Петров Андрей: "Мне муж - палач, а дом его - тюрьма"

"Мне муж - палач, а дом его - тюрьма"

По хрусткому нетронутому снегу две подруги-гимназистки - Валя Тюльпанова и Аня Горенко - шествовали от вокзала в Царском Селе к Гостиному двору. Заканчивался девятьсот третий год, наступили святки. Девочки собирались купить игрушки для рождественских праздников. Кое-где полыхали костры - это не согревало двух юношей, ежившихся под аркадами гостинодворскими, в одном из них Валя узнала гардемарина Дмитрия Гумилева, другой был его брат, и он уже представился Ане - Николай... Возвращались попарно - Валя впереди с моряком, Аня с Колей - следом. На Широкой улице братья важно с девочками простились. Аня выглядела невозмутимой - на нее никакого впечатления не произвел ни разговор, ничем не примечательный, ни сам семнадцатилетний гимназист, полагающий себя утонченной натурой и не признающий власти страстей.

Коля знал, что он некрасив от природы: голова удлиненная, нос - сливой. Не портрет, а прямо какой-то натюрморт. Но он проникся идеей Оскара Уайльда, что страшным усилием воли можно сделать себя не просто привлекательным - неотразимым. Пора было привыкать всюду делаться победителем. Но тут... Он вдруг понял, что обречен. Эта девочка - загадочная, молчаливая, таинственно-замкнутая, горбоносая. И нет в ней никакого желания нравиться...

Не видаться с нею было невозможно, а видеть - трудно. Дом Горенко не был открытым. Но Гумилев нашел выход: он сдружился с Андреем, старшим Аниным братом, с тем было интересно ему - знал латынь, интересовался античностью. На Пасху девятьсот четвертого года Аня с братом были на празднике у Гумилевых. С той весны начались их регулярные встречи.

- из Одессы. У него отец - корабельный врач, у нее - флотский инженер. Когда стряслась Цусима - в обоих семействах это восприняли как личную трагедию. Для Николая все усугублялось и не взятою им крепостью - Анна не воспринимала его всерьез, она была увлечена питерским студентом Кутузовым, это была платоническая влюбленность. А Коля бесился, он недоумевал; для него, добровольно самим собой сосланного в средневековье - турниры, мейстензингеры, прекрасные дамы - было пыткой ощущать неверность ее, к тому же он краем уха слышал, что она уже и невинность потеряла. Попытался тогда он в первый раз убить себя. Она же, узнав причину его отчаяния, вообще оттолкнула его. У нее были собственные сложности: их семья распалась, отец не только подал в отставку, но и ушел из семьи, поселился отдельно - в Петербурге. Инна Эразмовна с детьми уехала в Евпаторию, там прожили лето, а на зиму - в Киев. Анна готовилась учиться - в Фундуклевской гимназии.

Все рушилось, покой даже не снился. Свет клином сошелся на Кутузове, она умоляла шурина прислать ей фотографию возлюбленного, который, казалось, и не ведал о том, что кто-то страдает из-за него. Уголок ее сердца все равно был оставлен для Гумилева - время от времени он мерещился ей, и ее утешала его настойчивость - такому можно отказывать безнаказанно. Льстило, наверное, и то, что сама она многим нравилась, но ни один не годился в избранники ей. Боль и душевная неустроенность сказочным образом переплавлялись в строки стихов, ей стало ясно, что никогда она не отдаст песенный дар свой за житейское благополучие. А бытие неблагополучно. Вот признание в письме шурину - Сергею Штейну - мужу старшей сестры Инны: "Денег нет. Тетя пилит. Кузен Демьяновский объясняется в любви каждые 5 минут... Что мне делать?.. Если бы Вы видели, какая я жалкая и ненужная... Умереть легко. Говорил ли Вам Андрей (брат. - А. П.), как я в Евпатории вешалась на гвоздь и гвоздь выскочил из известковой стенки? Мама плакала, мне было стыдно - вообще было скверно".

Литератор Александр Федоровский, одиннадцатью годами старше ее, давал уроки ей и (куда ж денется?) влюбился. "Опять целовал меня, клялся, что любит, от него пахло обедом". Но от этой прозы отличались стихи: "Ты нежно-тревожно меня целовал, сверкающей грезою полный, над бездною ветер, шумя, завывал... И крест над могилой забытой стоял, белея, как призрак безмолвный..."

Осенью приехал Гумилев из Парижа. Они помирились, но о сватовстве не могло еще быть и речи. Опять возобновилась переписка между ними. Гум - так она его называла - был строптив и настойчив. Один из его предков был священнослужителем, и фамилия его образовалась от латинского, что означает - вышедший из низов, покорный, простонародный, простой, от незнатных родителей произошедший, смиренный, а также - даже вот так! - вульгарный и попросту пошлый... Надо ли говорить, что это все претило Гумилеву. В латинском слове ударение - на первом слоге, Гумилев с этим мириться не желал, и, когда учитель в гимназии вызывал его и произносил фамилию с классически выверенным акцентом, Николай Степанович делал вид, что не слышит, и с места не поднимался.

Он снова подступался к, казалось бы, неприступной крепости в городе Киеве. Объяснение, предложение - и опять отказано ему. Он - в Париж, но от себя никуда не денешься. Нескончаемой виделась полоса отчаяния, наваждением стала провинциальная колдунья с античным профилем. Он еще раз попытался свести счеты с постылой жизнью - то была какая-то русская рулетка: до поры до времени безнаказанно вертелся у виска револьверный барабан с одним патроном. Судьба берегла поэта. Тогда в Нормандии его ажаны задержали, обвинили в бродяжничестве, он кое-как выпутался, опять - в Киев, и снова - отказ. Он мечется между Россией и Францией, под новый 1908 год сутки пролежал, не приходя в сознание, в Булонском лесу - пытался отравиться. Потом была еще одна (четвертая по счету и последняя) попытка самоубийства - в каирском ботаническом саду, после чего сама мысль до добровольном уходе из жизни сделалась отвратительной Гумилеву.

"Романтические цветы" - сборник, навеянный Парижем. Уговаривал ее ехать с ним в Африку. Он всегда искал приключений и был бесстрашен. Она, видимо, смирилась в душе с неотвратимым супружеством. Еще за два года до того, как согласилась пойти под венец с Гумилевым, она писала шурину Штейну: "Я решила сообщить Вам о событии, которое должно коренным образом изменить мою жизнь... Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилева. Он любит меня уже 3 года, и я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю". И в том же письме: "Хотите знать, почему я не сразу ответила Вам? Я ждала карточку Г. -К. (того самого Голенищева-Кутузова, петербургского студента. - А. П.) и только после получения ее я хотела объявить Вам о своем замужестве". И в постскриптуме спрашивала, нет ли у Штейна чего-либо нового из стихов Гумилева: "Я совсем не знаю, что и как он теперь пишет, а спрашивать не хочу".

Через два года Гумилев выступал на литературном вечере в Киеве. Она присутствовала в зале. Он пригласил ее пить кофе. И опять сделал ей предложение. И она - вдруг на удивление легко - согласилась. Это было 26 ноября, а через три дня друзья уже провожали Гумилева в Одессу: поэт отправлялся в Африку. Пять лет он добивался согласия ее на брак. И вот... Она впоследствии обмолвилась: брак не стал началом их отношений, но сделался началом их конца.

Исподволь она созрела для супружества, время исцелило ее и дало понять, что холодный петербуржец, которым она была безответно увлечена, не поднимет на нее равнодушного взора. "Я не могу отнять от него душу мою. Я отравлена на всю жизнь, горек яд неразделенной любви! Смогу ли я снова начать жить? Конечно, нет! <...> Но Гумилев - моя Судьба, и я покорно отдаюсь ей... клянусь всем для меня святым, что этот несчастный человек будет счастлив со мною". Все это отголоски того седьмого года - года смятения! - когда она получала из Парижа письма от Гумилева, а сама с волнением всматривалась в бумажный призрак - сделанный на Невском портрет героя ее придуманного романа. На портрет она смотрела молча и страдаючи, а письма относила к знакомым, чтоб те объяснили смысл непонимаемых слов. Гумилев скидки не делал, с нею говорил, как с самим собой, он был ментором по натуре и отказывал женщине в праве на самостоятельное творчество. "Он говорил о славе и о том, что быть поэтом женщине - нелепость. Как я запомнила высокий царский дом и Петропавловскую крепость". Впрочем, его письма (все ее родственники это знали) действовали на нее возбуждающе, их прятали от нее, однако потом все-таки передавали с великими предосторожностями. И все равно каждый раз бывали нервный припадок, холодные компрессы и общее недомогание.

Она сделалась не просто злой - невыносимо капризной. Ей было ужасно осознавать перемену чувств в себе: любовника придуманного и несбывшегося заместить реальным, однако недопонятым кандидатом. Он звал ее русалкой. Из прежней херсонесской дикарки, отшельницы, которая бродила по берегу в платье, надетом на голое тело, она превратилась в загадочную деву. "Я женщиною был тогда измучен", - это о ней стихи Гумилева той поры.

Он воротился из Африки. В церкви за Днепром они венчались. С ее стороны никто не пришел - оба были оскорблены страшно. Это было двадцать пятого апреля десятого года.

чародей, добившийся удачи любовник, пожалуй, он был окрылен, однако недооценил, что и юная подруга его - личность. Издатель Сергей Маковский по этому поводу вспоминал: "Любя и его, и его стихи, не умела она мириться с его мужским самоутверждением. Гумилев продолжал вести себя по-холостяцки, не стесняясь присутствием жены, не прошло и одного брачного года, а он уже с мальчишеским задором увивался за всеми слепневскими девушками". Здесь упоминается Слепнево - имение Гумилевых в Тульской губернии. О ее переживаниях - отголоски в стихах: "Жгу до зари на окошке свечу и ни о чем не тоскую, но не хочу, не хочу, не хочу знать, как целуют другую!"

В любви - таково было общее мнение их знакомых - Гумилев был эгоистом безусловным. После свадьбы он стал тяготиться семейными узами, уязвляла его и творческая независимость жены и ее невосхищение его увлеченностью рыцарской романтикой. "И, тая в глазах злое торжество, женщина в углу слушала его". Казалась она ему неразгаданною. Таинственной. "Из логова змиева, из города Киева, я взял не жену, а колдунью..."

В июле 1910 года молодые перебрались в Царское Село. Отец Гумилева умер. Его мать и домочадцы нельзя сказать, чтобы невзлюбили невестку, но относились к ней холодно. Ее же отец был до того нелюбезен с ней, что бранился, чтоб не позорила она фамилии его своими стихами. Тогда и появился псевдоним, якобы от бабушки взятое имя ("Татарское, дремучее, пришло из никуда, к любой беде липучее, само оно - беда").

Супружество не уберегло от одиночества, вот и медовый месяц в Париже союза не упрочил. Отчуждению не дано было развеяться. Еще за два года до свадьбы он обрисовал ее в "Сне Адама": "То лунная дева, то дева земная, но вечно и всюду чужая, чужая". Она потом укажет мемуаристке (Аманде Хейт) на это слово - чужая! - и объяснит свои отношения с Гумилевым: в этом вся трагедия. Они с Гумилевым, объясняла она, были обручены на каких-то таинственных, духовных высотах. "Какую власть имеет человек, который даже нежности не просит! Я не могу поднять усталых век, когда мое он имя произносит..."

Минуло лишь пять месяцев со дня венчания, а он уже опять заторопился. В Африку. Полгода пропадал в Абиссинии, и жена его вроде бы как была брошена, нелюбима. В заметках об Ахматовой Анатолий Найман упоминает о курьезе: "Все те полгода она безвылазно просидела дома и лишь однажды заночевала у подруги. В ту ночь он как раз воротился. А она приехала домой наутро. Вроде бы при этом присутствовал ее отец, и не то он, не то муж обронил, выслушав сбивчивые ее оправдания: "Вот так все вы, бабы, и попадаетесь!"

"Ты, Аничка, готовый поэт", - сказал Гумилев, дотоле не признававший ее творчества, ошеломленный при выходе ее сборника "Вечер".

В ту зиму он возвратился больным, в лихорадке, а по весне они опять - в разные стороны. Он - в свое Слепнево, она - в Париж. В двенадцатом году наконец-то поехали вдвоем в Италию. Но когда друзья навестили Николая Степановича во Флоренции, привезли ему вышедший в России сборник его стихов "Чужое небо", с удивлением узнали, что жены его нет с ним, она в Риме.

Но домой они возвратились вместе. Она уже была беременной. 18 сентября в родильном приюте императрицы Александры Федоровны на Восемнадцатой линии Васильевского острова родился сын - Лев Николаевич Гумилев. Биограф (Павел Лукницкий) упоминает о странном поведении молодого отца. Супруги находились в ту пору в Царском Селе. Анна Андреевна проснулась очень рано - почувствовала толчки. Разбудила мужа, поехали они в Петербург. С вокзала в родильный дом - чуть ли не десять верст - шли... пешком. Николай Степанович так растерялся, что не догадался о существовании извозчиков или трамвая. В десять утра пришли... "А потом, - сообщает Лукницкий, - Н. С. пропал. Пропал на всю ночь. На следующий день приходят к Анне Андреевне с поздравлениями, она узнает, что Н. С. дома не ночевал. Потом наконец приходит и Н. С. с "лжесвидетелем". Поздравляет. Очень смущен".

"Доля матери - светлая пытка..." Много позже подведет она итог отношений с сыном, которые определит как затянувшееся расставание. Льва вынянчила свекровь, он до шестнадцати лет жил в деревне, эпизодически общаясь с родителями. (Приехал к матери в Ленинград, когда отец уже был расстрелян. И его путь - сплошные хождения по мукам. "Это было, когда улыбался только мертвый, спокойствию рад. И ненужным привеском болтался возле тюрем своих Ленинград..." Четырнадцать лет провел в лагерях да тюрьмах сын поэтов, и все же не сломался, сумел, невзирая на все препоны, и университет окончить и дважды докторские диссертации защитить - по географии и по истории, стать выдающимся ученым.) Но тогда, "в суете морозной, предвоенной, блудной и грозной", все еще казалось туманным в перспективе - как вид на Малую Неву и Тучков буян сквозь огромное венецианское окно редакции "Гиперборея". И был еще расписанный художником Судейкиным подвал-кабачок "Бродячая собака", где собиралась поэтическая, актерская братия, куда пускали и "фармацевтов"-богатеев, жаждущих поглазеть на кумиров. Было, было... Неотвязно потом вспоминалась Ахматовой та аура тектонического разлома эпох: "Какие-то дальние поездки на извозчике, когда дождь уютно барабанит по поднятому верху пролетки и запах моих духов (Аура) сливается с запахом мокрой кожи, и вагон Царскосельской железной дороги (это целый мир), и собрания Цеха".

Цех поэтов - тоже был целый мир. Тогда еще, пожалуй, читающая публика не сознавала, что "серебряный век" словесности российской переживает расцвет...

будто бы с любовью. Он говорил, что достойную смерть нужно заслужить. Не он ли напророчествовал себе, что умрет он не на постели "при нотариусе и враче"? Любопытство удерживало людей на грани бытия, и сладкая секунда самоубийства не казалась жуткой - она порождалась сверхлюбопытством. В апреле застрелился на пороге дома соблазнительной актерки юный поэт - это потрясло Ахматову. "Любовь прошла, и стали ясны и близки смертные черты", - это из поэзии Князева, ему же принадлежит пронзительная строка, навсегда запавшая в душу Ахматовой: "Я оставлю тебя живою, но ты будешь моею вдовою". Судьбы современников пересекались, они могли повторяться и совпадать, и ранний мятежник, не согласившийся дальше терпеть невыносимость этой жизни, лишь только подсказывал жребий остальным. Они не могли быть счастливы - поэты "серебряного века", поле жизни вот-вот взбороздят морщины завшивленных окопов, и повсюду будет разлита ненависть, и только их мир, загадочный и придуманный, еще как-то отвлекал от наваждения. Предчувствие крушения толкало наиболее ранимых в небытие. Умирающих на бегу, неподготовленных, быть может, изнеженных в чем-то всегда врасплох застигают, убивая, весна или война, любовь или революция. Флобер, как свидетельствует Андре Жид, настолько ненавидел действительность, что не видел иного способа игнорировать ее гримасы, кроме как попросту избегать ее, и он сравнивал себя с амазонками, которые выжигали себе груди, чтоб им было сподручнее натягивать лук. Смерть Князева на многое открыла глаза... "Первый росток (первый толчок), который я десятилетиями скрывала от себя самой, - писала в 59 году Ахматова, - это, конечно, запись Пушкина: "Только первый любовник производит впечатление на женщину, как первый убитый на войне!" Всеволод был не первым убитым и никогда моим любовником не был, но его самоубийство было так похоже на другую катастрофу... что они навсегда слились для меня".

"Другая катастрофа" неумолимо, словно отпущенная пружина, катилась к развязке. Сидючи в Африке, Гумилев, пожалуй, осознавал уже, что "потерял" жену, хотя еще пять лет их брак официально существовал. "Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих "сизых голубков", - вспоминала Валерия Срезневская (Тюльпанова). - Их отношения были скорее тайным единоборством. С ее стороны - для самоутверждения свободной от оков женщины; с его стороны - желание не поддаться никаким колдовским чарам, остаться самим собою, независимым и властным над этой вечно, увы, ускользающей от него женщиной, многообразной и не подчиняющейся никому. <...> Я не совсем понимаю, что подразумевают многие люди под словом "любовь". Если любовь - навязчивый, порою ненавидимый образ, притом всегда один и тот же, то смею определенно сказать, что если была любовь у Н. С. - а она... сквозь всю его жизнь прошла, - то это была Ахматова".

... Кончался век, теперь кажущийся благополучным, подбитым фрегатом уходил ко дну подвальный кабачок, его обитателям все еще казалось, что радость будет... Врывался Маяковский во френче, на погончиках эмблемы - крылатые колесики, ведь он был устроен (чтобы избежать отправки на фронт) в автомобильную роту. Уже настал август четырнадцатого, и Гумилев тотчас подал рапорт о мобилизации его - вольноопределяющимся. Другу своему - востоковеду Вольдемару Шилейко - он внушал, что смерть надо заслужить, что природа скупа и выжмет из человека все соки и, выжав их, выбросит. Пятнадцать месяцев безудержной храбрости на поле брани. Смерть не шла. "И святой Георгий тронул дважды пулею нетронутую грудь..." Да, два солдатских ордена стали наградой поэту. Его послали в Петербург, чтобы он держал экзамен на офицера. Он не выдержал этого экзамена. Однажды они обедали в ресторане Царскосельского вокзала - он, Ахматова, Блок. Блок был тоже в военной форме. Эшелон за эшелоном выныривал из-под дебаркадера под рыдающие аккорды "Прощания славянки"... Когда попрощались с Блоком, Николай Степанович сказал: "Неужели его тоже пошлют на фронт? Это же все равно, что жарить соловьев". О себе он так бы не сказал...

У него уже были другие увлечения. Он не скрывал своих успехов. Лариса Рейснер влюбилась в него так, что даже соглашалась приходить на свидания в бордель на Гороховой. Когда - через семь лет - уже из другого дома на той же улице (Гороховая, 2) его увезли и убили, она - тогда вполне благополучная советская матрона, супруга кабульского полпреда, - рыдала, будто баба, над полученным из Петрограда известием, оплакивая своего "мерзавца и урода".

Ахматова жила отдельной жизнью. И когда в октябре семнадцатого она шла через Литейный мост, возвращаясь домой, распростившись со своим спутником, вдруг заскрежетали кремальеры, пришли в движение огромные зубчатые колеса, сокрытые в чреве моста, его крыло уже не загораживало фарватер - и миноносцы, чадя, поперли вверх по реке к мосту Петра Великого оберегать Смольный, превращенный к тому времени в большевистский исполком. "На разведенном мосту в день, ставший праздником ныне, кончилась юность моя", - секунда та была незабываема для нее и много лет спустя. А тогда она еще и предощутить не могла, что сбудется дикое пророчество, предсказанное ей Мандельштамом: "Когда-нибудь в столице шалой, на диком празднике у берега Невы, под звуки омерзительного бала сорвут платок с прекрасной головы..."

лояльным к замененной на старую - рабоче-крестьянскую как бы - власть Гумилева назвать нельзя. Не потому, что вовсе был аполитичен: как истинный романтик, он жаждал власти и обладания, но тут дело в масштабах. Не владычества над первою приглянувшеюся бабенкой, но над тою лишь, что ранит душу, изматывая напрочь. Кто - скажите на милость! - тащил его в ленинизированную Россию, когда в безопасном Париже настиг его октябрьский переворот? А он не без приключений - через Лондон и Мурманск - возвращается в Петроград. Пережив одно из болезненных любовных увлечений - Еленой Дюбуше, названной им в стихах "синей звездой". Звезда, однако, не рвалась в выси занебесные, ее прельстил вполне утилитарный янки. Его эмбатерий по этому поводу протокольно вял: "Вот девушка с газельными глазами выходит замуж за американца. Зачем Колумб Америку открыл?" Афронт на театре любовных действий гонит поэта на встречу с гибелью. До смерти оставалось четыре года. Но перед тем его владычица, которую он не хотел терять, от которой постоянно уходил и к которой желал бы всегда возвращаться, сказала ему спокойно: "Дай мне развод". Это произошло в гостях у Шилейко. В том же незабываемом 1918-м Анна Андреевна венчалась во Владимирском соборе - в двух шагах от последней квартиры Достоевского.

"Ахматова вызывала всегда множество симпатий, - говорил впоследствии Гумилев. - Кто-кто не писал ей писем, не выражал восторгов. Но так как она всегда была грустна, имела страдальческий вид, думали, что я тиранический муж, и меня за это ненавидели. А муж я был самый добродушный и сам отвозил ее на извозчике на свидание".

Отвозил - но и ревновал страшно. Борис Анреп, художник, навсегда уезжал в Англию. Близким другом приходился Анне Андреевне, она подарила ему кольцо на память. Гумилев рассвирепел: "Я отрежу тебе руку и пошлю Анрепу: во вам в придачу еще к кольцу". И когда она сказал о разводе, то не поверил он, что Шилейко - и вдруг избранник ее. Лукницкий упоминает, что только раз и заговорил он о разводе с ней - они сидели в комнате, а Лева, сын, разбирал на полу игрушки, и они смотрели на него, и Николай Степанович вдруг поцеловал руку ей: "Зачем ты все это выдумала?"

Зачем? Зачем? Зачем...

Он женился на Анне номер два. Анна Николаевна Энгельгардт любила в костюме сестры милосердия прогуливаться по Летнему саду. С томиком Ахматовой в руках. Увивались-умилялись бонвиваны, не им, однако, было составлять конкуренцию Николаю Степановичу. Но и после той победы не замедлило явиться разочарование. "Он думал, она - воск, а она оказалась - танк", - так впоследствии прокомментировала ситуацию Ахматова. Анна вторая оказалась недалека и капризна, впрочем, Николай Степанович всерьез этого не принимал, женился он исключительно из самолюбия.

Но все биографы единодушно сходятся в одном: по-настоящему он всю жизнь любил только Ахматову. Когда после революции позакрывались журналы и зачахли издательства, Николай Степанович сказал: "Теперь меня должна кормить моя поэзия". Он читал лекции. Однажды в прокуренном зале матросы спросили его: "Гражданин лектор, что прежде в сего необходимо для написания хороших стихов?" Гражданин лектор невозмутимо достал из-за пазухи большой, размером с хорошую сахарницу, портсигар, поднял веки на вопрошавшего, отозвался спокойно: вино и женщины. Комиссар, надзиравший за идеологической выдержанностью лекции, поперхнулся и едва не свалился со своего страфантена. Больше гражданина лектора для бесед во флотские экипажи не вызывали. Он бедствовал, жил в огромной квартире на Ивановской, которую оставил ему издатель Маковский, жену с новорожденной дочерью отослал в деревню, где еще можно было кое-как прокормиться. Сам, если у него в гостях была дама, облачался к ужину во фрак; капустные обмороженные листья, вялая морковь да какая-нибудь крупа - вот было меню не ко времени родившегося романсеро.

В его лице, подметил мемуарист, революция пристрелила ненужную ей поэзию. В разгар так называемого кронштадтского мятежа доблестный чекист Агранов раскрыл заговор профессора Таганцева; в числе жертв оказался и поэт, обвиненный в недоносительстве. Сбылось его же предсказание - умереть не в постели при нотариусе и враче, а в овраге близ станции Бернгардовка. Наутро "Петроградская правда" - № 181 - обнародовала расстрельный список: под номером тридцать - между Гиммельфарбом и Яковлевым - значилась фамилия Гумилева. Ахматова редко читала газеты, но эту увидела, когда сошла с поезда на Царскосельском вокзале знойным августовским утром.

"Лишь голос твой в моих звучит стихах,
в твоих стихах мое дыханье веет,
но есть костер, которого не смеют
"

К кому относятся эти ее стихи? Любовь - отчаянье, любовь - ее проклятье, и тот хоровод поклонников, сопутствующий ей в разные годы ее, то спесивое пренебрежение сытых шутов, которые пригрелись у литературного кормила, регулируя подползание к корыту благ и той корысти, которая и обеспечивала безбедное и безобидное существование праздных бездарей, ловко воспевавших то, что было мило воцарившемуся режиму... Новые стихотворцы и баснописцы растаптывали ее имя в грязи, она же оставалась во власти дара и высшего предназначения своего.

И слава лебедью плыла
Сквозь золотистый дым.
А ты, любовь, всегда была

Пунин еще в августе двадцать первого (одновременно с Гумилевым!) загремел в чекистскую каталажку. А ведь он в ту пору пособлял одному из новых правителей, брошенному на культуру Анатолию Воинову, сочинителю бездарных драм, который прилепил к себе - как нынешний казак незаработанную побрякушку - вычурный псевдоним: Луначарский... Культура тоже находила иносказания - АХРР и ВХУТЕИН пришли на смену свободным художествам, и Пунин еще лишь восходил на тот страшный путь, который и довел его до омута в гулаговском фаланстере... Машина еще не набрала обороты; Пунин в тот год дешево отделался - его отпустили. Тогда он запомнил еще, что однажды при следовании на допрос столкнулся в коридоре с Гумилевым, конвоиры не смекнули, что арестованным негоже встречаться, и Николай Степанович обрадованно улыбнулся и показал сотоварищу "Илиаду", с которою стремился не расставаться никогда. Увы... Охранник тут же отобрал томик Гомера. Навсегда...

..."И терн сопутствует венцу", - словами мученически погибшего поэта поставим точку. Теперь они вышли из искусственного забвения, и возвращается "серебряный век" - книгами, памятью, недосказанными подробностями.

Раздел сайта: