандаль), получила по почте - без всякой записочки и обратного адреса - фотографию мальчика, поразительно похожего на Модильяни. Мадам Сандаль, единственная, кому была известна фамилия семьи, усыновившей мальчика, давно уже умерла. Врач и мадам Диркс, хорошо знавшие Симону, сохранили о ней воспоминания как об очень доброй и чистой молодой женщине. Единственное ее письмо, попавшее в мои руки, трогает своим бескорыстным смирением".

Так, может, он еще и сегодня жив, сын Амедео Модильяни?

"А море плещет, дали затая,

В которых бродят наши сыновья..." - пел когда-то мой крымский друг, лихой красавец Влад Чеботарев...

Это все к вопросу о трудностях "атрибуции". Переводя же это музейно-искусствоведческое заграничное слово на язык родных осин, мы получим весьма интересное (и, говорят, даже оплачиваемое) занятие, при котором знаток искусств, глядя на картину (и в книги - ему и книги в руки), определяет, кто, где, когда (и в каком, так сказать, художественном русле) и по какому поводу (при каких обстоятельствах) это произведение создал. А то, чем мы нынче с Вами сейчас занимаемся, мой верный читатель (может, тоже не украшенный ученой степенью и, подобно мне, напяливший на нос очки), вполне бескорыстно, и называется "атрибуцией". Глядим мы с Вами на рисунки в альбомах Модильяни и говорим:

"А-а, так это же Анна Андреевна нарисована тут в купальнике или вовсе ни в чем, Аннушка Горенко-Гумилева, гордость нашей поэзии, вон и поза ее любимая, до чего ж хороша она была, ласковый Боже... А дата тут у Вас проставлена стрёмная - это, господа издатели, 1911 год, мы вам даже точнее скажем: это июнь-июль 1911-го. Про это у нее даже стихи есть, знаменитые, между прочим, стихи... Ах, Вы не читаете по-русски... Тогда пардон! Миль пардон! Где ж Вам было тогда совершить какую ни то атрибуцию?"

Итак, при отсутствии точной атрибуции нелегко нам установить, что писал и что ваял из камня Модильяни в 1912 и 1913 годах, но работал он беспрерывно. Позднее, когда на рынке стали особенно цениться его портреты, написанные после 1916 гола, торговцы все вещи и датировали его поздними годами, а между тем...

в Италию, домой, в Ливорно. Земляки нашли, что он сильно изменился, стал неузнаваемым, странным. Он без конца показывал им фотографии своих скульптур (которые мало кому в Ливорно пришлись по душе), говорил об африканском художественном гении. Он попробовал работать близ Каррары, но мрамор показался ему утомительно неподатлив. Итальянское солнце раздражало его и слепило после привычного парижского... Он не знал, что навсегда прощается с "милой Италией" и нежной своей матушкой...

Вскоре, нагруженный стопками книг (Петрарка, Данте, Бодлер, Ронсар, Малларме, Лотреамон...), он вернулся в Сите Фальгьер, где соседом его уже был в то время гениальный местечковый неряха Хаим Сутин. Остались от того времени два портрета Сутина, создавая которые чувствительный Модильяни поддался (невольно или намеренно) сутинской манере. Дружба просвещенного тосканца с темным местечковым Сутиным оставалась тайной для Монпарнаса и породила много легенд. Говорили, что это Моди научил Сутина пользоваться носовым платком. Вполне правдоподобно, что односельчанин моей бабушки (не избалованный и в "Улье" бытовой роскошью) до самой мировой войны облегчал нос традиционным восточноевропейским способом (сопровождая эту процедуру счастливыми стонами свершения). Дочь и биограф Жанна Модильяни полагает, что отец ее ценил Сутина (и прощал ему все) за то же, за что он обожал Утрилло и Пикассо, - за природную талантливость.

Но Бог с ними, с Сутиным, с пропойцей Утрилло, со знаменитым Пикассо, - что же Анна? Он забыл Анну? Он ей не писал? На первый вопрос легче ответить, чем на второй. Он ведь без остатка был поглощен своей живописью, своим искусством... Модель, которая была сейчас перед ним, слияние с этой моделью - было для него важнее всего на свете. В беседе с кем-то из друзей он приравнял это слияние к акту любви. Он погружался в глаза модели, он жил в них (Анна догадалась об этом - "глядишь в глаза чужие"), и к нему в большей мере, чем к кому-нибудь, могла быть применима эта знаменитая пословица: с глаз долой - из сердца вон. Встреча с Анной сдвинула что-то в его живописи и скульптуре. Черты ее лица и линии ее тела долго еще маячили в его скульптурных портретах, в его "кариатидах". Он шел все дальше. Идти ему было нелегко: он преодолевал физическую слабость, изнурение, нужду, тяжкое похмелье. Но все же он шел вперед - это было главное. И ему не по силам сейчас было вспоминать, мечтать... Он ведь не бродил по садам и бежецким полям, по сонным аллеям императорских парков... Вдобавок он был из тех, о ком писал Д'Аннунцио, из тех, у кого быстро сменяются увлечения и разочарования. В тот год ему было вообще больше не до увлечений, не до разочарований... А позднее? Позднее он уже был далеко от золотой поры летнего романа...

В тот последний предвоенный год Модильяни часто писал портреты в квартире красавицы Габи, чьи ласки он вынужден был делить с неким ее богатым покровителем. По вечерам же (в компании Вламинка, Дерена, Остерлинда и русских друзей - Кикоина, Кислинга и других) он часто отправлялся в гости к полицейскому Декаву, который был покровителем изящных искусств и коллекционером. Да, да, в старой, доброй довоенной Европе бывало и такое. Более того, другой офицер полиции, месье Замарон (поклонник Утрилло и Модильяни, покупавший их полотна), нередко выручал этих сильно пьющих гениев из участка, куда заводило их в конце попойки (выражаясь международным языком протоколов) нарушение общественного порядка в состоянии тяжелого опьянения. Как отмечают мемуаристы (в том числе и такие дружественные, как поэт Макс Жакоб), добрый, терпимый и щедрый Модильяни, готовый снять последнюю рубашку для бедняка-собрата (у него вообще было очень острое чувство социальной солидарности), становился под парами вина и гашиша, так сказать, "нехорош": он бранился, обижал друзей, отпускал злые шутки. По мнению одной из его натурщиц (может, впрочем, это была и сама пани Зборовская), в нем просыпался в эти недобрые минуты "еврейский сарказм". Полуфранцузская дочь Модильяни, обиженная этим предположением, высказала мнение, что это вообще средиземноморский способ реагировать на жизненные невзгоды (она наблюдала его у итальянцев, у арабов и всех прочих обитателей этой колыбели европейской культуры). О том же Модильяни рассказывают, как, сидя в "Ротонде" рядом с обнищавшим вконец приятелем, он уронил на пол ассигнацию, потом поднял ее с полу и отдал соседу со словами: "На, ты уронил... Не сори деньгами..." Историй о его щедрости, мягкости и деликатности множество. Но, конечно, ни гашиш, ни пьянство не улучшали его нрава.

Хотя Модильяни и удавалось кое-что зарабатывать в эту пору, а также получать время от времени помощь из Италии, большинство воспоминаний о его нищете и голоде приходятся именно на эту пору исступленной работы, болезней и беспорядочной жизни. Вот что рассказывает знаменитый художник (один из отцов фовизма) Морис де Вламинк:

"Зимним утром 191... года на каком-то углу бульвара Распай стоял Модильяни, глядя на проходящие такси с такой же надменной гордостью, с какой генерал смотрит на войска, марширующие перед ним на параде. Кожа стыла от ледяного ветра. Увидев меня, он подошел и сказал с непринужденностью: "Я тебе уступлю недорого свое пальто. Мне оно велико, а тебе будет в самый раз".

Убальдо Оппи вспоминает, как, услышав звонок, он открыл дверь и увидел Модильяни с чемоданом.

- Оппи, - сказал он, - купи у меня этот чемодан.

- Зачем мне чемодан?

- Я за него прошу всего десять франков.

Я стоял на пороге, в рубахе, с голыми ногами, босой, а он, поставив на лестничную площадку свой чемодан, покачал рукой, - старый матерчатый чемодан с железными уголками.

Мы печально взглянули друг на друга и улыбнулись. Модильяни прикрыл ресницами свои лучистые глаза, нагнулся, подобрал чемодан.

- Такие дела, - сказал он.

В 1914-м Макс Жакоб представил Модильяни Полю Гийому, еще совсем молодому, но уже известному торговцу картинами и художественному критику. Удачливый щеголь Поль Гийом считается открывателем Модильяни, Сутина и Дерена.

уже год еврей Жакоб обратился в католическую веру). Иные из этих знаков можно видеть на портретах кисти Модильяни, в частности на портрете Жакоба.

В это время в жизнь Модильяни входит новая женщина, тоже, вероятно, сыгравшая немалую роль в его главной, творческой жизни, вторая такая женщина после Анны (недаром же, прочитав об этом полвека спустя, Анна Андреевна обрушилась на незнакомую соперницу - уже давно умершую - с такой ревнивой яростью). Женщину эту звали Беатрис. Она была молода (однако старше Модильяни на пять лет), красива, богата, эксцентрична, настойчива, деспотична и соблазнительна. Когда-то она уехала из Лондона в Южную Африку, занималась всем подряд, среди прочего - выступала там в цирке (именно это отметила Ахматова: еще одна "канатная плясунья"!), в Европу вернулась во время англо-бурской войны на корабле, вывозившем раненых. Она была талантливая журналистка и поэтесса, пережила эпоху бурной дружбы с Кэтрин Мэнсфилд, была последовательницей Блаватской, способным медиумом, за спиной у нее был немалый жизненный опыт. Ее сравнивали с хемингуэевской леди Брег из "Фиесты", и на Монпарнасе она вошла в легенду - под именем Беатрис Хестингс. На самом деле ее звали Эмили Алис Хейг, но она сменила за свою жизнь немало имен, увлечений и обличий. В последние шесть лет своей жизни (с 1937 по 1943 год) она издавала на свои деньги какую-то полуфашистскую газету, в которой поносила Шоу, Черчилля, семью Ситвел и всех евреев. 14 октября 1943 года она написала письмо в Британский музей, предлагая забрать у нее все ее рукописи. Ей ответили отказом, и в ту же ночь она открыла газ и покончила с собой, держа на коленях свою ручную мышку. Разрозненные листки ее записок разбросаны были по квартире, когда через полмесяца ее труп был наконец обнаружен. Записей о Модильяни там, к сожалению, уже не было...

Все это, впрочем, случилось через двадцать семь лет после их с Модильяни разрыва, а пока, в 1914-м, встреча с ней принесла ему немало, расширив его жизненный опыт, столкнув его с совсем иным, зачастую враждебным идейно и психологически (но всегда интересным) существом.

выбритый, карман его, как обычно, раздут был от "Песен Мальдорора". Он "с изяществом приподнял фуражку и пригласил посмотреть его работы". Он был сильно увлечен ею, писал множество ее портретов, полных изящества и утонченности, однако на некоторых из них все же видна жесткость ее натуры. Она жила на Монмартре, близ площади Тертр, и вскоре он переехал к ней, в ее домик на главной монмартрской улице, на улице Норвэн (дом 13). Работал он теперь и дома (там он написал портрет Поля Гийома), и в ателье художника Хэвилэнда, и поблизости, в ателье на улице Равиньян, которое снимал для него одно время Поль Гийом. Пил он по-прежнему много, по одной версии - это Беатрис спаивала его, по другой - она его удерживала от пьянства. Так или иначе, именно в это время он находит себя, свой стиль и свой цвет. Он работает очень много и создает целый мир, населенный этими совершенно особыми модильяниевскими людьми, создает целую нацию "модильянцев", где все персонажи словно бы схожи (как схожи китайцы, на взгляд невнимательного европейца), но каждый несет отпечаток своего характера и неповторимой души. О портретах его написаны во всем мире сотни страниц, и мы не будем умножать объем этой довольно-таки специальной и ученой литературы. Писали о "модильяниевском цвете", флорентийском колорите, о "модильяниевской чистоте" и даже "святости", об изощренном варьировании техники, о странном новаторстве "ретро", иногда об излишней "сладкости", "красивости", даже манерности и маньеризме, но иногда также о некоем его "безысходном интеллектуализме", о "безнадежном пессимизме" и даже о "еврейском акценте" (не более чем навязчивая идея поисков "национального" в монпарнасском тосканце, ибо что у него было общего с его друзьями-евреями Сутиным и Кислингом, с Паскиным или Шагалом?). Критики никогда, впрочем, не забывали упомянуть о психологизме его портретов, о постижении характера, о его гениальных догадках и гениальных находках. Многих поражало его проникновение не только в душу, но и в жизненную историю персонажа. Чарлз Дуглас (живший в ту пору на Монмартре и часто видевший Модильяни) рассказывает, что, когда Модильяни стал писать его портрет, он написал его в шортах, с собакой - этакого белого плантатора. "Но я никогда не рассказывал ему, - изумлялся Дуглас, - что я ведь и правда был когда-то в Африке плантатором". Клод Руа писал, что к Модильяни применимы слова Бодлера, сказанные им об Энгре: "Он считал, что натуру следует исправить... Озабоченный этим... он часто делает модель почти невидимой, надеясь этим придать больший вес контурам". Из приводимого искусствоведами перечня гениев, стилей и направлений, оказавших влияние на художника-эрудита Модильяни в пору его мучительных поисков собственного, модильяниевского стиля, можно было бы составить словник для художественной энциклопедии. Впрочем, кажется, никто, если не ошибаюсь, не включил в этот перечень русскую икону, а между тем так многое, в том числе и эти трогательно склоненные шейки младенцев, и эти девы... Амедео рассказывал Анне, что ходил на крестный ход в русскую церковь. Она запомнила из этой истории только смешной, как ей показалось (говорили-то все-таки не по-русски и не по-итальянски), анекдот о христосовании. Об иконах (и даже об атмосфере русской пасхальной ночи) она не спросила, может, не поняла толком, почему он об этом рассказал, да и до того ли им было... Она легкомысленно (пожалуй, слишком легкомысленно для своих лет) писала потом, что Моди просто любил пышные церемонии (может, ей вспомнился вдруг при этом Недоброво)...

Именно в эту пору исступленно работавший Модильяни создает портреты знаменитого мексиканского художника Диего Риверы (того самого, что являлся в "Ротонду" в обществе своего приятеля Л. Троцкого), Жана Кокто, Фрэнка Хэвилэнда, замечательного русского художника Льва Бакста (одного из творцов того, что назвали во всем мире "дягилевским балетом"), портрет своего русского друга Моше Кислинга, многочисленные портреты продавщиц, служанок, детей, музыкантов, художников, портрет Жака Липшица и его жены Берты, бесчисленные портреты женщин (Антония, мадам Помпадур, Официантка в полосатом фартуке. Богема), и среди них - портреты главной из женщин, Беатрис. Похоже, что именно в эту пору рождается настоящий (во всяком случае, тот, что лучше всего ныне известен) портретист Модильяни. В эту пору растет и его известность, но до настоящей материальной самостоятельности ему еще, конечно, далеко. Да и потом - сколько должен зарабатывать человек, которого мусорщики поутру вытаскивают из ящика, где он проспал всю ночь сном младенца, упав туда с вечера мертвецки пьяным? Дуглас вспоминает, как Моди выкрикивал строки Рембо в кафе папаши Юбера, как они вдвоем попеременно читали Лотреамона на Монмартрском кладбище над могилами Гейне, прекрасной княгини-польки Салтыковой-Потоцкой и пушкинского друга Якова Толстого:

"Я увидел перед собою надгробье. Я услышал, как светлячок, что был громаден, как дом, сказал мне: "Прочти эту надпись. Я тебе посвечу. Ты увидишь, что это не я учредил этот высший порядок..."

В могиле был юноша, убитый болезнью за то, что не молился усердно".

Де Вламинк вспоминает, как Модильяни делал наброски за столиком "Ротонды" и царственным жестом тут же раздавал их посетителям - точно миллионер, раздающий банкноты. Мы могли бы тут сделать поправку: "пачки банкнот'... Вспоминают, каким он бывал любезным, и щедрым, и тонким, и благородным - пока не достигал определенной степени опьянения, после которой становился и сварливым, и злым, и неприятным. Беатрис недаром говорила, что он "и жемчужина и поросенок" (Боже, как разозлилась на "циркачку" Ахматова, прочитав об этих ее словах полвека спустя!). Конечно, у Амедео бывали ссоры с Беатрис - и наедине и на людях. Иногда он ревновал ее к кому-то на Монпарнасе (может, не без оснований). Может, и это все было полезно для его художества (кто скажет?) - во всяком случае, он работал все больше (и все лучше). В ноябре 1915 года он писал матери:

"Милая мама.

Это просто преступление, что я так долго не давал знать о себе. Но... столько всего... Во-первых, изменился адрес: площадь Эмиля Гудо, 13, XVIII округ. Несмотря на все эти хлопоты, дела идут, в общем-то, сравнительно неплохо. Я снова пишу картины, и их покупают. Это уже немало..."

Шла война, и одно время он хотел даже уйти в армию. Но не ушел. Он был иностранец. Брат у него был пацифистом-социалистом. Да к тому же в Италию было не так-то легко добраться. Самого его не интересовали ни социализм, ни пацифизм, ни война. Точнее, у него была своя борьба (достаточно жестокая и, как считают многие, важная - борьба за свое место в искусстве, битва за самовыражение). К тому же вряд ли ему (как и вояке Сутину, который попытался тогда вступить в армию) доверили бы оружие. Иным из русских эмигрантов, впрочем, удалось тогда уйти на фронт. Их могилы (в одной из них зарыта рука Зиновия Пешкова) разбросаны по всей восточной границе Франции...

В 1916-м они окончательно разошлись с Беатрис. Для Модильяни начались новые скитания. В том же году Кислинг представил ему молодого поэта-изгнанника Леопольда Зборовского, который взял Модильяни под свою опеку, став не просто продавцом его картин (маршаном), но и его другом, защитником, благодетелем. По некоторым источникам, это жена Фужиты, занявшаяся в то время делами своего мужа, посоветовала Зборовскому (Збо) взять Модильяни под свое крылышко.

Леопольд Зборовский, происходивший из богатой польской семьи, женат был на родовитой польке, чья нежная, длинная шея, совершенный овал лица, близко поставленные черные глазки и острый подбородок словно созданы были для портретов Модильяни. Поэт, эстет и коллекционер Зборовский с 1916 года посвятил себя одному делу - Модильяни. Он не только искал покупателей для его полотен (в которые был влюблен), но также предоставил ему для работы самую большую комнату в своей квартире на улице Жозеф-Бара близ бульвара Монпарнас и поставлял ему натурщиц высочайшего класса, лучшими из которых были пани Анна Зборовская и утонченная Луния Чеховска. Збо был не просто маршан Амедео, он был его поклонник и союзник. Поначалу дела у него шли плохо. Андре Сальмон вспоминает, как, пробегав весь день по городу с полотнами Модильяни, Збо возвращался под вечер и слезы стояли "в этих глазах польского спаниеля и поэта". Они отправлялись все вместе ужинать в кафе "У Розали", что на улице Кампань-Премьер, и нередко Модильяни расплачивался за ужин рисунками. Осип Цадкин, который, как многие русские художники, испытывал неодолимый соблазн заниматься литературой, оставил описание подобного ужина, в заключение которого Модильяни запел итальянскую песню, "нараставшую в нем какими-то подземными толчками", а крысы, уже сжевавшие в подполье брошенные туда хозяйкой рисунки Модильяни, пробирались наверх, на кухню, с остатками рисунков в пасти...

Трогательным отношениям Амедео с Анной и Леопольдом несколько вредила пагубная привязанность Модильяни к его русскому другу Сутину, которого Моди считал гениальным. Модильяни вздумалось написать еще два портрета Хаима, и шляхетной пани Зборовской пришлось выносить визиты дурно пахнущего местечкового еврея в ее элегантную квартиру на Жозеф-Бара. Зато уж, сколько ни уговаривал Модильяни своего друга Зборовского заняться делами Хаима, Збо не соглашался ни в какую и с опаской косился на Анну. (Кто знал, что в один прекрасный день Поль Гийом приведет к Сутину американского коллекционера доктора Барнса и тот купит всего Сутина скопом? Впрочем, к тому времени Моди, да, пожалуй, и Леопольда, уже не было в живых, а обедневшая Анна распродавала "СВОИХ МОДИЛЬЯНИ".)

"Ротонде" моделями для постоянно рисовавшего и редко расстававшегося со своим синим блокнотом Амедео не всегда служили экзотические подружки-натурщицы, вроде Кики, или породистые польские аристократки с такими нежными, тонкими шеями. Была, например, эта плотная, приземистая, родом с Украины, молоденькая коллега-скульптор, студентка художественной Академии Коларосси Ханна Орлова. У нее, похоже, вообще не было шеи (при этом Ханна прожила долго, была счастлива в творчестве и семейной жизни, каковое наблюдение способно излечить от фетишизма любого эстета или застенчивую дурнушку). Наблюдательный портретист Модильяни разглядел олимпийское спокойствие Ханны и даже успел отразить его на кабацком наброске в "Ротонде". Амедео разорвал старый конверт и на чистой его стороне нарисовал довольно смешной портрет этой своей неунывающей подружки. (У Жака Шапиро есть, впрочем, эпизод, в котором частый посетитель "Улья" писатель А. Куприн уговаривает молоденькую "Райку" достать денег и выпить с ним винца, чтобы забыть печаль. Очень похоже, что речь идет о Ханне.) Семья Ханны с Украины эмигрировала в Израиль, и Модильяни (еще находившийся под влиянием их с Максом Жакобом поисков) неуверенно вывел над своим рисунком древнееврейскую надпись:

"Ханна, дочь Рафаэля". В 1917 году во время ежегодного карнавала в Академии Коларосси Ханна познакомила Амедео с лучшей своей подружкой-студенткой, прелестной девятнадцатилетней Жанной Эбютерн. Девушка была маленького росточка, и волна ее темно-каштановых волос с рыжеватым отливом так резко контрастировала с белизной ее кожи, что подружки прозвали ее Кокосовым Орешком. Она вовсе не была такой бессловесной и покорной, какой вошла в предания Монпарнаса: знавшие ее ближе отмечали ее горькое чувство юмора. И еще отмечали, что она была талантливой художницей. Встреча с Амедео на веселом студенческом карнавале была для нее роковой. Она влюбилась в этого ни на кого не похожего (это ведь отметила при знакомстве и русская Аннушка) человека и пошла за ним - на жизнь и на смерть. Вся беда была в том, что жизни ему оставалось совсем немного...

Вскоре Амедео и Жанна сняли вместе квартиру на рю де ла Гранд-Шомьер. Зборовские надеялись, что жизнь Моди войдет теперь в колею. Чтобы подбодрить его, Леопольд осенью 1917 года устроил ему выставку у Берты Вайл. Выставка началась со скандала (о чем может мечтать любой художник): полиция велела снять пять модильяниевских "ню", оскорблявших стыдливость публики. Не то чтоб эти бывалые парижские фараоны не видели до того обнаженной натуры. Видели, и немало. Однако пронзительная чувственность модильяниевских "ню" смутила и этих бывалых парижан в полицейской форме. Скандал художнику не помог: ничего на выставке не было продано. Модильяни работал по-прежнему много, но здоровье его внушало окружающим опасения. Жанна ждала в это время ребенка, и они решили отправиться на зиму 1918-го в Ниццу. В ноябре Жанна родила дочку, которую назвали, как и мать, Жанной. Поскольку брак их не был зарегистрирован, девочку записали на фамилию Жанны - Жанна Эбютерн. Сохранилось несколько писем Амедео Зборовскому из Ниццы. Умоляющие и смущенные письма - о деньгах. То у него украли кошелек, то нужны были деньги на кормилицу, то деньги на жилье. Верный Зборовский не оставлял его без помощи, хотя картины продавались плохо. Уезжая, Леопольд вверил Моди заботам Остерлинда, у которого была вилла в местечке Кань. На этой вилле Модильяни прожил несколько месяцев. Он написал там великолепный портрет Жермен Сюрваж и портрет жены Остерлинда, прекрасной Рашель, умиравшей от туберкулеза, а также портреты Блеза Сандрара и актера Постава Модо. И конечно, много-много портретов Жанны. Амедео гордился женой, рад был дочке, но новые обязанности повергали его в отчаянье. Как истинный итальянец, он показывал Жанну только самым близким из друзей и никогда не брал ее с собой в кафе, а Сюрважу говорил иногда за стаканом вина:

"Эх, женщины! Лучший подарок, который им можно сделать, - это ребенок. Но здесь надо остановиться! Смотри, чтоб не пошли кувырком и живопись, и все искусство, а чтоб они служили искусству. Тут уж мы должны не упустить..."

Имя Модильяни к тому времени стало довольно известным среди художников, и старенький Огюст Ренуар, живший в Ницце и никого больше у себя не принимавший, согласился по просьбе Остерлинда повидаться с этим молодым Модильяни, о котором столько говорят. Ренуар считал, что он должен поощрять молодежь. Остерлинд уговорил Модильяни прийти на свидание трезвым. Разговора об искусстве у молодого и старого мэтра не получилось: это был диалог глухих. Ренуар послал их в свою мастерскую на холме посмотреть его последние "ню", взглянув на которые Модильяни решил сразу уйти домой. Остерлинд с трудом уговорил его вернуться к старику, попрощаться. "Ты пойми, - сказал Остерлинд, - он же старый, он, может, завтра умрет". Модильяни вернулся и угрюмо сел в угол. "Вы видели мои "ню"?" - спросил Ренуар. "Да". Воцарилось долгое молчание. "Вы видели эти розы? - умоляюще сказал Ренуар. - Эти розовые попки? Как я их выписывал, выглаживал, обхаживал, вылизывал... Целыми днями..." "Я не люблю красивые попки", - мрачно сказал Модильяни и пошел к двери. Дверь хлопнула. Остерлинд готов был провалиться сквозь землю. Надо отдать должное старику Ренуару: он продал одно из своих полотен Зборовскому, чтобы тот смог заработать на нем хоть что-нибудь для Модильяни (который, впрочем, пережил старого Ренуара всего на несколько месяцев).

Вырвав из тетрадки лист разлинованной бумаги, Амедео написал на нем:

"Сегодня, 7 июля 1919 года, принимаю на себя обязательство жениться на мадемуазель Жанне Эбютерн, как только придут бумаги".

Под торжественным обещанием, кроме подписей Амедео и Жанны, стояли подписи свидетелей - Леопольд Зборовский, Луния Чеховска.

Маленькую Жанночку решено было отправить к кормилице на Луару. В ожидании оказии Луния держала ребенка у Зборовских на улице Жозеф-Бара. Амедео, совсем пьяный, звонил иногда у подъезда среди ночи, чтобы спросить, как там его доченька. Луния заклинала его не будить соседей. Он мирно присаживался на ступеньку.

Вожирар близ мастерской Марии Васильевой. Он дважды подходил в кафе за бутербродами среди ночи. Поймав удивленный взгляд, он сказал: "Только усиленное питание может меня спасти". Он редко кому говорил о своем туберкулезе, теперь дурные предчувствия настойчиво посещали его. Однажды под вечер он вскарабкался на Монмартр и пошел в гости к Сюзанне Валадон, матери его друга художника Утрилло, к которой Амедео чувствовал почти сыновнюю привязанность. Сюзанна прожила нелегкую жизнь, была циркачкой, потом натурщицей у Ренуара, Тулуэ-Лотрека, Дега (это Дега и посоветовал ей заняться живописью). Она могла понять его и утешить. Усевшись за стол у Сюзанны, Моди попросил вина, а выпив, стал вдруг плакать и петь какую-то молитву на древнееврейском. Жанна-младшая полагает, что это была поминальная молитва кадиш (других в маловерной семье Модильяни, где выросла потом и Жанна, не знали)... Он пел и плакал... В ту зиму Амедео писал матери:

"Дочка в деревне: у кормилицы. А я вот думаю, может, весной поехать в Италию. Надо пережить "период". Впрочем, еще неясно..."

мужа.

В конце января нелегкая понесла его с друзьями куда-то на улицу Томб-Иссуар, в гости. Когда дверь подъезда открылась, все поднялись наверх, а он замешкался, присел на скамейку и сразу уснул. Утром его отвезли в больницу. Говорят, что он повторял перед смертью: "Кара Италия! Милая Италия!" Впрочем, если верить монпарнасским легендам, он много чего наговорил перед смертью, бедный Амедео. Умолял Зборовского заняться его другом Хаимом. Звал за собой Жанну, чтобы в раю у него была натурщица.

Отстранив непреуспевшего Кислинга, профессионал Липшиц снял с него посмертную маску. Пришла Жанна, долго-долго смотрела ему в лицо, не говоря ни слова. Потом отец увел ее домой.

"Похороните его как принца". Монпарнас и "Ротонда" устроили шумные похороны своему тосканскому принцу. Вспоминают, как рыдал в те дни в "Ротонде" Хаим Сутин, неопрятный гений из местечка Смиловичи...

Так они покинули наш мир: беспутный, беспокойный монпарнасский поэт и художник, неуемный искатель художественной правды с ласковых берегов Средиземного моря; и она, хрупкая, нежная парижанка Жанна, так всерьез принявшая это сладкое слово - Любовь. Их ждала посмертная слава. Но могла ли она согреть их? Недаром же сказано, что она негреющее солнце мертвых.

Раздел сайта: