Попова Н.И., Рубинчик О.Е.: Анна Ахматова и Фонтанный Дом
Глава третья

Глава третья

После развода отношения с Пуниным были очень тяжелыми. Ахматова отделилась от семьи Пуниных, не бывала в их комнатах и за общим столом.

Рядом с Николаем Николаевичем была теперь Марта Андреевна Голубева - молодая женщина, о которой бывшие студенты Пунина до сих пор вспоминают как о прекрасном образе из эпохи итальянского Возрождения. Искусствовед, ранее ученица Пунина, она вела вместе с ним семинары, была ему союзницей во всем. Она была замужем и не жила в Фонтанном Доме, а лишь приходила сюда. По этому поводу Ахматова как-то заметила Лидии Чуковской: "А вот такие наслоения жен, - она... легонько постучала в стенку Николая Николаевича, - это уже совсем чепуха".

Близким другом Ахматовой стал Владимир Георгиевич Гаршин, общение с которым началось, видимо, в 1937 году54. Это был крупный ученый, врач-патологоанатом, блестящий преподаватель, о котором с восхищением вспоминают его ученики. Дворянин, истинный интеллигент, сформировавшийся как личность еще в дореволюционной России (родился в 1887 году), родной племянник писателя В. М. Гаршина, ценитель литературы и искусства, известный коллекционер. Он подарил музеям Ленинграда и Новгорода коллекции орденов, монет, икон и старинных русских рукописей.

В. Г. Гаршин был поклонником поэзии Н. С. Гумилева, что, вероятно, и послужило первоначальным импульсом к знакомству с А. А. Ахматовой. По свидетельству И. Н. Пуниной, их познакомил врач-эндокринолог, ученый Василий Гаврилович Баранов, который лечил Ахматову в Мариинской больнице55.

Владимир Георгиевич приходил в Фонтанный Дом навещать Ахматову после болезни, следил за состоянием ее здоровья, поддерживал ее. Но его мучило, что он не может посвятить ей всю свою жизнь: он был женат, с женой его связывали долгие годы семейного союза и двое сыновей, и он не мог оставить семью.

Страшная атмосфера времени, смягченная любовью и надеждой, отражена в посвященных Гаршину стихах:

Годовщину веселую празднуй –
Ты пойми, что сегодня точь в точь
Нашей первой зимы – той, алмазной –
Повторяется снежная ночь.

Пар валит из-под царских конюшен,
Погружается Мойка во тьму,
Свет луны как нарочно притушен,
И куда мы идем – не пойму.

Меж гробницами внука и деда
Заблудился взъерошенный сад.
Из тюремного вынырнув бреда,
Фонари погребально горят.

В грозных айсбергах марсово поле,
И Лебяжья лежит в хрусталях…
Чья с моею сравняется доля,
Если в сердце веселье и страх.

И трепещут, как дивная птица,
Голос твой у меня над плечом.
И внезапным согретый лучом
Снежный прах так тепло серебрится56.

Вероятно, в конце 1930-х годов В. Г. Гаршин и Л. К. Чуковская были самыми близкими Ахматовой людьми в Ленинграде.

Лидия Корнеевна Чуковская - писательница, мемуаристка, дочь Корнея Ивановича Чуковского - оставила дневниковые записи, получившие название "Записки об Анне Ахматовой".

В первый раз Лидия Корнеевна пришла к Ахматовой в ноябре 1938 года. За год до этого был арестован ее муж - замечательный физик-теоретик Матвей Петрович Бронштейн, ему был вынесен приговор: "10 лет без права переписки". Тогда еще не было известно, что эта формулировка означает расстрел, и Лидия Корнеевна пыталась хлопотать об освобождении мужа. Кто-то из общих знакомых рассказал Чуковской о письме Ахматовой Сталину, после которого освободили ее сына и мужа. Речь шла о событиях 1935 года. Письмо Ахматовой 1938 года, посланное в разгар террора, уже не имело действия. Но Чуковская не знала об этом и пошла к Ахматовой узнать, как н ужно писать такое письмо.

Первая же запись, сделанная Чуковской на следующий день после встречи, замечательна. Это зарисовка Фонтанного Дома и сада, быта пунинской квартиры и портрет Ахматовой, которая с самого начала общения отнеслась к Лидии Корнеевне с большим доверием.

"Вчера я была у Анны Андреевны по делу.

Сквозь Дом Занимательной Науки (какое дурацкое название!) я прошла в сад. Сучья деревьев росли будто из ее стихов или пушкинских. Я поднялась по черной, трудной, не нашего века лестнице, где каждая ступенька за три. Лестница еще имела некоторое касательство к ней, но дальше! На звонок мне открыла женщина, отирая пену с рук. Этой пены и ободранности передней, где обои висели клочьями, я как-то совсем не ждала. Женщина шла впереди. Кухня; на веревках белье, шлепающее мокрым по лицу. Мокрое белье словно завершение какой-то скверной истории - из Достоевского, может быть. Коридорчик после кухни и дверь налево - к ней.

Она в черном шелковом халате с серебряным драконом на спине.

Я спросила. Я думал, она будет искать черновик или копию. Нет. Ровным голосом, глядя на меня светло и прямо, она прочла мне все наизусть целиком.

Я запомнила одну фразу:

"Все мы живем для будущего, и я не хочу, чтобы на мне было такое грязное пятно"57.

Общий вид комнаты - запустение, развал. У печки кресло без ноги, ободранное, с торчащими пружинами. Пол не метен. Красивые вещи - резной стул, зеркало в гладкой бронзовой раме, лубки на стенах - не красят, наоборот, еще более подчеркивают убожество.

Единственное, что в самом деле красиво, - это окно в сад и дерево, глядящее прямо в окно.

И она сама, конечно.

Меня поразили ее руки: молодые, нежные, с крошечной, как у Анны Карениной, кистью... Я попросила ее почитать мне стихи. Тем же ровным, словно обесцвеченным голосом она прочитала:

Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до утренних лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью моей.

... Я ушла от нее поздно. Шла в темноте, вспоминая стихи. Мне необходимо было вспомнить их сейчас же, от начала до конца, потому что я уже не могла с ними ни на секунду расстаться... Как я прошла сквозь "Занимательную Науку"? Как пересекла Невский? Я шла сомнамбулой, меня, вместо луны, вели стихи, а мир отсутствовал".

С тех пор они виделись часто: порой Лидия Корнеевна сопровождала Анну Андреевну в Кресты, порой приносила ей еду или керосин, помогла редактировать ее новую книгу, приходила потому, что Ахматовой нужен был понимающий собеседник, с которым можно поделиться самым главным - своей болью В марте 1940 года Л. К. Чуковская записала следующий разговор с Ахматовой:

"- Как жаль, что ваш садик огородили58, - сказала я.

- Да, очень. Николаю Николаевичу дали билет туда, а мне нет.

- Это почему же?

- Все потому же. Он - человек, профессор, а я кто? Падаль".

"Все равно, это ваши деревья, ваш дом и сад", - подумала про себя Чуковская.

Чуковская делала записи после каждой встречи с Ахматовой. В 1966 году, готовя дневники к публикации, они писала в предисловии: "Главное содержанием моих разговоров... с Анной Андреевной опущено... Иногда какой-нибудь знак, намек, инициалы для будущего, которого никогда не будет, - и только <...> Записывать наши разговоры? Не значит ли это рисковать ее жизнью? Не писать о ней ничего? Это тоже было бы преступно. В смятении я писала то откровеннее, то скрытнее, хранила свои записи то дома, то у друзей, где мне казалось надежнее. Но неизменно, воспроизводя со всей возможной точностью наши беседы, опускала или затемняла главное их содержание: моих хлопоты о Мите, ее - о Леве; новость с этих двух фронтов; известия "о тех, кто в ночь погиб".

... Анна Андреевна, навещая меня, читала мне стихи из "Реквиема"... шепотом, а у себя в Фонтанном Доме не решалась даже на шепот; внезапно, посреди разговора, она умолкала, и, показав мне глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш; потом громко произносила что-нибудь светское: "хотите чаю?" или "вы очень загорели", потом исписывала клочок быстрым почерком и протягивала мне. Я прочитывала стихи и, запомнив, молча возвращала их ей. "Нынче такая ранняя осень", - громко говорила Анна Андреевна и, чиркнув спичкой, сжигала бумагу над пепельницей.

Это был обряд: рука, спичка, пепельница, - обряд прекрасный и горестный".

Так Чуковская оказалась в числе нескольких людей, сохранивших в своей памяти для будущего те стихи Ахматовой, которые Анна Андреевна не решалась хранить в рукописях.

Для Чуковской поэзия была "нужнее, чем хлеб". С предельным бескорыстием она отдавала силы своей души поэзии и поэту - Анне Ахматовой. "С каждым днем, с каждым месяцем мои обрывочные записи становились все в меньшей степени воспроизведением моей собственной жизни, превращаясь в эпизоды из жизни Анны Ахматовой. Среди окружавшего меня призрачного, фантастического, смутного мира она одна казалась не сном, а явью... О ней тянуло писать, потому что сама она, ее слова и поступки, ее голова, плечи и движения рук обладали той завершенностью, какая обычно принадлежала в этом мире одним лишь великим произведениям искусства".

Между тем Лидия Чуковская была не только идеальным читателем. Она писала повесть о 1937 годе, которую назвала "Софья Петровна". Судя по дневнику, Чуковская долго не говорила Ахматовой о своей работе. Зимой 1939-1940 года повесть была закончена, и 4 февраля 1940 года повесть была закончена, и 4 февраля 1940 года Чуковская пригласила Ахматову к себе и, чувствуя "стыд за плохость своей прозы", прочитала ее Анне Андреевне. Когда чтение закончилось, Ахматова сказала: "Это очень хорошо. Каждое слово - правда". А через много лет, в 60-е годы, добавила: "Ввы совершили подвиг. Да, да, не спроьте. Это подвиг. Это легенда. Мы все думали то же, мы писали стихи, держали их в уме или на минуту записывали и сразу же жгли, а вы это писали! Писали, зная, что могут сделать с вами и с дочкой!" Однако сама Лидия Корнеевна работу над повестью подвигом не считала: "Мне было бы труднее и страшнее не писать, чем писать... Не напишешь - не поймешь. Мне хотелось во что бы то ни стало осознать причину бессознания общества, слепоты общества".

В одной из поздних записей Ахматова сказала о себе: "Я - поэт 1940 года". Потом пояснила: "Принявшая опыт этих лет - страха, скуки, пустоты, смертного одиночества - в 1936 я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, кот[орый] чем-то напоминает апокалипсического Бледного Коня или Черного Коня из тогда еще не рожденных стихов"59. Возврата к прежней манере не может быть... 1940 - апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь".

В середине 30-х - 40-м году Ахматова пишет стихи, связанные с эпохой Большого террора: "Привольем пахнет дикий мед...", "Немного географии", "Зачем вы отравили воду...", "Подражание армянскому", стихи, посвященные сыну и впоследствии вошедшие в цикл "Черепки". Окажись эти стихи в НКВД, этого было бы достаточно, чтобы вынести обвинительный приговор. В это время появляются стихотворения, позже включенные Ахматовой в цикл "Венок мертвым": памяти репрессированных Б. Пильняка и О. Мандельштама, затравленного властями М. Булгакова, покончившей с собой в 1941 году М. Цветаевой. Ахматова пишет цикл "В сороковом году", посвященный нападению Советского Союза на Финляндию", захвату фашистами Парижа, бомбежкам Лондона. В 1940 году Ахматова создает свой аналог антисталинскому стихотворению Мандельштама - "Стансы":

Стрелецкая луна. Замоскворечье. Ночь.
Как крестный ход идут часы Страстной недели.
Мне снится страшный сон. Неужто в самом деле
Никто, никто, никто не может мне помочь?

"В Кремле не можно жить", - Преображенец прав,
Там зверство древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх, всех Иоаннов злобы,
И Самозванца спесь - взамен народных прав.

В 1940 году Ахматова пишет поэму "Путем всея земли" ("Китежанка") - "большую панихиду по самой себе", как появняла она сама.

Наконец, в 1940 году Ахматова начинает свое главное эпическое произведение - "Поэму без героя" (первоначальное название - "Триптих").

Рассказывая о том, как начиналась "Поэма без героя", Ахматова вспоминала: "Осенью 1940 года, разбирая мои старые (впоследствии погибшие во время осады) бумаги, я наткнулась на давно бывшие у меня письма и стихи, прежде не читанные мной ("Бес попутал в укладке рыться"). Они относились к трагическому событию 1913 года... Тогда я написала стихотворный отрывок "Ты в Россию пришла ниоткуда"... В бессонную ночь 26-27 декабря этот стихотворный отрывок стал неожиданно расти и превращаться в первый набросок "Поэмы без героя"..."

Отрывок, с которого началась "Поэма без героя", связан с именем Ольги Глебовой-Судейкиной - "подруги поэтов" и близкой подруги Ахматовой, с которой она познакомилась еще в 1910 году:

Ты в Россию пришла ниоткуда,
О мое белокурое чудо,
Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко,
Петербургская кукла, актерка,
Ты - один из моих двойников.

Актриса Ольга Афанасьевна Глебова-Судейкина играла в труппе Александринского театра, в Драматическом театре В. Ф. Комиссаржевской, на сцене Литейного театра. Играла в водевилях, в пьесах классического репертуара. Она обладал многими талантами: танцевала, пела, декламировала, с блеском демонстрировала экстравагантные туалеты, которые создавал специально для нее муж - известный художник Сергей Судейкин. Выступала в литературно-артистических кабаре: в "Бродячей собаке", а потом в "Привале комедиантов".

Судейкина была, несомненно, одаренной художницей: рисовала, лепила, вышивала, шила кукол из шелка, парчи, кружев. "Золотые пальцы", - называл ее Артур Лурье. Ахматова утверждала, что у Ольги Афанасьевны абсолютный вкус, который можно сравнить только с абсолютным музыкальным слухом.

С именем Ольги была связана трагическая история молодого драгунского офицера и поэта Всеволода Князева, который в 1913 году покончил с собой.

С 1934 года Судейкина жила в Париже и писала Ахматовой письма о том, как она бедствует и хочет вернуться в Россию. Ее таланты в Париже оказались никому не нужны. Было одно утешение: на последние деньги Ольга Афанасьевна покупала множество птиц и держала их у себя в комнате, отдавая им всю свою невостребованную любовь. Умерла она в 1945 году в жестокой болезни, бедности и одиночестве.

У Ахматовой в ее комнате в Фонтанном Доме оставались Ольгины вещи: ломберный столик и стул XIX века с резной спинкой, итальянский свадебный сундук XVIII века, украшенный прекрасной резьбой. Именно об этом сундуке ("укладке") говорила Ахматова, вспоминая, с чего началась ее Поэма. Осенью 1940 года, разбирая в сундуке сови бумаги, она наткнулась на письма и стихи Всеволода Князева, обращенные к Судейкиной. "Ольгины 3 вещи, среди которых я долго жила, вдруг потребовани своего места под поэтическим солнцем. Они ожили как бы на мгновение, но оставшийся от этого звук продолжал вибрировать долгие годы..."

Прикосновение к прошлому с особой остротой восстановило в памяти их молодсть, ее литературный и театральный антураж, богемную, праздничную жизнь с маскарадными переодеваниями, когда видимость казалась ярче и интереснее сущености, когда легко наносили обиди и жили, стараясь не отвечать ни за что.

Думая об Ольге, Ахматова называла ее своим двойником. Самоубийство Князева "было так похоже на другую катастрофу", - писала Ахматова. В ее жизни тоже была подобная история: в 1911 году из-за неразделенной любви к ней застрелился Михаил Линдерберг - скрытый двойник Всеволода Князева в "Поэме без героя". Кроме того, Ахматова помнила, как пытался покончить с собой Николай Гумилев, когда она отказывалась выйти за него замуж.

Двойничество выявляло очень важную для Ахматовой нравственную тему - своей ответственности и своей вины как вины и ответственности своего поколоения. Она и ее современники не удержали новый век на дложной нравственной и духовной высоте - и поплатились за это вместе со всей страной теми испытаниями, которые начались с Первой мировой войной.

Все равно подходит расплата -
Видишь там, за вьюгой крупчатой,
Мейерхольдовы арапчата
Затевают опять возню

Следом за Коломбиной-Судейкиной появляются другие литературные маски, в который пришли в Белый зеркальный зал Фонтанного Дома ее современники из 1913 года:

Этот Фаустом, тот Дон Жуаном,
Дапертутто, Иоканааном,
Самый скромный - северным Гланом,
Иль убийцею Дорианом,
И все шепчут своим дианам
Твердо выученный урок.

* * *

Не последние ль близки сроки?..
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки! -
Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет -
Страшный праздник мертвой листвы.

Мы не будем пытаться раскрывать эти маски. Сама Ахматова писала о замысле "Поэмы" как о "шкатулке с тройным дном", где нет и не может быть однозначных прототипов. "Это "ты" так складно делится на три, как десять и девяносто. Его правая рука светится одним цветом, левая - другим, само оно излучает темное сияние", - замечала она. И еще: "... на этом маскараде были "все". Отказа никто не прислал".

Белый зеркальный зал, выбранный ею место для маскарада 1913 года, имеет особый пространственный эффект: в нем зеркала поставлены против окон, выходящих в сад, что создает иллюзию продления пространства. В самом архитектурном строении зала отражена идея "двойничества".

Другим своим двойником в "Поэме" Ахматова считала Парашу Жемчугову; многое в их жизни совпадало: незаурядный талант, туберкулез, запрещение петь и роль незаконной жены, "беззаконницы".

Реальные исторические "машкерады", проводившиеся во дворце графов Шереметевых еще в XVIII веке, Ахматова соединила с комедией масок итальяноского театра, интерес к которому был особенно велик во времена ее молодсти. И весь Шереметевский сад вместе с садовыми павильонами оказался огромной театральной сценой:

И опять из фонтанного грота
Где любовная стонет дремота,
Через призрачные ворота
И мохнатый и рыжий кто-то
Козлоногую приволок.

Козлоногая, Сатиресса - это Ольга Судейкина в балете И. Саца "Пляс Козлоногих". Может быть, Ахматова вспомнила, что Ольга когда-то играла в Литейном театре, занимавшем часть манежа на территории Шереметевской усадьбы.

Первой части поэмы - "Девятьсот тринадцатый год" - Ахматова дала подзаголовок "Петербургская повесть", продолжая традиции Пушкина с его "Медным всадником" (поэма имела тот же подзаголовок) и Гоголя с его "Петербургскими повестями". Но "Петербургской повестью" может быть названа вся поэма, о которой Ахматова говорила: "Поэма оказалась вместительнее, чем я думала вначале. Она незаметно приняла в себя события и чувства разных временных слоев...".

В "Поэме без героя" Ахматова возвращалась к первому периоду своей жизни в Фонтанном Доме, к теням Гильгамеша и Эабани, Гумилева, Шилейко, Мандельштама, Вспоминала страдания сына, арестованного во флигеле этого дворца, и Павла I, убитого в Михайловском замке на Фонтаке, и рано умершую Парашу Жемчугову:

Что бормочешь ты, полночь наша?
Все равно умерла Параша,
Молодая хозяйка дворца.
Тянет ладаном из всех окон,
Cрезан самый любимый локон,
И темнеет овал лица.
Не достроена галерея -
Эта свадебная затея,
Где опять под подсказку Борея
Это все я для вас пишу... 60

Историю Фонтанного Дома она воссоздала в "Поэме без героя" как симофнию человеческого страдания - независимо от того, на какие столетия оно приходилось.

К 1940 году относится только начало работы над "Поэмой", которая стала спутником Ахматовой на долгие годы. "В течение 15 лет эта поэма неожиданно, как припадки какой-то неизлечимой болезни, вновь и вновь настигала меня, - писала Ахматова, - и я не могла от нее оторваться, дополняя и исправляя, по-видимому, оконченную вещь...

И не удивительно, что Z... сказал мне: "Ну, вы пропали! Она вас никогда не отпустит".

* * *

"Поэма без героя", как и большинство произведений, созданных Ахматовой после выхода книги "Anno Domini" (издание 1922, переиздание 1923 года), не была и не могла быть опубликована при сталинском режиме. В 1920-е годы Ахматова готовила к печати двухтомник, но он, после многих лет мытарств, так и не прошел цензуру. В 1935 году она предприняла еще одну попытку издать свои стихи, подготовив сборник "Избранные стихотворения". Л. Я. Гинзбург заметила по этому поводу: "АА подписала с издательством договор на "Плохо избранные стихотворения", как она говорит". Но этот сборник тоже не вышел. Новая книга Ахматовой появилась лишь в 1940 году.

В феврале 1939 года на приеме в честь писателей-орденоносцев Сталин вдруг проявил интерес к Ахматовой. В интерпретации самой Анны Андреевны интерес вождя выразился в следующей фразе: "Что дэлаэт монахыня?" Этого оказалось достаточно, чтобы негласный запрет на печатание ее книг был снят, несмотря на то что ее сын находился в заключении. Стихи Ахматовой появились в периодике, и два издательства, стараясь опередить друг друга, стали готовить к выходу в свет ее сборники. В мае 1940 года появился в продаже один из них - "Из шести книг", толстый, в твердой обложке, тиражом 10 тысяч экземпляров (для сравнения: тираж ее первой книги "Вечер" составлял 300 экземпляров). Сборник соединял в себе раннюю лирику и ряд произведений второй половины 1920-х - 40-го года. В нем, естественно, не было "Реквиема", поэмы "Путем всея земли", многих новых стихов, но все же Ахматовой удалось сделать его и художественно полноценным и многослойным. Начиная с этого сборника, прижизненные издания Ахматовой рассчитаны на умеющих читать между строк.

Приятельница Ахматовой Н. Г. Чулкова вспоминала: "За ее сборником "Из шести книг" с утра, задолго до открытия книжной лавки, стояла громадная очередь по Кузнецкому мосту". Б. Пастернак, М. Шолохов и А. Толстой выдвинули книгу на Сталинскую премию. Однако очень скоро власти опомнились. Вышло постановление: "Книгу стихов Ахматовой изъять". Это постановление, к которому приложил руку А. А. Жданов ("Как этот ахматовский "блуд с молитвой во славу божию" мог явиться в свет?")61, не офишировалось, в отличие от постановления 1946 года, при подготовке которого ждановская формулировка была использована. Сборник "Из шести книг" был изъят из продажи и из библиотек.

В ноябре 1940 года Борис Леонидович Пастернак, еще недавно поздравлявший Ахматову с выходом ее книги, писал ей:

"Дорогая, дорогая Анна Андреевна!

Могу ли я что-нибудь сделать, чтобы хоть немного развеселить Вас и заинтересовать существованием в этом снова надвинувшемся мраке, тень которого я с дрожью чувствую ежедневно и на себе. Как Вам напомнить с достаточностью, что жить и хотеть жить (не по какому-нибудь еще, а только по-Вашему) Ваш долг перед живущими, потому что представления о жизни легко разрушаются и редко кем поддерживаются, а Вы их главный создатель".

За этими словами поддержки стаяла действительная готовность помочь. Пастернак не раз приходил на помощь Ахматовой. Его письмо Сталину в 1935 году способствовало освобождению Пунина и Гумилева. Когда Ахматова бывала в бедственном положении, Пастернак не раз помогал ей деньгами. Так, Надежда Яковлевна Мандельштам рассказала, что после постановления 1946 года, когда Ахматова была в Москве, Пастернак пришел к ней и оставил у нее под подушкой 1000 рублей. В свою очередь, и Борис Леонидович нуждался в поддержке Анны Андреевны. Подруга Ахматовой Нина Антоновна Ольшевская вспоминала: "Когда Пастернаку было плохо, ну, ссорился с женой или что-нибудь подобное, он уезжал в Ленинград и останавливался у Анны Андреевны. Стелил на полу свое пальто и так засыпал, и она его не беспокоила. На моей памяти это было раза три".

Несмотря на то что после негласного постановления ЦК в 1940 году сборник стихов Анны Ахматовой изъяли из продажи, интерес к ней Сталина, проявленный в 1939 году, имел некоторые положительные последствия. Анну Ахматову приняли в Союз писателей. Ей даже собирались назначить персональную пенсию и "предоставить в срочном порядке" "самостоятельную жилплощадь". Об этом хлопотали М. Зощенко, К. Федин и А. Фадеев. Однако после долгих проволочек ходатайство о персональной пенсии было отклонено, квартиру также не дали. Но положение Ахматовой все же несколько упрочилось: она получила официальный статус, что было так же необходимо для жизни в советской системе, как иметь паспорт и прописку.

* * *

Первые месяцы Великой Отечественной войны Ахматова провела в Ленинграде. 25 августа 1941 года, в двадцатую годовщину смерти Гумилева, ее навестил П. Н. Лукницкий. Он записал в своем дневнике: "Она лежала - болеет. Встретила меня очень приветливо, настроение у нее хорошее, с видимым удовольствием сказала, что приглашена выступать по радио. Она - патриотка, и сознание, что сейчас она душой вместе со всеми, видимо, очень ободряет ее". К этому времени уже было написано стихотворение Ахматовой "Клятва":

И та, что сегодня прощается с милым, -
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянемся, клянемся могилам,
Что нас покориться никто не заставит!

По свидетельству И. Н. Пуниной, Ахматову привлекали к "работам по спасению города". Ольга Берггольц в своем стихотворении "В 1941 году в Ленинграде" рассказала, как Ахматова дежурила с противогазом у ворот Шереметевского дворца. Ахматова помнила, как участвовала в спасении статуи "Ночь" в Летнем саду, когда для защиты от артобстрела многие статуи зарывали в землю:

Ноченька!
В звездном покрывале,
В траурных маках, с бессонной совой...
Доченька!
Как мы тебя укрывали
Свежей садовой землей.

"Когда мы сидели в "щели" в нашем садике, - рассказывала Ахматова Н. Г. Чулковой, - я и семья рабочего, моего соседа по комнате (его ребенок был у меня на руках)62, я вдруг услышала такой рев, свист и визг, какого никогда в жизни не слыхала, это были какие-то адские звуки, мне казалось, что я сейчас умру". Чулкова спросила: "Что вы подумали в это время?" - "Я подумала, - сказала она, - как плохо я прожила свою жизнь и как я не готова к смерти". - "Но ведь можно и в один миг покаяться и получить прощение?" - "Нет, надо раньше готовиться к смерти", - ответила Анна Андреевна.

31 августа Ахматова обратилась к своим друзьям - литературоведам Борису Викторовичу и Ирине Николаевне Томашевским с просьбой забрать ее из Фонтанного Дома к ним, в писательский дом на канале Грибоедова, 9, в котором было бомбоубежище. "Борис Викторович зашел за ней и привел на канал Грибоедова, - пишет в своих воспоминаниях их дочь, Зоя Борисовна. - На Михайловской площади их застала воздушная тревога. Теперь это площадь Искусств - парадная и красивая. Тогда она больше походила на трамвайный парк. В середине - комочек густой зелени, обмотанной двумя или тремя петлями трамвайных путей и плотной стеной трамваев. Они кинулись в первую попавшуюся подворотню. В третьем дворе спустились в бомбоубежище. Борис Викторович огляделся и лукаво сказал: "Вы узнаете, Анна Андреевна, куда я вас завел? В "Бродячую собаку". Анна Андреевна невозмутимо ответила: "Со мной - только так".

Первые дни Ахматова жила в комнате И. Н. Томашевской. Но спускаться с пятого этажа в подвал и подниматься обратно ей вскоре стало трудно, и Ахматова перебралась жить в бомбоубежище, в комнату дворника Моисея Епишкина, в которой она разрешил поставить тахту. "17 сентября, - рассказывает З. Б. Томашевская, - случилась беда. Анна Андреевна попросила Моисея купить ей пачку "Беломора". Он пошел и не вернулся. У табачного ларька на улице Желябова разорвался дальнобойный снаряд.

Всю жизнь Анна Андреевна поминал этот день".

В конце сентября поэтесса О. Ф. Берггольц и литературовед Г. П. Макогоненко, тогда работавшие на радио, записали для радиопередачи голос Ахматовой. Запись была сделана в писательском доме, в квартире М. М. Зощенко, передана в Москву, а оттуда на всю страну. Анна Ахматова обращалась к женщинам Ленинграда со словами надежды и веры.

Вскоре Ахматовой и Зощенко пришел подписанный вызов в Москву. Это означало спасение: Ленинград был уже на блокадном положении. 25 сентября 1941 года Н. Н. Пунин записал в дневнике: "Днем зашел Гаршин и сообщил, что Ан. послезавтра улетает из Ленинграда. (Ан. уже давно выехала отсюда и последнее время жила у Томашевского, в писательском доме, где есть бомбоубежище. Она очень боится налетов, вообще всего). Сообщив это, Гаршин погладил меня по плечу, заплакал и сказал: "Ну вот, Н[иколай] Н[иколаевич], так кончается еще один период нашей жизни". Он был подавлен. Через него я передал Ан. записочку: "Привет, Аня, увидимся ли когда или нет. Простите; будьте только спокойны" <...> от слов Гаршина я как будто опомнился; может быть, действительно мы никогда не увидимся, совсем никогда <...> Странно мне, что Ан. так боится: я так привык слышать от нее о смерти, об ее желании умереть. А теперь, когда умереть так легко и просто? Ну, пускай летит! Долетела бы только.

Внезапно и быстро кончается все, что было до этой войны".

Ахматова была эвакуирована из Ленинграда 28 сентября 1941 года. Из Москвы ее направили в Чистополь, где они встретились с Л. К. Чуковской. Та спросила: "Боятся ли в Ленинграде немцев? Может так быть, что они ворвутся?" Анна Андреевна ответила: "Что вы, Л[идия] К[орнеевна], какие немцы? О немцах никто и не думает. В городе голод, уже едят собак и кошек. Там будет мор, город вымрет. Никому не до немцев". Однако в поезде по дороге в Чистополь Ахматова говорила Маргарите Алигер об очистительной силе войны с фашизмом: "Она перевернет мир, эта война, переделает всю нашу жизнь... Она откроет двери тюрем и выпустит на волю всех невинных... И уверяю вас, никогда еще не было такой войны, в которой бл с первого выстрела был ясен ее смысл, ее единственно мыслимый исход. Единственно допустимый исход, чего бы это нам ни стоило".

Из Чистополя Ахматова с семьей Лидии Чуковской отправилась в Ташкент, который стал местом ее пребывания на несколько лет.

В. Г. Гаршин остался в Ленинграде. Во время блокады он был главным прозектором города, вел огромную научную работу, результаты которой позволяли спасать больных и раненых. В страшном 1942 году он писал на фронт сыну Алексею: "Как-то особенно резко чувствуется кровная связь со всей страной вообще и с Ленинградом в частности, а для меня - и с нашим институтским коллективом. Чувствуется связь собственной судьбы с судьбой страны <...> Я знал дореволюционный Петербург, советский Ленинград довоенной эпохи <...> Теперь будет новый Ленинград, другая жизнь..." Гаршину предлагали эвакуироваться, но он отказался, потому что ощущал необходимость помогать людям, оставшимся в блокадном городе.

З. Б. Томашевская вспоминала, как их в квартире на канале Грибоедова навещал Гаршин, прося разрешения посидеть на "этом диване", то есть на диване, где какое-то время спала Ахматова. "В конце января он застал всех в очень тяжелом состоянии. Были потеряны карточки. Все... лежали тихо по своим углам. Было совсем темно и очень холодно. Владимир Георгиевич посидел, как всегда, молча. И вдруг сказал: "Лошадей уже всех съели, но у меня остался овес. Я бы мог дать его вам. Если бы кто-нибудь пошел со мной". Речь шла об овсе, предназначавшемся для похоронных лошадей. "Мерка овса спасла нас от верной гибели", - пишет Зоя Борисовна.

Подобную историю рассказывала и ученица Гаршина, автор книги о нем - Т. Б. Журавлева: когда лаборантка ВИЭМа63 потеряла продуктовые карточки, он сказал ей: "Ну что ж, Елизаветушка, приходите ко мне, будем делить все пополам". И в течение 10 дней, сам недавно оправившийся от алиментарной дистрофии, делился своим скудным пайком, скрывая это от окружающих.

В 1942 году у Гаршина умерла жена, умерла прямо на улице от инсульта. После смерти тело ее стало добычей крыс. Для Владимира Георгиевича это было глубочайшим потрясением. Пять месяцев он находился в депрессии и не писал Ахматовой. Затем переписка возобновилась.

В блокадном городе оставался и Николай Николаевич Пунин с семьей. Женщины работали на "скорой помощи": Анна Евгеньевна - как врач, Ирина Пунина и Марта Голубева - "медбратьями". Сам Пунин записался в ополчение, но участвовать в военных действиях ему не пришлось. Он продолжал работу в Институте живописи, скульптуры и архитектуры.

13 декабря 1941 года Пунина записал в дневнике:

"De profundis clamafi"64. Господи, спаси нас... Мы погибаем. Но Его величие так же неумолимо, как непреклонна советская власть. Ей, имеющей 150 миллионов, не так важно потерять 3. Его величию, покоящемуся в эфире, не дана, как нам, земная жизнь. Мы гибнем. Холодной рукой, коченеющей я пишу это... Брошенные, голодные, мы живем в этом ледяном и голодном мире. Падают снега в таком изобилии, какого я не помню. Весь город покрыт чистыми сугробами, как саваном.

... По улицам везут некрашеные гробы на санках и хоронят в братских могилах; больничные дворы завалены телами, и их некому хоронить... На решетке сада одного из разбитых домов долго висела кем-то привязанная рука по локоть. Мимо идут черные толпы людей с землистыми и отечными лицами.

И все просто, никто не говорит ничего особенного; не говорят ни о чем, кроме талонов, и еще о том, как эвакуироваться. Просто терпят и, вероятно, думают, как я: может быть, еще не я не очереди.

Ночью я больше всего чувствую одиночество и бессмысленность просьбы или мольбы и иногда тихо плачу. Думаю, каждый тихо плачет хоть раз в сутки <...> И нет спасения. И его даже нельзя придумать, если не предаваться мечтам. "Мы отвергли Его, - думаю я, - и Он нас". И знаю, что это значит предаваться мечтам. "Miserere"65, - бормочу я и прибавляю: - вот он, Dies irae"66, - Господи, спаси нас".

19 февраля 1942 года семья Пуниных была эвакуирована из Ленинграда вместе с Академией художеств. 19 марта Ахматова получила от Николая Николаевича телеграмму о том, что он, проездом в Самарканд будет в Ташкенте и просит встретить его эшелон.

Из дневника Пунина, 23 сентября 1942 года (Самарканд, после больницы):

"Из больницы написал два письма Ан. Она оказалась в Ташкенте и пришла к поезду, пока мы стояли. Была добра и ласкова, какой редко бывала раньше, и я помню, как потянулся к ней и много думал о ней, и все простил, и во всем сознался, и как все это связалась с чувством бессмертия, которое пришло и легло на меня, когда я умирал с голода.

Это чувство открыла мне Тика67; она сказала: есть бессмертное. Это было тогда, когда я лежал у нее на Петровском перед эвакуацией. Тика осталась в Ленинграде, потому что не хотела ехать с Галей. Мы попрощались у ворот Академии; она смотрела на меня, как мне показалось тогда, с отчаянием и злобой, как будто не прощала мой отъезд, и расставалась со мной как будто навсегда... больше не хотел вспоминать о ней, но думал часто, собственно, даже всегда, и письма к Ан. были скорее письмами ей в чужой адрес".

Письмо Пунина, написанное в больнице, было особенно дорого Ахматовой. Вот отрывок из этого письма:

"14 апреля 42

Самарканд, больница

Здравствуйте, Аничка.

Бесконечно благодарен за Ваше внимание и растроган; и это не заслужено. Все еще в больнице не столько потому, что болен, сколько оттого, что здесь лучше, чем на воле... Сознание, что я остался живым, приводит меня в восторженное состояние... Впрочем, когда я умирал, т. е. знал, что я непременно умру - это было на Петровском острове у Голубевых... я тоже чувствовал этот восторг и счастье. Тогда именно я думал о Вас много. Думал, потому что в том напряжении души, которое я тогда испытывал, было нечто... похожее на чувство, жившее во мне в 20-х годах, когда я был с Вами. Мне кажется, я в первый раз так всеобъемлюще и широко понял Вас - именно потому, что это было совершенно бескорыстно, так как увидеть Вас когда-нибудь я, конечно, не рассчитывал, это было действительно предсмертное с Вами свидание и прощание. И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому совершенна, как Ваша; от первых детских стихов... до пророческого бормотания и вместе с тем гула поэмы. Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей - и это мне казалось особенно ценным - а той органичностью, т. е. неизбежностью, которая от Вас как будто совсем не зависит... Многое из того, что я не оправдывал в Вас, встало передо мной не только оправданным, но и, пожалуй, наиболее прекрасным. Вы знаете, многие осуждают Вас за Леву, но тогда мне было так ясно, что Вы сделали мудро... (я говорю о Бежецке) и Лева не был бы тем, что он есть, не будь у него бежецкого детства. Я и о Леве тогда много думал, но об этом как-нибудь в другой раз - я виноват перед ним. В Вашей жизни есть крепость, как будто она высечена в камне и одним приемом очень опытной руки. Все это - я помню - наполнило меня тогда радостью и каким-то совсем не обычным, не сентиментальным умилением, словно я стоял перед входом в Рай (вообще тогда много было от "Божественной Комедии"). И радовался я не столько за Вас, сколько за мироздание, потому что от всего этого я почувствовал, что нет личного бессмертия, а есть Бессмертное... Умирать было не страшно, так как я не имел никаких претензий персонально жить или сохраниться после смерти... Но что есть Бессмертное и я в нем окажусь - это было так прекрасно и так торжественно. Вы казались мне тогда - и сейчас тоже - высшим выражением Бессмертного, какое я только встречал в жизни".

Поправившись, Николай Николаевич побывал в Ташкенте в гостях у Анны Андреевны. Между Ахматовой и семьей Пуниных завязалась переписка. Ахматова посылала в Самарканд вещи для маленькой Ани.

В 1943 году в Самарканде умерла Анна Евгеньевна Аренс. "Сгорела в месяц, - писал Пунин. - Сердце было утомлено ночными дежурствами, кофеином и самаркандской трудовой нагрузкой". Это было большое горе для семьи. Оплакивала смерть Анны Евгеньевны и Ахматова.

Из Ленинграда пришла весть о смерти одного из соседских мальчиков. Ахматова думала, что речь идет о младшем из них, Вове, которого она ласково называла "Шакалик". ("Я уже не раз замечала - с ребенком на руках она сразу становится похожей на статую мадонны - не лицом, а всей осанкой, каким-то скромным и скорбным величием", - писала Л. К. Чуковская об Ахматовой с "Шакаликом" на руках). Памяти Вовы Смирнова посвящены два пронзительных стихотворения Ахматовой 1942 года: "Щели в саду вырыты..." и "Постучись кулачком - я открою". Однако вскоре Ахматова узнала, что умер не Вова, а старший из братьев - Валя, которого она тоже любила: занималась с ним французским, читала ему Пушкина. В 1942 году умер и Евгений Федорович Смирнов.

Жизнь в эвакуации прервала ее связь с сыном: семь месяцев от него не было ни одного письма. Однако периодически сведения о Льве Николаевиче все-таки приходили. Ахматова знала, что он был освобожден из лагеря и находился в ссылке в Норильске. В 1944 году Лев Гумилев добровольцем пошел на фронт и солдатом дошел до Берлина.

* * *

В мае 1944 года Ахматова решила вернуться в Ленинград. По дороге она остановилась в Москве. "... Я никогда не видела ее такой радостной, - писала Маргарита Алигер. - Она была оживленная, преображенная, молодая и прекрасная. Подняла свою знаменитую челку, открыв высокий, чистый, удивительный лоб, и все лицо ее стало открытее, доступнее, покойнее. Все было замечательно, - она прямо говорила об этом, - ее сын был жив и здоров, ее город был свободен, и ее там ждали... Война шла к концу, к победе, и жизнь словно начиналась снова и по-новому. Больше я никогда не видела ее такой откровенно счастливой".

Ахматова ехала в Ленинград к В. Г. Гаршину. Еще в Ташкенте она получила письмо с просьбой стать его женой и принять его фамилию. Ахматова согласилась. И теперь она говорила друзьям: "Я еду к мужу".

"Гаршин должен был к ее приезду подготовить квартиру в доме ВИЭМа (Кировский пр., 69-71) и неоднократно говорил об этом с мамой, - рассказывает в своих воспоминаниях Ольга Иосифовна Рыбакова, с родителями которой были дружны и Анна Андреевна, и Владимир Георгиевич, - но квартира ввиду строительных сложностей готова не была. А. А. написала Гаршину о своем приезде, потом уже из Москвы звонила, но он ей не сказал, что квартира, в которой они могли бы поселиться вместе, еще не готова, а сам просил мою мать поселить Анну Андреевну пока у нас".

Владимир Георгиевич был очень взволнован предстоящей встречей. Несколько лет, проведенных не только врозь, но и абсолютно по-разному, могли отдалить их друг от друга. Как врач Гаршин знал, что пережитое им во время блокады оставило на его здоровье тяжелый след, что он уже не тот и едва ли сможет служить поддержкой Анне Андреевне, а она нуждалась в поддержке. В письмах к сыну он пытался подготовить его к тому, что женится на Ахматовой, но в них звучит неуверенность. Его преследовали видения, в которых ему являлась покойная жена и запрещала жениться на Ахматовой.

В Ленинград Ахматова возвращалась вместе со своими друзьями - литературоведами Владимиром Георгиевич Адмони и Тамарой Исааковной Сильман. "Ахматова провожает несколько человек, - вспоминал Адмони. - Среди них запомнилась мне Фаина Раневская и одна благостная старушка. Прощаясь с Ахматовой, задолго до отхода поезда, старушка несколько раз обняла и перекрестила ее, даже прослезилась. Когда она ушла, Ахматова подошла к нам (мы стояли немного поодаль) и сказала: "Бедная! Она так жалеет меня! Так за меня боится! Она думает, что я такая слабенькая. Она и не подозревает, что я - танк!"

... В Ленинград поезд приходил часов в одиннадцать утра. Мы знали, что Ахматову будет встречать Гаршин. И действительно, когда мы вышли из вагона, на перроне стоял человек типично профессорского вида (я редко видал людей, о которых с такой определенностью можно было сказать, что это профессор в старом, как бы петербургском смысле этого слова). Он подошел к Ахматовой, поцеловал ей руку и сказал: "Аня, нам надо поговорить". Они стали, разговаривая, ходить по перрону. Мы поняли, что уйти нам нельзя. Ходили они не очень долго, минут пять или восемь. Потом остановились. Гаршин опять поцеловал Ахматовой руку, повернулся и ушел. Мы почувствовали, что он уходит, окончательно вычеркивая себя из жизни Ахматовой.

Ахматова подошла к нам. Она сказала совершенно спокойно, ровным голосом: "Все изменилось. Я еду к Рыбаковым".

... Я побежал искать случайную машину... По дороге говорили о тех улицах, по которым проезжали, отмечали изменения в облике Ленинграда. Ахматова пристально смотрела на город, была, как всегда, необычайно точна и метка в своих словах...

Когда Ахматова прощалась с нами и с легкой улыбкой благодарила нас за помощь, мы оба вспомнили об ее так недавно сказанных словах: "Она и не подозревает, что я - танк..."

Гаршин не вычеркнул себя из жизни Ахматовой. "Ахматова у нас прожила месяца три, то есть июнь, июль и август, - вспоминала О. И. Рыбакова. - По приезде она не сразу получила карточки, ведь надо было оформить прописку. Владимир Георгиевич бывал у нас сначала каждый день, он приносил ей в судках обед из какой-то более или менее привилегированной столовой по своим талонам. Они подолгу разговаривали в ее комнате. Анна Андреевна говорила моей матери, что она очень удивлена, что нет обещанной квартиры68. Что, если бы она знала об этом в Москве, она бы там и осталась, у нее было там много друзей, и ее уговаривали остаться. В Ленинграде ей очень не хотелось возвращаться в разоренный Фонтанный Дом, с которым у нее были связаны тяжелые воспоминания. Гаршин бывал каждый день, это продолжалось недели две. И вот однажды я услыхала громкий крик Анны Андреевны. Разговор оборвался. Гаршин быстро вышел из ее комнаты, стремительно пересек столовую и поспешно ушел. Больше они не встречались, она его видеть больше не хотела69.

6 августа 1944 года Ахматова послала в Москву своей подруге - актрисе Н. А. Ольшевской телеграмму: "Гаршин тяжело болен психически расстался со мной сообщаю это только вам Анна". А в январе 1945 года написала следующее стихотворение:

…А человек, который для меня
Теперь никто, а был моей заботой
И утешеньем самых горьких лет, -
Уже бредет как призрак по окрайнам,
По закоулками и задворкам жизни,
Тяжелый, одурманенный безумьем,
С оскалом волчьим…

Боже, Боже, Боже!
Как пред тобой я тяжко согрешила!
Оставь мне жалость хоть…

Это стихотворение подводило итог их отношениям.

Ахматова убрала имя Гаршина из обращенный к нему стихов, полностью переделала посвященные ему строки в "Поэме без героя".

Слухи о том, что Гаршин сошел с ума и еще до возвращения Ахматовой женился на молоденькой медсестре, получили широкое хождение среди знакомых и друзей Анны Андреевны, не общавшихся с Гаршиным после войны, и даже попали в ее первую биографию. Однако ни то, ни другое не было правдой.

После войны Гаршин продолжал руководить двумя кафедрами - в 1-м Ленинградском медицинском институте ВИЭМе, читал лекции студентам, публиковал научные работы. В конце 1944 года он написал небольшую статью "Там, где смерть помогает жизни" и посвятил ее памяти жены. Статья была опубликована в сокращенном виде, полный же ее текст сослуживцы и ученики Гаршина переписывали от руки70. В ней говорилось о воле к преодолению, соединявшей ленинградцев, о том, как работа патологоанатома помогала ставить диагнозы больным и раненым и тем самым смерть помогала жизни. Кончается статья словами: "... наступает новая жизнь, новая эпоха, и постепенно мое настоящее станет для меня прошлым, уйдет. Уйдет, но оставить глубокий рубец. Странно. Этот рубец как-то выпрямил душу".

В начале 1945 года Гаршин женился на Капитолине Григорьевне Волковой, с которой был знаком с 1922 года. Врач-патологоанатом, доктор медицинских наук, она во время войны работала вместе с Гаршиным, они поддерживали друг друга, их объединяли общие испытания. Капитолина Григорьевна создала в доме Гаршина спокойную, благополучную атмосферу, что было необходимо Владимиру Георгиевичу, отдававшему все силы работе.

В конце 1945 года Гаршин был избран действительным членом Академии медицинских наук СССР. Его жизнь была заполнена научной и преподавательской деятельностью. Однако стали сказываться последствия блокады: возникла гипертония, в 1949 году произошел инсульт. Выйдя из больницы, Гаршин продолжал работать, но был уже тяжелобольным человеком. Об этом периоде рассказывает О. И. Рыбакова: "Во время болезни Гаршина его навещала моя мать, а после ее смерти ездила я. Мне вспоминается, что Капитолина Григорьевна принимала меня очень любезно, уход за больным был дома очень хорошим, но он был неузнаваем. Во время улучшений он звонил нам по телефону, а когда трубку брала няня моей дочки, то она говорила: "Опять звонил загробный голос". Не раз спрашивал об Ахматовой: "Как там Аня?" Но Анна Андреевна о нем ни разу не спросила..."

После ждановского постановления 1946 года на каждом предприятии, в каждом учреждении, в каждом рабочем коллективе должны были пройти собрания, на которых клеймили Анну Ахматова и Михаила Зощенко. Состоялось такое собрание и в ВИЭМе: "После этого знаменитого постановления... у нас было собрание преподавательского состава, - вспоминала М. М. Тушинская, в то время аспирантка ВИЭМа. -... Нас тоже пригласили на это собрание. И мы должны были проклинать, предавать анафеме. Все молчали. Опустив глаза, абсолютно все молчали. Выступил только Владимир Георгиевич Гаршин. Он сказал: "Я был другом Анны Андреевны, я остаюсь ее другом, и я буду ее другом"71.

В. Г. Гаршин умер в 1956 году. О том, как Ахматова узнала о его смерти, рассказывала А. Г. Каминская: "Однажды утром Анна Андреевна опустила руку за брошкой в бочонок-коробку, где она у нее лежала. Она постоянно пользовалась большой темной брошкой... Там же, в бочоночке, лежала и вторая ее брошка, маленькая, с темным лиловым камнем. На камне высоким рельефом была вырезана античная женская головка. Камень был в простой металлической оправе с прямой застежкой, работа конца XIX века. Эта брошка носила название "Клеопатра" и надевалась довольно редко. Я знала, что эта брошка - подарок Анне Андреевне от Гаршина, она ее хранила как память о нем. В то утро Анна Андреевна вынула из бочонка "Клеопатру" и вдруг спросила меня: "Ты ее не трогала?" - "Нет, Акума"... Она взволнованно смотрела на брошку - камень треснул сквозной трещиной прямо через лицо головки.

Через несколько дней Анна Андреевна узнала о смерти В. Г. Гаршина - он умер 20 апреля, и это был тот день, когда она увидела трещину на камне".

После разрыва с Гаршиным Ахматова продолжала жить у Рыбаковых. Но 19 июля 1944 года, когда Н. Н. Пунин с дочерью и внучкой Аней вернулся в Ленинград после эвакуации, она ждала их у ворот Фонтанного Дома. Отдала Ане букет цветов и сказала Николаю Николаевичу: "Я в Фонтанном Доме жить больше никогда не буду". Однако уже в августе того же года она поселилась здесь вновь.

Шереметевский дворец пострадал от бомбежек, но не был разрушен. В изрытый траншеями Шереметевский сад попало четыре снаряда; во время обстрелов снаряды попадали и в дом; в стене флигеля, в котором находилась квартире 44, образовалась большая трещина.

В квартире были выбиты все стекла, не действовали водопровод и электричество. 24 июня 1944 года Николай Николаевич записал в дневнике: "В квартире многое осталось таким, каким оно было, когда уезжали. Следы наших коченеющих, умирающих рук. Эту веревку вокруг печки привязала Галя, чтобы сушить чулки. Ее смерть лежит на многих вещах".

Во время войны Татьяна и Вова Смирновы переехали в другой флигель Фонтанного Дома, и Ахматова, стихи которой в годы войны побрели широкое признание, получила от Союза писателей ордер даже на две комнаты: ту, в которой она жила перед эвакуацией, и бывшую комнату Смирновых. Благодаря Г. П. Макогоненко, мужу О. Ф. Берггольц, в комнатах Ахматовой был сделан ремонт, Николай Николаевич и Инина Николаевна, как могли, привели всю квартиру в жилое состояние.

В ноябре 1945 года в Фонтанный Дом вернулся Лев Гумилев. 16 ноября Пунин записал в дневнике: "На ту половину приехал с фронта Лева Гумилев. Она приехал два дня тому назад, поздно вечером. Акума пришла в страшное возбуждение, бегала по всей квартире и плакала громок". Лев Николаевич поселился в маленькой комнате, а она - в соседней, большей по размеру.

Это было счастливое время для Ахматовой: вернулся сын, их отношения налаживались. Лев Николаевич поступил в аспирантуру, его ожидала научная работа. И кажется, впервые в ее жизни после длительного периода репрессий возникло ощущение, что ее поэзия официально признана государством. Она много выступала, к печати готовилось три сборника ее стихов.

Была поздняя осень 1945 года.

Примечания

54. В дневнике от 20 сентября 1937 года Пунин упоминает о В. Г. Гаршине: "Как-то пришел домой, узнал, что у Ани был проф[ессор] Гаршин".

55. У Ахматовой было в то время заболевание щитовидной железы.

56. Посвящение В. Г. Гаршину зафиксировано Л. К. Чуковской. Впоследствии "веселая" годовщина была заменена Ахматовой на "последнюю", а посвящение Гаршину снято.

57. Примечание Чуковской: "Среди обвинений, предъявленных Леве, было и такое: мать будто бы подговаривала его убить Жданова - мстить за расстрелянного отца. Но запомненная мною фраза свидетельствует, что Анна Андреевна процитировала мне уже второе свое письмо к Сталину, письмо не 35-го, а 38-го года..."

58. Видимо, ограду в Шереметевском саду ставили и убирали несколько раз. По воспоминаниям И. Н. Пуниной, сад огородили в 1946 или 1947 году, после ждановского постановления. Оградой служил фанерный забор в человеческий рост, выше была сетка. Забор шел вдоль южного флигеля, оставляя небольшое пространство для прохода. По словам И. Н. Пуниной, был какой-то период, когда в сад не пускали никого из жильцов, но все остальное время жители флигелей имели возможность им пользоваться. Ограда сохранялась до отъезда Ахматовой и Пуниных из Фонтанного Дома в 1952 году.

59. Имеется в виду стихотворение И. Бродского "В тот вечер возле нашего огня...", написанное в 1962 году.

60. Эти строки не вошли в окончательный вариант "Поэмы без героя".

61. Фраза из резолюции А. А. Жданова на докладной управляющего делами ЦК ВКП(б) Д. В. Крупина, посвященной разоблачению антисоветской направленности стихов сборника "Из шести книг".

62. Речь идет о Е. Ф. Смирнове и его младшем сыне Вове.

63. Всесоюзный институт экспериментальной медицины.

64. Из глубины воззвал (лат.)

65. Помилуй (лат.)

66. День гнева (лат.)

67. Домашнее имя Марты Андреевны Голубевой.

68. В. Г. Гаршин получил эту квартиру весной 1945 года.

69. Э. Г. Герштейн со слов Ахматовой записала: "Он приходил к ней в дом Рыбаковых и объяснялся. Наконец, Анна Андреевна указала ему, в какое глупое положение он ее поставил, не посчитавшись с ее именем. "А я об этом не думал", - ответил он. Вот это и взорвало Ахматову".

70. В музее Анны Ахматовой хранится экземпляр статьи, переписанной сестрой Т. Б. Журавлевой - М. Б. Журавлевой, в то время студенткой 1-го Медицинского института.

71. Магнитофонная запись воспоминаний М. М. Тушинской хранится в Музее Анны Ахматовой.

© 2000- NIV