Попова Н.И., Рубинчик О.Е.: Анна Ахматова и Фонтанный Дом
Приложение

Приложение

"Под кровлей Фонтанного Дома..."

Ирина Николаевна Пунина

Запись выступления на вечере в Музее Анны Ахматовой

(октябрь 1994 года)

В основе этого текста лежит мое устное выступление на вечере в октябре 1994 года. Мой рассказ не был построен по какому-то плану. Меня попросили рассказать о нашей квартире на Фонтанке, о комнатах, какими они были в двадцатые годы, но, рассказывая об этом, я, конечно, вспоминала и как мы там жили, о моих родителях, о людях, которые часто бывали у нас, и об Анне Андреевне, какой я помню ее в то, раннее время. Я не придерживалась хронологии, а говорила о людях и обстоятельствах, так или иначе связанных с моей жизнью, с жизнью Фонтанного Дома.

Некоторые фрагменты рассказа являются ответами на вопросы, которые мне задавали во время моего выступления или до него.

Фонтанный Дом был усадьбой Шереметевых. Фельдмаршал Борис Петрович получил эти земли в подарок от Петра I за военные заслуги, но место это он не любил. Его был Петр женился на Варваре Черкасской, единственной наследнице канцлера, благодаря чему слились капиталы двух и так неслыханно богатых семей. Фонтанный Дом строил именно Петр Борисович, уделявший много внимания благоустройству своих имений. Дом стали называть Фонтанным по расположению его на берегу Фонтанки и в отличие от "Мильонного" дома, полученного Шереметевыми в приданом Варвары Алексеевны и расположенного, как это видно из названия, на Миллионной улице.

Шереметевы много строили в своих усадьбах. Они умели выбирать одаренных и способных людей среди своих крепостных, которых обучали музыке и театральному делу, архитектуре и живописи, ремеслам и ведению хозяйства и многому другому. Имена талантливых крепостных Шереметевых можно перечислять без конца. Это замечательные композиторы Степан Дегтярев и Гавриил Ломакин, десятилетним мальчиком замеченный Шереметевым; живописцы Иван Аргунов, оставивший нам галерею семейных портретов, и Николай Аргунов, создавший удивительные портреты графини Прасковью Шереметевой-Жемчуговой; Федор Аргунов, чье имя связано со строительством Фонтанного дворца, грота, Литейных ворот и с планировкой сада.

Шереметевы использовали своих крепостных архитекторов, скульпторов, садовников, рабочих для строительства и благоустройства Фонтанного сада и дворца. Сад был несколько обширнее, чем сейчас, парадный подъезд был со стороны Литейного. В работах принимали участие лучшие архитекторы нашего города - П. Еропкин, С. Чевакинский, И. Старов, А. Воронихин, Д. Кваренги, Н. Бенуа. Я напоминаю об этом потому, что участие Кваренги нашло отражение в стихах Анны Андреевны. Она была убеждена, что тот Белый зал, в котором происходит действие "Поэмы без героя" и который находится на втором этаже флигеля, создан Кваренги, но это не больше чем легенда. На самом деле Джакомо Кваренги на этом месте проектировал парадную галерею для свадебных торжеств Параши Жемчуговой, которая была блистательной находкой и подарком русской культуре от шереметевских крепостных. Из-за смерти Прасковьи Ивановны галерея не была достроена, а Белый зал, к счастью, сохранившийся до наших дней, был построен Корсини в середине девятнадцатого столетия. Напротив окон нашей квартиры, в саду, находится портик шереметевского манежа, построенный Кваренги (теперь он относится к театру). На его фоне Анна Андреевна любила фотографироваться. Сохранились два снимка, сделанные здесь Пуниным летом 1925 года: знаменитая фотография "Сфинкс", другая - на ступеньках у портика, и еще одна фотография: Анна Андреевна и Николай Николаевич, тоже на фоне портика, - сделанная Павлом Лукницким.

Имена архитекторов говорят о той роли, которую играл Фонтанный Дом в культурной жизни Петербурга. Анна Андреевна об этом знала, когда сюда переезжала. В одном из ранних писем к Анне Андреевне Николай Николаевич Пунин писал: "Почувствовал, как действительно, тебе должно быть важно жить в районе Фонтанки, на Фонтанке, где много Петербурга; не важен свет и еда - а важен Петербург". И это ощущение: много Фонтанки, Фонтанный Дом, полный шереметевских легенд и семейных преданий - здесь была петербургская таинственная стихия, в которую Анна Андреевна окунулась и которой питалась ее поэзия. Прожила она здесь достаточно долго. Когда она сюда переехала - очень трудно сказать, потому что Анна Андреевна всегда жила одновременно в нескольких местах. Как-то я попыталась спросить ее, когда она поселилась здесь. Она говорила: "постепенно" - вот такая ее классическая формулировка. Так, очевидно, оно и происходило.

Была она в первый раз здесь 19 октября 1922 года. Это отмечено у Николая Николаевича в дневнике. Тогда она была в гостях в нашей только что полученной квартире. Квартира наша - те 4 комнаты, которые расположены в конце экспозиции; сейчас в квартиру мы попадаем с другого конца. В ту пору, когда Николай Николаевич ее получил (в августе 1922 года), она была относительно благоустроенной. Начинался НЭП, и появилось какое-то ощущение стабильности и настоящего быта - оно чувствовалось и в нашей квартире и во всем городе. Надо сказать, что, хотя НЭП был сравнительно благополучным периодом, но наша семья всегда жила более чем скромно. Николай Николаевич служил в Русском музее, жалованье музейного работника было небольшим. Анна Евгеньевна набирала все больше и больше работы, чтобы как-то восполнить недостаток средств. Сама Анна Андреевна получала нерегулярно довольно случайные деньги, ни комнаты, ни квартиры у нее не было, брак с В. К. Шилейко после трех лет перешел в дружеские отношения. Положение ее, конечно, было отнюдь не стабильным. Так что, попав в Фонтанный Дом, к нам в семью, она обрела какой-то относительный покой, какую-то защиту от бытовых проблем.

Теперь о каждой комнате. Поднявшись по средней лестнице, рядом с Белым залом, мы входили в прихожую с окном в сад, там были большой сундук, деревянная вешалка, телефон - в общем, обычная петербургская обстановка. Сразу за прихожей была столовая. Это там комната, где теперь представлена "Поэма без героя". Два окна в сад, которые сейчас, к сожалению, закрыты. На полу лежал еще шереметевский ковер, у восточной стены стоял наш буфет из Царскосельского Адмиралтейства, рояль - справа от входа, почти посредине спускался темно-красный абажур над обеденным столом, тоже из Адмиралтейства, все двери (двустворчатые): из прихожей, в кухню и в следующую комнату - были открыты. Столовая была центром, где собирались друзья, родственники и устраивались праздники. Впервые Анна Андреевна осталась у нас летом 1923 года, когда моя мама со своих братом уехала в Липецк и какое-то время думала вообще не возвращаться.

В начале тридцатых годов в бывшей столовой поселилась семья Смирновых, и квартира наша стала коммунальной. После войны эта комната какое-то время стояла опечатанной, так как во время блокады в ней жил и умер сотрудник Арктического института. В 1944 году, после того как удалось ее отхлопотать, Анна Андреевна перебралась в нее из детской. И прожила в ней до нашего переезда в 1952 году на ул. Красной Конницы. А весной 1945 года, после того как привели ее в порядок, Анна Андреевна охотно уступила бывшую детскую вернувшимся из эвакуации Зое Евгеньевне и Марине Александровне Пуниным, т. к. их квартира была занята. Александр Николаевич Пунин умер в стационаре 8 февраля 1942.

Дальше была моя детская, с одним окном, сейчас мемориальная комната Анны Андреевны. В ней стояли детская мебель и кровать бабушки Елизаветы Антоновны Пуниной; в 1931 году в этой комнате с октября 1938 года до сентября 1941 и с августа 1944 до весны 1945. Когда поздней осенью из Берлина вернулся Лева, он поселился в этой комнате. После его ареста, 6 ноября 1949 года, Анна Андреевна страдала бессонницей и, чтобы не чувствовать пустоты комнаты, взяла Аню к себе поближе, поселила ее в этой комнате, в моей бывшей детской; до этого Аня жила в конце коридора на сундуке, там было очень уютно, единственное южное окно освещало и грело небольшое пространство. Перегородка в коридоре была перенесена ближе к нам и мы вновь, после судебной борьбы с Арктическим институтом, оказались в отдельной, но уже трехкомнатной квартире. А папин кабинет отошел в соседнюю квартиру и в нем поселили сотрудника НКВД с семьей. По замыслу начальства эта семья должна была жить в розовой комнате и устроить нам с Акумой коммунальный ад, но, к счастью, мне удалось выиграть суд. После ареста Николая Николаевича мы жили в квартире вчетвером: Анна Андреевна, я, Аня и Роман Альбертович Рубинштейн, за которого я вышла замуж в апреле 1949 года.

Следующая после детской - большая комната, которая из-за цвета стен называлась Розовой. В 1922 году это был кабинет Николая Николаевича с камином, именно сюда впервые пришла Анна Андреевна.

Позже кабинетом стала самая последняя комната в нашей квартире. Большую часть лет Анна Андреевна прожила в кабинете. В некоторых письмах Николай Николаевич даже пишет: "... входил в твою комнату", считая кабинет ее своеобразным царством. И здесь, конечно, я помню Анну Андреевну с самых ранних лет, когда она со мной много играла и занималась, в том числе и французским языком.

У Анны Андреевны был французский словарь Макарова, который она очень любила и который в довоенное время почти всегда лежал у нее под подушкой. И она иногда, читая со мной, говорила: "Надо это проверить у Макарыча". Она так его ласково называла. Если он как-то отдалялся от нее хоть на полметра, она тут же говорила: "А где мой Макарыч?" И начинались судорожные поиски. Большей частью он и оказывался опять под подушкой. Ну, в крайнем случае, на ночном столике. Она редко прибегала к словарю, но все равно любила, чтобы он был постоянно у нее под рукой. Она много читала по-французски, иногда делала переводы для Николая Николаевича, для его подготовки к лекциям. Мне кажется, что, рассказывая Лукницкому о своих переводах для Николая Николаевича, она очень преувеличивает свой труд, потому что читала она эти тексты легко. Впрочем, и сам Николай Николаевич довольно хорошо владел французским языком и с детства знал немецкий, на котором свободно говорили его родители. В гимназии в то время преподавали по-настоящему языки.

Квартира тогда была благоустроенной и теплой, потому что еще действовало амосовское отопление. Внизу топили огромную топку метровыми дровами, и теплый воздух по специальным каналам поступал в комнаты. На нашей лестнице, на той, по которой мы теперь не ходим, была постелена ковровая дорожка, прижатая медными прутьями. Все это выглядело уютно. Входные двери нашей квартиры никогда не запирались, сад, в котором я провела все свое детство, был закрытым. У главного входа музея была охрана. Вскоре после появления Анны Андреевны у нас здесь поселился сенбернар - Тап, потому что Шилейко, его хозяин, проводил много времени в Москве. Сохранились фотографии мои с ним в саду, сделанные папой.

Музей тогда занимал основную часть дворца. В музее жила семья Станюковичей. Сам Владимир Константинович Станюкович был хранителем музея и одновременно научным сотрудником Русского музея и музея Шереметевых - Музея быта. Названия менялись тут многократно. Станюкович был человеком высокой культуры, он знал музейное дело и хорошо знал все то, что хранил. В отличие от очень многих особняков Петербурга, Фонтанный дворец Шереметевых в двадцатые годы не подвергался хаотичному разграблению, растаскиванию экспонатов. Управляющий и старший сын Сергея Дмитриевича Шереметева по описям в журналах передали все коллективу музея. Участие в этом принимал еще и Владислав Михайлович Глинка, известный впоследствии эрмитажный сотрудник и специалист по старому Петербургу. Так что в музее до начала тридцатых годов сохранялись коллекции и имущество Шереметевых в большом порядке. Для Анны Андреевны это было каким-то своеобразным лицом Петербурга. В 20-30 годы, когда ее печатали довольно мало, она занялась историей архитектуры города и пушкинским наследием. Занималась изучением Петербурга и того, что было связано с этим домом, вот здесь, глядя из окна этих комнат на шереметевские липы. У нас не было ни одного окна, которое бы не выходило в сад. И нельзя было ни дня прожить, чтобы не посмотреть, что делается в саду. Снег ли там, идет ли дождь, черные сучья или зелень, цветет сирень или цветут яблони, - это была непрерывная жизнь в природе. И, конечно, это очень много значило для Анны Андреевны.

Я начала говорить о том, с какого времени я вспоминаю Анну Андреевну, - столько, сколько я помню себя. Когда я подросла, Анна Андреевна стала заниматься со мной; это происходило в кабинете, когда все уходили на службу. Анна Андреевна не любила рано вставать. Обычно она проводила первую половину дня (или, может быть, даже несколько больше) лежа в постели на диване и с удовольствием звала меня к себе. Мы с ней вместе читали, играли. Она давала мне какие-то поручения: кому-то позвонить, кого-то пригласить. Это была и семья Щеголевых, у которых Анна Андреевна часто бывала. И Замятины, которые в 20-е годы еще жили здесь рядом, неподалеку от нас. Особенно близкими были ей Гуковские: Григорий Александрович со своей женой Натальей Рыковой, которой посвящено стихотворение Ахматовой "Все расхищено..."; они часто приходили сюда. И Юлиан Григорьевич Оксман, пушкинист, и Д. Е. Максимов. Всех перечислить, конечно, невозможно. Я потом еще несколько слов скажу о Гуковском. Это был, действительно, человек особенный и Анна Андреевной как-то очень ценимый.

Анна Андреевна, как я уже сказала, любила проводить большую часть утреннего времени или первой половины дня обычно не выходя никуда за пределы комнаты. Но потом, когда возникало какое-то интересное предложение: звали ли ее на вечер в Пушкинский Дом или в Союз поэтов (так тогда назывался Союз писателей) - она довольно быстро вставала. У нее была энергия и быстрота сборов. Даже в поздние годы она говорила, что ей нужно "восемь солдатских минут", чтобы быть готовой к выходу.

Она умывалась, никогда не выходя, конечно, к кухонному крану, а теплой водой в комнате. И затем, одевшись, либо уезжала к Щеголевым, либо Замятин приходил за ней, и они куда-то уходили. Этот круг ее знакомых очень был широк, вплоть до Алексея Толстого, к которому она ездила иногда в Царское Село, где она одно время жила в санатории. Иногда в сопровождении Николая Николаевича, иногда в сопровождении кого-то из пришедших за ней писателей она уходила на эти, вероятно, еще очень интересные, очень насыщенные вечера. П. Лукницкий, бывший агентом ОГПУ 84, сообщает в одном из таких собраний в своем донесении: "10 июня собрались у Алексея Толстого на чествовании артистов МХАТ. Съезд назначили на 12 ночи. Были: Москвин, Качалов, Книппер, еще двое-трое менее известных актеров, а также: Замятин, Федин, Никитин, Ахматова. Обильный ужин, много вина <...> Ушли около девяти утра. Федин провожал Ахматову до дому. В ходе вечеринки Замятин сказал между прочим, что не видит достоинства в стихах Ахматовой, игнорирует ее как поэта. Аня же сказала, что любит Замятина за честность, прямоту, смелость, чувство собственного достоинства. Ее сын получает по 10-20 руб. в 1,5-2 месяца, живет у матери Гумилева в Бежецке Тверской губернии"). Конечно, я в это время вникать в это особенно не могла, я была слишком для этого мала. Я только знала имена многих.

Вот теперь хочу рассказать о Григории Александровиче Гуковском. Матвея Александровича, его брата, тогда я знала меньше, я с ним стала больше общаться уже в послевоенное время. А Григорий Александрович и совершенно восхитительная его жена Наталья Рыкова приходили к нам (я была влюблена в нее так, что все куклы мои назывались "Наталья Рыкова") - и, естественно, вели разговоры о литературе, об изданиях того времени, в которые я не вникала, но присутствовала, сидя на полу на ковре в кабинете, и наслаждалась их обществом и их оживленной беседой. Приезжали москвичи. Приезжали Мандельштамы, которые иногда даже у нас останавливались. С шумом врывался Борис Пильняк, проезжая то из Соединенных Штатов в Москву, то из Москвы в Соединенные Штаты. Раз он приплыл как-то на пароходе в Ленинград со своим новым автомобилем, на котором в упоении катал и меня, и Анну Андреевну. И это было, конечно, незабываемое впечатление.

У меня сохранилось письмо Пильняка ко мне, написанное на японской бумаге, с его печатью, стилизованной под китайский иероглиф. В ту пору среди нас, детей, Анна Андреевна называлась еще "тетя Ваня". Слово "Акума", хотя и было придумано Владимиром Казимировичем Шилейко задолго до этого, но тогда не вошло еще в обиход. Оно привилось уже гораздо позже, в 30-е годы, а в послевоенное время уже другого домашнего имени у Анны Андреевны не было, только Акума. А в 1920-е годы мы ее называли "тетя Ваня". И Пильняк мне писал: "Когда я снова приеду, будем делать Ванины именины". Пильняк с восторгом ездил по городу. Набережные Невы, замечательные наши дворцы и памятники ему были не очень знакомы, и он удивлялся, что я все это знаю. Но я знала это, в основном, благодаря Анне Андреевне. Борис Андреевич все расспрашивал меня, где Биржа, что значат ростральные колонные. Ездили мы с ним и с Анной Андреевной часто к Рыбаковым, которые жили на набережной Невы, и дом их тоже был для Анны Андреевны всегда очень значимым. Анна Андреевна очень ценила и самого Иосифа Израилевича, великолепного знатока живописи (он собрал замечательную коллекцию русского искусства первой половину XX века), и его жену Лидию Яковлевну, которая отличалась необычайным тактом и сохранила это качество до последних лет своей жизни. У них в доме часто бывали художники.

У нас в доме тоже собирались, конечно, многие художники, начиная с Татлина. Здесь бывали Тырса, Бруни, Лебедев, Лапшин, Львов, Пахомов, Осмеркин, Иогансон, Малевич, Митурич и многие-многие другие. Но это уже другая страница жизни. Надо сказать, что когда собирались художники, Анна Андреевна обычно не любила выходить. Либо она оставалась в кабинете, либо уходила куда-то в гости. Она общалась больше с людьми из литературной среды, близкими к ее собственным интересам. Это качества, развившееся в ней уже тогда и, по-видимому, существовавшее и раньше, она сохранила навсегда. Она очень четко умела настроить собравшихся людей на то, чтобы ее интересы превалировали в разговоре и чтобы литературные темы, которые ее волновали (позже это были часто пушкинские темы), были в кругу общего разговора. А разговоры о живописи, которые вели художники между собой, вероятно, ее мало увлекали, хотя художники все относились к ней с необычайным почтением и рады были с ней общаться.

Анна Андреевна обладала поразительной способностью сосредотачиваться на том, что ее интересовало и что ее привлекало вообще и в данный момент, в частности. Разговаривая с кем-то она обычно очень быстро, с двух-трех слов, понимала уровень представлений своего собеседника. У нее была такая особенность: она как бы спускалась до уровня того, с кем разговаривала. Она обычно не пыталась его в чем-то убедить и тем более переубедить, посвятить в свои сокровенные мысли, а говорила о том, что могло его интересовать, что было ему доступно и в какой-то степени понятно. Это видно, например, довольно ясно по содержанию записок Лукницкого. Она прекрасно знала, что и как он записывал, и даже иногда контролировала и проверяла его записи. И всегда говорила на том уровне представлений, которые были ему доступны.

У Лукницкого, скажем, есть такой эпизод. В ноябре тридцать пятого года, примерно, дней через 10 после того, как выпустили Леву и Николая Николаевича со Шпалерной, он пришел на Фонтанку, до этого он очень долго не появлялся у нас. И он пишет, что после такого долгого отсутствия хотел говорить с Анной Андреевной откровенно и обо всем. А она ему почти наизусть пересказала целую передовицу про Пашу Ангелину. Лукницкий пишет, что он ожидал бы скорее услышать это от Пунина, чем от Анны Андреевны. Подобные вещи есть, скажем, и в воспоминаниях Маргариты Алигер: Анна Андреевна говорит целыми абзацами передовиц того времени. Это была своеобразная активная самооборона Анны Андреевны, ориентированная на представления собеседника.

Что касается Гуковских, о которых я упомянула, и особенно Григория Александровича и Наташи Рыковой, то Анна Андреевна вначале как-то очень была расположена к родителям Натальи Рыковой. Они жили в районе Сергиевской, и Анна Андреевна очень часто меня туда брала. Она взяла меня на одно торжественное событие: я была выбрала ею в качестве крестной для дочки Натальи Рыковой - Натальи. Случилось непоправимое: Наталья Рыкова умерла во время родов, осталась маленькая девочка, замечательная девочка, которой, к сожалению, тоже уже нет в живых, - Наталья Долинина. Многие знают ее. У нее есть великолепная повесть - рассказ об отце, о Григории Александровиче, о ее собственной очень тяжелой жизни, совершенно невообразимой. Теперь даже трудно представить, как все это можно было выдержать, как она жила после ареста отца, имея двух крохотных детей, без работы, без заработка и отовсюду гонимая.

Зимой в те годы Анна Андреевна часто ходила на лыжах. В хорошем настроении Анна Андреевна, проснувшись, говорила: "Пойдем гулять. Приготовь мне горячей воды умыться". Надевала свой великолепный белый свитер, мы брали лыжи и спускались обычно на лед Фонтанки. Фонтанка в те зимы замерзала настолько, что там устраивали и новогодние елки, ходили на лыжах. И Анна Андреевна обожала прогулки по льду Фонтанки. Мы шли обычно до Летнего сада, где встречались с семьей Срезневских, или специально к ним заходили.

Летом, когда после операции я жила у Срезневских в Курорте (это было уже начало 30-х годов), Анна Андреевна, приезжая навестить меня, любила купаться. О том, что она умела плавать "как рыба", известно, но это относится обычно к ранним крымским годам: "Стать бы снова приморской девчонкой", А тогда она была уже отнюдь не девчонка, но и в том достаточно уже солидном возрасте купаться и плавать она обожала. В то время, как Валерия Сергеевна Срезневская сидела на берегу и говорила: "Ну, Аня, куда ты? Зачем тебе в воду лезть?" - Анна Андреевна уходила в воду и плыла, плыла как можно дальше, очевидно, испытывая ощущение полного блаженства. Вот это чувство какой-то своей самодостаточности, своей уверенности она сохраняла по протяжении всей жизни. Ощущение владения собою, своим телом, своими мыслями и кругом людей, с которыми она общалась. И это мне хотелось тоже особенно отметить.

В 1927 году Николай Николаевич почти полгода был в Японии. Сохранилась переписка этого времени, которая отчасти мною опубликована. Анна Андреевна, вспоминая начало своей литературной известности, говорила, что сборник "Вечер" вышел, моментально разошелся - и она сразу стала известна. Но она стала известна в очень небольшом кругу - тираж книги был всего 300 экземпляров. Это был круг "Башни" Вячеслава Иванова, которого Анна Андреевна позже несколько порицала, Михаила Кузмина, который написал предисловие к сборнику "Вечер". Это был круг петербургских поэтов. Кое-кто в Москве, конечно, знал об этом сборнике. Когда вышли "Четки", они принесли Анне Андреевне дальнейшее упрочение славы. Потом уже ее сборники выходили один за другим большими тиражами, и она стала действительно широко известна у нас. Но когда в 1927 году Николай Николаевич поехал в Японию, то он написал оттуда, а, приехав, рассказывал о том, что там есть издания стихов Анны Андреевны, переведенные на английский и на японский языки. И даже такая строчка есть в стихах Анны Андреевны: "Ты отдал мне не тот подарок, который издалека вез". Он вез какой-то реальный земной подарок, а привез известие о такой ее широкой зарубежной славе... То, что в Японии оказались переведенными ее стихи, что там были русисты, занимавшиеся творчеством Ахматовой, - это было поразительно. Один из них, Ёнекава, приехал вскоре в Россию и был у нас на Рожество здесь, в Фонтанном Доме, в январе 1928 года. Николай Николаевич сфотографировал его на групповом снимке у нас в квартире, у рождественской елки. Через много лет Ёнекава навестил нас еще один раз, но уже на Широкой (ул. Ленина).

Другой известный японский славист - Наруми, будучи у нас на Фонтанке, зарисовал план кабинета Николая Николаевича, в котором жила Анна Андреевна. Зарисовал все предметы обстановки, где и как они стояли. Причем он с точностью ученого и восточного человека отметил, какие японские изображения стояли у Николая Николаевича в книжном шкафу, и что на японском фонарике, висевшем в центре комнаты, был рисунок "семи осенних трав". Я заказала в Японии такой фонарик. Исияма Миэко любезно выполнила мою просьбу, и такой же фонарик теперь висит в папином кабинете.

Николай Николаевич обожал устраивать новогодние праздники в память тех елок, которые были в его детстве в Павловске. В моем детстве на елки приходили мои двоюродные брать и сестра Марина Пунина. Елка всегда была великолепно украшена. Николай Николаевич в это вкладывал массу энергии, творческого задора. Важно было и то, какие подарки под елкой были положены. После двадцать седьмого года на елке появлялись из японской бумаги чудные фонарики, которые папа с нами вместе клеил. В том же двадцать седьмом году Николай Николаевич прислал нам из Загорска, где он побывал, вырезанную из цветной плотной бумаги сцену рождения Христа и поклонения Богоматери волхвов и пастухов. И это все было расставлено под елкой. Когда мы приехали с Анной Андреевной на Сицилию, то там были похожие сценки, только не картонные, а составленные из марионеток. Мы были в Италии как раз накануне рождественских праздников, и Сицилия вся была украшена евангельскими сценами. Все это освещалось или фонариками, или свечечками. На каждом балконе, в витрине каждого магазина было что-то такое: ангелы, слетающие к колыбели - к яслям Христа. Анна Андреевна и я сразу стали вспоминать наши детские елки.

В 1929 году Николай Николаевич выписал Леву из Бежецка, где он жил с Анной Ивановной Гумилевой и тетей Шурой Сверчковой. Лева поселился у нас и учился в школе на 1-й Роте 85. Директором школы был Александр Николаевич Пунин. Хотя школа была расположена далеко, но она была одной из лучших в городе. Левины анкетные данные в то время могли служить препятствием для его поступления в школу, но благодаря покровительств Александра Николаевича это удалось обойти. У Левы была хорошая память, он много читал, но учился с трудом, постоянно были разные недоразумения, конфликты с учителями, которые братьям Пуниным приходилось улаживать. Николай Николаевич занимался с Левой математикой и немецким языком, Анна Андреевна - французским. Лева в это время писал много стихов, и ему очень хотелось, чтобы его слушали, но взрослые были не в восторге от этого его увлечения. Акума боясь, что Лева сделает это своей профессией, убеждала его, что "это безумие". Окончив весной 1930 года школу-девятилетку, Лева уехал на какое-то время в Бежецк. Папе удалось выхлопотать ему паспорт и ленинградскую прописку, много хлопот вызвало Левино поступление в университет, но и эти трудности были в конце концов преодолены. Одно время Лева жил у маминого брата Льва Евгеньевича Аренса и Сарры Иосифовны. Несмотря на тесноту, Леве выделили комнату. У Аренсов ему было хорошо, он много читал, вел философские разговоры с дядей Левой, иногда с Николаем Константиновичем Мироничем 86, который там часто гостил. Лева вернулся к нам на Фонтанку, но у нас уже было очень тесно: Евгений Иванович Аренс переехал к нам и жил в детской. Татьяна Смирнова, невестка Аннушки, претендовала на столовую, вернее, оформила ее явочным порядком. Лева устроил себе кабинет в конце коридора, за папиной дверью, из верхнего южного окна туда попадали лучи солнца, а зимой это небольшое пространство обогревалось кафельной печкой. В торце коридора на сундуке Лева соорудил себе кровать, около стены стоял небольшой стол, с потолка спускалась цепочка с полумесяцем, к которой он подвесил большой бронзовый фонарь в виде восточного храма, решеточки боковых стенок обрамляли цветные стекла, когда внутри загоралась лампочка, то мягкий свет фонаря освещал небольшое помещение, создавая уютную обстановку в нем, Лева был горд своим "кабинетом". Но это продолжалось недолго.

Жизнь усложнялась, дрова становилось доставать все труднее и труднее, ввели карточки на продукты, свободная торговля сокращалась, стали появляться очереди за керосином и за всем необходимым.

Я начала с того, что в 20-е годы наша квартира была благоустроенной: в столовой утром шумел самовар, висела икона Параскевы Пятницы, часы с медными гирями, на кухне топилась дровяная плита, печи были натоплены, снизу подогревало амосовское отопление. С года "великого перелома", с двадцать девятого года, началось постепенное, так сказать, взламывание всей жизни нашей страны и, конечно, Ленинграда прежде всего. Началось это со стремления к уплотнению квартир. Считалось, - это вы все знаете по "Собачьему сердцу" Булгакова, - что можно в одной комнате оперировать, и спать, и обедать, и принимать посетителей. К сожалению, все квартиры становились постепенно коммунальными. И наша квартира не исключение, - стала холодной, коммунальной, с выходами всех дверей в коридор; чтобы выйти в него или на кухню, надо было накидывать что-то теплое. Если звонил телефон, который находился в прихожей, Анна Андреевна просто надевала шубу, иначе было невозможно. Квартира стала, конечно, разрушаться.

Левин приезд к нам пришелся как раз на это переломное время. Когда Николай Николаевич пригласил Леву к нам, жизнь еще казалась как-то налаженной, но очень скоро все это кончилось.

Коптящие керосинки на кухне, воющие примусы и так далее. Мы с Левой регулярно осенними вечерами ходили на промысел дров, потому что их постоянно не хватало. Лева, который отличался необычайной самоуверенностью, брал обычно пачку папирос "Блюминг" или "Трактор" и шел беседовать со сторожем, который дежурил на Фонтанке. Закуривая и заговаривая с ним, он тянул время, чтобы я обошла штабеля дров. Обычно брали еще кого-нибудь "на подмогу", чтобы выяснить, откуда можно унести полено или старые торцы, которых было довольно много. Фонтанка была покрыта тогда еще деревянными торцами и их меняли время от времени. Эти торцы потом мы тащили к себе домой и пытались ими топить печки, что было довольно трудно, потому что без керосина они отказывались гореть. Кроме того, пилить и обрабатывать их в квартире тоже было нелегко. Это было постоянное наше занятие в 30-е годы. Лева лихо как-то все это воспринимал, всегда с юмором и с героическим началом. Но и такая жизнь в коммунальной и малоблагоустроенной квартире тоже прервалась. Первого декабря тридцать четвертого года был убит Киров. Мы узнали об этом сразу же, потому что моя мать дежурила на "скорой помощи" - она была врач. Шоферы "скорой помощи" обычно знали все, что происходило в городе - не нужно ни радио, никаких других средств, все передавалось моментально, с полной точностью. Даже то, что потом случилось с Николаевым, они все сразу знали. Но, естественно, говорили об этом шепотом, тихонько. Тогда приехал впервые Сталин в наш город. После убийства Кирова постепенно начались аресты, паспортизация и все последующие беды, которые посыпались на всю страну, в особенности на наш город.

В конце октября 1935 года были арестованы Лева и Николай Николаевич. Причем тогда для ареста еще требовались какие-то формальные основания. Для того чтобы их найти, в наш дом был прислан осведомитель, это был сокурсник Левин по университету. Он тоже учился на историческом факультете, приехав из провинции. Некто Аркадий. Он приходил к нам, ничего не зная ни по истории, ни по философии. Он кормился и занимался у нас, предлагал чинить нашу старую мебель или оказывал другие услуги, иногда вступал в разговоры с Левой и Николаем Николаевичем о философии Гегеля, о том, что философию Гегеля в университете перестали как-то ценить или подавать с привычной точки зрения. Лева к этому времени был достаточно начитан в вопросах истории и философии. И вот эти длительные их беседы, в которые Аркадий иногда включался, а больше, конечно, слушал и доносил о том, что такие имена, как Гегель, Кант, Ницше, что было уже само по себе подозрительно, звучат в нашей квартире. И это все доносилось в соответствующие органы. По этим доносам Лева и Николай Николаевич были арестованы в октябре. Обыск продолжался у нас почти до рассвета. Из вещей, которые взяли при обыске, я помню книги Ницше и Мандельштама.

После ареста Николая Николаевича и Левы в 1935 Анна Андреевна написала стихотворение "Уводили тебя на рассвете..." Она описывает бывшую детскую, которая сейчас ее мемориальная комната. "В темной горнице плакали дети" - это плакали не дети вообще, а это были я и мой двоюродный брат Игорь Аренс, который жил у нас, потому что отец его уже был в лагере. И безумно выли и бесновалась собака, которая, конечно, не могла смириться с шарканье сапог гэпэушников. Собака - это полярная лайка, привезенная семьей маминого брата, которая после его отправки в лагерь жила у нас. "У божницы свеча оплыла" - там, действительно, была икона и лампадка, которую всегда зажигали вечером. Это все точно, конкретно зафиксировано. И Игорь, брат мой, плакал. Он хотя и был младше меня, но хорошо понимал, чем кончаются аресты: отец его был уже в лагере на севере, а мать - в ссылке в Астрахани. я в ту ночь как-то в один вечер стала взрослой. Потому что все, что касалось сохранения дома, легло на мои плечи. Утром я поехала к папе на работу, чтобы отвезти ключи...

И еще про арест 35-го года. У Николая Николаевича была машинка такая для фотоаппарата - автоспуск, при помощи которой он мог, заведя ее на определенное время, навести фотоаппарат, затем встать в кадр со мной или с Анной Андреевной, и эта машинка щелкала, фотоаппарат фотографировал. Такие фотографии Николая Николаевича были на выставке в музее. И он со свойственной ему легкостью как-то во время общего разговора сказал: "Этой машинкой тоже можно убивать". На самом деле это была шутка: этой машиной сфотографировать - единственное что можно было. Никаких разговоров об убийстве Сталина не было, и вообще как-то никому в голову тогда не приходила идея террористических актов. Во время этого разговора была одна знакомая. Она донесла.

Анна Андреевна после ареста не теряла самообладания. Всем известна история, как она поехала в Москву и отхлопотала и Леву, и Николая Николаевича. Это описано многими, и я не буду этого повторять. Сразу, как только распоряжение из Москвы пришло, их быстро выпустили, хотя была уже ночь. Николай Николаевич со свойственными ему юмором и легкостью рассказывал, что когда пришли к нему в камеру и сказали: "Забирайте вещи и выходите", - он подумал, что это на какую-то пересылку. - "Нет, идите домой". Он сказал: "Я плохо вижу, можно здесь остаться до утра?" Хотя это было на Литейном, довольно близко от дома. Но они ему ответили: "У нас не ночлежный дом!" Их вывели за ворота, которые за ними тут же захлопнулись. Они были подавлены и поражены встречей, молча дошли до дома. Почему-то в этот вечер у нас не было электричества. Мы сидела при керосиновой лампе. Пришли браться Николая Николаевича - Александр и Лев. Тут же позвонили Анне Андреевне в Москву. Ощущение от этого вечера осталось навсегда, началась другая, более трудная полоса жизни. Этот арест имел серьезные последствия и в отношениях между взрослыми, и во всей нашей жизни.

В 1949 году Николай Николаевич и Лева были арестованы в третий раз. К обвинениям 1935 года теперь присоединили враждебную идеологию и космополитизм. Арест 1935 года и особенно освобождение, подписанное врагом народа - Ягодой, имело роковые последствия и для Левы, и особенно для Николая Николаевича, который не вернулся из последнего лагеря, где он скончался в августе пятьдесят третьего года. Он часто говорил: "Дожить бы до смерти Сталина". Мечта его сбылась. Дожил. И надо сказать, что в лагере они успели почувствовать некоторое облегчение. Им, во-первых, разрешили написать лишнее письмо домой. Изменился лагерный режим: убрали высокое напряжение вокруг лагеря, начали снимать номера с одежды. И пошло довольно быстро потепление. Хотя, как вы знаете, Лева пробыл все-таки в тех краях до 1956 года. Так что эти изменения дошли, с одной стороны, сразу, а с другой стороны, коснулись каких-то внешних факторов, а не глубинных мотивов арестов и посадок.

Отношения Анны Андреевны и Николая Николаевича к середине тридцатых годов становились все более сложными.

Гаршин появился у нас довольно рано, в тридцать седьмом году. Он был врач (патологоанатом) и приходил навещать Анну Андреевну после того, как она лежала в Мариинской больнице, где их познакомил Василий Гаврилович Баранов, известный врач-эндокринолог.

Гаршин стал бывать у нас, когда Анна Андреевна еще прочно жила в папином кабинете. Мне было не до того, чтобы наблюдать за их отношениями. Но однажды, когда Гаршин был у Акумы, я влетела к ней в комнату с радостным известием, о возвращении из ссылки моей тетушки Сарры Иосифовны Аренс, той, которая потом в шестидесятые годы жила с Анной Андреевной в Комарове, и я была озадачена, что Анна Андреевна как-то очень равнодушно на это прореагировала, хотя обычно она очень близко принимала к сердцу судьбу всех возвращавшихся из ссылки. Потом, когда Анна Андреевна уже переехала в детскую, Гаршин стал бывать у нее чаще.

История переезда Анны Андреевны из кабинета тоже совсем не так освещается, как оно было в самом деле. Я вышла замуж, и многое в нашей жизни поменялось. Николай Николаевич с большим терпением и очень упорно просил Анну Андреевну вообще уехать с Фонтанки. Он считал это естественным, раз они расстались. Он чистосердечно совершенно считал: расстались, так зачем жить под одной крышей, тем более в той невероятной тесноте, в которой мы оказались. Но, как ни убеждал ее Николай Николаевич, она не уехала; единственное, чего он добился, это чтобы Анна Андреевна из кабинета переехала в бывшую детскую комнату.

После того, как Акума и папа разошлись, Анна Андреевна почти перестала разговаривать со мной. В то же время она сохранила дружелюбные отношения с моим мужем Гешей (Генрихом Яновичем Каминским). Тогда именно он нашел во дворе и подарил Анне Андреевне понравившуюся ей старинную фарфоровую чернильницу-улитку, которая находится теперь в музее. Анна Андреевна и папа продолжали вечерами подолгу разговаривать вдвоем, общаясь даже больше, чем прежде, возможно, они обсуждали будущее нашего дома.

Однажды весной 1939 года я шла по коридору в кухню, Анна Андреевна говорила в этот момент по телефону, она стояла, опершись коленом на стул. Уже было ясно, что я жду ребенка. Анна Андреевна, не прерывая разговора и не меняя позы, неожиданно спросила меня:

- Когда будет детишна?

- В мае.

- Хорошо, когда в мае родятся дети.

Я запомнила дословно этот короткий разговор, наверное, потому, что это было едва ли не первое ее обращение ко мне за год после разрыва с Николаем Николаевичем.

Итак, я вселилась в кабинет с моим мужем Генрихом, и потом родилась маленькая Анюта. У нас пошел следующий слой жизни.

В 1940 году наконец вышли из печати папин учебник "История западноевропейской живописи"; у Акумы - "Из шести книг". В Союзе писателей в этот период относились к ней с благоговением; ей предлагали квартиру, если бы она захотела переехать. Но она не захотела - это тоже загадка ее жизни, ее биографии, ее отношения к этому месту и ко всему, что здесь было, - не захотела покинуть Фонтанный Дом. Причем много раз были для этого реальные возможности и реальные предпосылки.

Акума осталась жить в детской. Гаршин приходил к ней в эту комнату. Это был трогательный и милый человек, с такой необычной деликатностью, которая казалась уже тогда музейной редкостью. Анне Андреевне он в женской муфте приносил теплые бульоны, еще что-то такое. Гаршин нашел какого-то столяра, немного привел в порядок мебель.

Потом с Гаршиным я встречалась в блокадное время, когда Анны Андреевны уже не было в городе. Она выехала вот с этим маленьким зеленым чемоданчиком, в котором почти ничего не взяла.

Когда Николай Николаевич и Анна Андреевна окончательно решили, что они расходятся, они обменялись письмами. Все свои ранние письма Анна Андреевна уничтожала, выискивая, у кого они сохранились, чтобы их вернуть и сжечь. Письма к Николаю Николаевичу, которые он ей вернул, она сохранила, не сожгла. Но улетая из Ленинграда, уже из бомбоубежища на канале Грибоедова, она, конечно, эти письма взять не могла и про них, может быть, и не вспомнила. Вероятно, она попросила Гаршина (или он делал это по своей инициативе), в своей комнате взять наиболее ценные для нее вещи, то, что Анна Андреевна хотела сберечь. Гаршин приходил к нам, разбирал ее вещи, бумаги, что-то откладывал в сторону, что-то увозил на саночках. Помню, как в один из таких отъездов он упаковал и увез статуэтку Анны Андреевны работы Данько. В этом для меня был какой-то трагический смысл. После войны то, что сохранилось, он вернул, и многие вещи теперь здесь, в музее.

6 ноября, после того как фугасная бомба упала в Инженерный замок и взрывная волны выбила все стекла в нашей квартире, мы (папа, Игорь Аренс, я и Малайка 87, мама большей частью ночевала на работе) - переехали в детскую, так как в ней было одно окно. Ее легче было замуровать. Пространство между рамами я заложила подушками от оттоманки, вставила какую-то фанеру, буржуйка, которую в августе добыл Александр Николаевич, стояла в этой комнате около кафельной печки так, что труба ее попадала во вьюшку. Папина кровать была у восточной стены, а наши - со стороны столовой, где жила семья Смирновых (Женя, Татьяна, Валя и Вова). Дверь в коридор замуровали, около нее стояла кровать Игоря, ходили через Розовую комнату. Мы старались быть поближе к теплу, к буржуйке. Электричества не было, водопровод давно замерз, телефон не работал, приемник, географический атлас, карты и велосипеды нас заставили сдать еще в июле. В конце февраля сорок второго года мы уехали, нашу квартиру навещал Андрей Андреевич Голубев 88. Когда могла, приходила Марта Андреевна, она упаковала архив Николая Николаевича, который постепенно перевозила в Дом ветеранов сцены. Муж Марты Андреевны был тяжело болен, и она не могла его оставить. Весной он скончался, но тем не менее она уехала только осенью. Ее отец однажды в коридоре на полу нашел какую-то кипу бумаг Анны Андреевны, среди которых были письма, адресованные Николаю Николаевичу. Он их перевез на Петровский остров, в Дом ветеранов сцены (он был директором этого дома). Там у него последнее время перед эвакуацией жили Николай Николаевич и маленькая Аня, потому что здесь, на Фонтанке, уже жить было совершенно невозможно. Я продолжала дежурить на "скорой помощи" и изредка приходила ночевать сюда. Эти письма Марта Андреевна сохранила до нашего возвращения. Несмотря на требования Анны Андреевны, она ей их не вернула. Она завещала своей дочери после смерти Анны Андреевны отдать их мне, что та и сделала. Я передала их в фонд Пунина в ЦГАЛИ, где они сейчас хранятся. Некоторые выдержки из них публиковались.

В первые недели войны Анна Андреевна привлекалась к так называемым работам по спасению города. Мы с нею красили огнеупорным растровом, какой-то белой известкой балки на чердаке Шереметевского дворца в главном флигеле. Анну Андреевну это несколько утомляло. Но еще больше ее раздражал напор нашего управдома, который с трудом выводил свою фамилию: "Коган" - ему требовалось на это несколько минут. Никаких других букв он, по-видимому, не знал вообще, и никакую бумагу прочесть не мог. Если ему приносили готовую бумажку и просили подписать, он говорил: "Нет, напишите при мне. Я буду видеть, что это именно вы пишете. Тогда я подпишу". И вместе с тем он командовал этими работами. Вот такой, маленького роста человечек приходил и говорил: "Гражданка Ахматова, пора на чердак", "Гражданка Ахматова, пора дежурить у ворот". Вы знаете стихи Ольги Берггольц "У Фонтанного дома"; это реальный факт, свидетелем которого однажды оказалась Ольга Федоровна, она увидела Анну Андреевну, дежурящей у ворот. "Гражданка Ахматова, вы сегодня поздно вышли из дома", "Гражданка Ахматова, сегодня была тревога, а вы не ушли в щель". Это обращение, конечно, доводило Анну Андреевну до полного неистовства, которое, впрочем, наружу она не выказывала. Эти обязательные работы были к тому же абсолютно бессмысленными. Потому что Анна Андреевна, стоявшая с противогазом около ворот Фонтанного Дома, не остановила бы ни самолеты немецкие, ни даже если бы сюда пришли живые немецкие солдаты. Эта бессмысленность была очевидна для многих. И Анну Андреевну это очень угнетало. Узнав, что есть писательское общежитие в бомбоубежище на канале Грибоедова, и там жили многие ее друзья, и Томашевские в том числе, она стала часто во время тревог уходить уже не в щели сада, а туда, в то бомбоубежище. Иногда, когда было более или менее спокойно, она находилась у Томашевских днем, иногда ночевала там. Николай Николаевич пишет в дневнике, что ему странно видеть, как она боится смерти, хотя она всегда говорила, что хочет умереть. Она действительно боялась, у нее появилось какое-то чувство ужаса и паники. Было чего бояться: постоянные обстрелы, вой сирен; одна бомба упала прямо в саду на наших глазах. Флигель нашего дома вот так покачался-покачался, поехала вся мебель в комнатах - потом встал на место, а мог и не встать. И это было, конечно, по-настоящему страшно. Хорошо , что Анна Андреевна имела возможность туда уходить. Там же Анну Андреевну включили в список эвакуируемых. Поэтому она так рано и так благополучно, в сущности, смогла покинуть осажденный Ленинград. Сейчас отмечают 8 сентября - день начала блокады. Это тоже уже поздняя сказка, потому что по существу мы поняли, что окружены, уже в конце августа. Двадцать седьмого августа пришел последний поезд в Ленинград. С тех пор реальной связи с внешним миром для нас больше не было. Только по радио все время говорили, когда мы стояли в очереди за хлебом или еще за чем-нибудь, что это немецкие фальшивки, - Ленинград не окружен. Когда в официальной прессе говорят, что этого нет, то это значит, что так оно и есть. К сожалению, блокада была.

Мне кажется, что в саду Фонтанного Дома надо отметить место, где были щели. Потому что это было не только место, где мы находили убежище в те страшные дни. О них написано и в стихах Анны Андреевны.

Поразительно совершенно была наша встреча в Ташкенте. Мы ехали месяц примерно до Ташкента. Многим своим родственникам в разных городах я посылала телеграммы, чтобы они пришли встретить нас, повидаться, но никто не смог. Потому что эшелон шел без расписания. В Ташкенте, когда мы приехали, Анна Андреевна стояла на платформе с букетом беленьких цветов. Как и кто ей сказал, что мы приезжаем? - это было совершенно поразительно. Это я знаю уже со снов Николая Николаевича, я в этот момент ее не видела. Я ехала в другом купе, отдельно от родителей, и выходила на маленький базарчик около вокзала, а когда вернулась в поезд к родителям, Анна Андреевна сидела в купе. Это было совершенно невероятным событием. А потом - это была просто трагедия: мы пошли в гости к Анне Андреевне - она просила нас непременно прийти к ней домой - и мы пошли. А эшелон ушел тем временем, хотя нам сказал, что он должен отправиться через трое суток. Умирающий Николай Николаевич и маленькая Аня уехали без нас в Самарканд, а мы с мамой остались в Ташкенте. Только усилиями Анны Андреевны нам добыли билеты до Самарканда и хлебные талоны, чтоб мы там как-то просуществовали те сутки, на которые мы застряли - безо всего. Сохранились ее письма ко мне из Ташкента и письмо Николая Николаевича из самаркандской больницы, которое она хранила всю жизнь, а последние годы носила в сумочке. Николай Николаевич в июле сорок третьего года ездил к ней в Ташкент. Она навестил ее и гостил у нее восемь дней. Это было, конечно, необыкновенным событием. В военные годы иногда бывали такие неожиданные сюрпризы.

Анна Андреевна вернулась в Ленинград раньше нас - 1 июня, и здесь произошел ее разрыв с Гаршиным. А 19 июля 1944 года мы вернулись из Загорска, где прожили полгода, по пути из Самарканда в Ленинград. Поезда ходили без расписания. Никто не знал, когда они прибудут. Мы ехали от Москвы трое с чем-то суток. Идем пешком с Московского вокзала, неся в руках все наше драгоценное имущество: чайник, котенка, которого декан нашего факультета украл для маленькой Ани, и "летучую мышь" - фонарь, потому что все представляли себе, что значит жить без света; одеты в какие-то полулохмотья. Свернули с Невского на Фонтанку. Город был совершенно пустой, мы встречали, в основном, только тех, кто приехал с нашим эшелоном. Были, конечно, и другие поезда, но люди быстро растворялись в пустом городе. Подходим ближе к нашим воротам - там маячит какая-то фигура. Мы подходим ближе: это оказывается Анна Андреевна, и в руках она держит маленький букетик цветов. Она сказала, что случайно оказалась здесь, дает Ане цветы и говорит: "Аня, это тебе", - смотрит на Николая Николаевича и говорит: "Я в Фонтанном Доме жить больше никогда не буду". Но прошло немного времени, и в августе она возвращается к нам.

Анне Андреевне удалось оформить на свое имя две комнаты в нашей квартире - бывшую столовую и детскую. В это время она была членом правления, и Союз поддержал ее в этих хлопотах. Теперь в ожидании близкой победы мы стали устраиваться в родной квартире. Воду мы брали в Фонтанке, первые заботы - оконные стекла и дрова на предстоящую зиму, продукты, работа, занятия.

Сорок пятый - первый Новый Год, который встречали в Фонтанном Доме. Была устроена первая за время войны настоящая новогодняя елка в нашей бывшей столовой. В окна уже были вставлены кусочки стекол от картин, которые раздобыл Макогоненко. В комнате, теперь уже принадлежавшей Анне Андреевне, была устроена елка для Ани и ее сверстников. Анне Андреевне нравилось принимать участие в детском празднике, она играла с детьми, помогала Деду Морозу раздавать подарки. Утешала маленького Сашу Орешникова, который испугался Деда Мороза - своего отца Виктора Михайловича. Он был в довоенной еще маске, а за спиной у него был целый мешок подарков, который вызвали особый восторг у детей.

Если говорить о том, как работала Анна Андреевна... Мне очень трудно представить себе ее сидящей за письменным столом или вообще за каким бы то ни было столом. Хотя вот тот ломберный столик, который стоит у вас наверху в ее комнате, появился довольно рано, но чтоб она присела к нему и стала писать что-то такого я вспомнить не могу. То есть, вероятно, это бывало, но не было характерным. Она предпочитала быть в постели, после того, как папа или я поили ее утренним кофе или чаем. Если она не занималась со мной, то со своими тетрадями, блокнотами, книгами, в постели лежа, писала или читала. На книгах, которые она читала, она делала обычно пометки и иногда даже писала целые стихотворения или стихотворные строчки. Если приходившие к ней гости заставали ее в постели, а иногда, чтобы отказаться от посетителей или от собственных нежелательных визитов, она сказывалась больной. Домашние, конечно, хорошо знали это обыкновение, Гумилев и Николай Николаевич поэтому иногда несколько иронически говорили о ее болезнях.

В 1953 году, в момент болезни и смерти Сталина, мы жили уже на Коннице, отсюда, с Фонтанки, нас благополучно выдворили. И выдворяли сначала угрозами, а потом соблазнами всякими. Мне предлагали отдельную квартиру. Комендант Арктического института говорил: "Вы уезжайте, а старушка без вас не проживет долго, вы не беспокойтесь". В апреле 1952 г. нас в конце концов выселили отсюда. Мы жили на улице Красной Конницы, и Анне Андреевне там нравилось. Все-таки там у нее были две комнаты: не так, как в писательском доме на ул. Ленина в последние годы ее жизни, где у нее была одна комната. И это было место, откуда был виден Смольный собор. Анна Андреевна тогда еще довольно много гуляла. То, что можно было выйти на улицу и посмотреть на Смольный собор, ее очень радовало и грело. Она вспоминала свои прогулки с Николаем Николаевичем в двадцатые годы, Смольный институт, Кавалергардскую, связанную для нее с воспоминаниями о Недоброво, и многое другое.

К нам приходила очень милая старушка, которая жила у потомков лицеиста Матюшкина; она помогала нам по хозяйству и оставалась с Анной Андреевной, потому что Анна Андреевна не переносила оставаться одна, когда мы уходили на работу. Однажды эта старушка пришла из булочной и говорит: "По радио сказали, что Сталин заболел". Анна Андреевна не поверила: "Какая чушь! Наша старушка сошла с ума. Не может быть, да еще чтоб по радио говорили. Сталин никогда не болеет и с ним никогда ничего не может случиться". Но тут же, конечно, села к маленькому репродуктору, который у нас был в столовой. Так мы и просидели по очереди три дня, слушая бюллетени о состоянии здоровья Сталина. Анна Андреевна вся была внимание, настороженность. 4-го марта к концу дня состояние Сталина было или безнадежным, или он уже умер, но власти в растерянности ждали до 5-го, чтобы объявить об этом. Последний бюллетень был о том, что его состояние ухудшилось, в моче появился белок. Анна Андреевна сказала саркастически: "Невероятно: божество, небесный житель какой-то - и вдруг моча, в моче белок!"

На следующий день сообщили, что он скончался.

Будучи временно заместителем директора Художественного училища, я была приглашена в Смольный на чтение письма Хрущева к ХХ-му съезду КПСС, к коммунистам, письмо было там оглашено для специального круга работников. Хрущев, как вы знаете, в этом письме развенчал культ Сталина. У Анны Андреевны это событие вызвало особый интерес, она была возбуждена, выспрашивала у меня каждое слово.

"Я - хрущевка", - позже часто повторяла Анна Андреевна. Я помню, когда мы приехали в Италию и корреспонденты ее спрашивали о чем-то, она обычно начинала с этого короткого определения. Она любила вообще говорить коротко. Никаких длинных разговоров. Даже в ту пору, когда она еще не думала о том, что телефон прослушивается (а его прослушивали, конечно). Она коротко сообщала, что она придет куда-то, или приглашала зайти к себе, иногда коротко передавала какую-то информацию о своих делах, о выходе книги, а подробные разговоры оставляла всегда до встречи. Вообще четкость, собранность и целеустремленность ей была свойственна во всем. И в телефонных разговорах особенно она ее подчеркивала.

Анна Андреевна, когда сочиняла стихи, иногда ходила по комнате и повторяла их вслух, "жужжала". Впрочем, это было не столько жужжание, сколько монотонное повторение, может быть, со стороны казавшееся странным. Особенно это было интересно, когда Анна Андреевна поселилась в Комарове, в Будке.

Мы купили приемник "Рекорд", как нам казалось, он тогда стоил довольно большую сумму - 300 рублей. И Анна Андреевна наслаждалась этим приемником. Он стоял у ее кровати. Тогда на русском языке вещания, мне кажется, не было, а если было, то оно не ловилось на наших приемниках, - она слушала передачи из Иерусалима на французском языке. Почему-то они были более доступны нашим волнам.

Когда находила на нее стихия творчества, она включала этот "Рекорд" на полную громкость, причем иногда несколько станций шумели одновременно. И она, не замечая этого шума или даже наслаждаясь им, сочиняла, бормотала стихи. Возможно, что этот шум помогал ей сосредоточиться, заглушая другие звуки, которые могли бы отвлекать ее внимание.

Будку мы выхлопотали с необычайным трудом. Началось с того, что в 1954 году, встретив Новый год в Таллинне, Анна Андреевна и Аня были приглашены в гости на остаток каникул в Комарово к Александру Ильичу Гитовичу. Его домработница Поля и домработница председателя Союза писателей Прокофьева выяснили, что у Анны Андреевны нет дачи, последняя сказала: "Я буду не я, но Прокоп живет на даче, и Ахматова тоже будет жить на дачу". У Ахматовой тогда было немало поклонников в правлении Союза писателей и в Литфорнде, готовых по мере возможности ей помочь, в частности тот же Прокофьев. На правлении Литфонда, которое вскоре состоялось, было решено, что одна из строящихся дач будет предоставлена Ахматовой. Сама Анна Андреевна отказывалась, она никогда ничего не хотела просить для себя. Я приехала специально к ней в Москву, чтобы она подписала заявление с просьбой предоставить ей дачу. Анна Андреевна категорически отказывалась: "Нет, не буду". Тогда Виктор Ефимович, смотревший на подобные проблемы проще и практичней, сказал: "Надо написать заявление", - и тут же нахлопал его на машинке. Анна Андреевна еще некоторое время сопротивлялась, еле-еле все вместе уговорили ее подписать это заявление. Вместе с заявлением была написала доверенность, которая предоставляла мне право заключить договор, заплатить и т. д.

Еще расскажу о том, как Анна Андреевна встречалась с Солженицыным. Первый раз Солженицын пришел к ней на Ордынку, где она жила в маленькой Алешиной комнате (Алеша Баталов в свою очередь жил подолгу у нас на ул. Красной Конницы в комнате Анны Андреевны). Там, по расскажу Анны Андреевны, Солженицын читал свои стихи, которые Анне Андреевне не понравились. Она достаточно холодно и равнодушно к ним отнеслась. Она прочла Солженицыну "Реквием", который ему тоже не понравился. Солженицын сказал фразу, ставшую потом известной, что "Реквием" - это плач матери по своему сыну, а не общее горе всей страны. Второй раз Солженицын пришел к нам, когда мы жили на улице Ленина. Он пришел с огромным букетом цветов. Они с Анной Андреевной встретились в ее комнате, очень недолго поговорили. Анна Андреевна позвала меня и Аню и попросила, чтобы я продолжила разговор с Александром Исаевичем. Мы поговорили с ним довольно коротко, но общая тема у нас как-то нашлась. Он пишет о том, что август - это месяц, которого он всегда боялся. И у нас в семье это тоже всегда так было: в августе произошло столько смертей, несчастий, начиная от расстрела Николая Степановича, смерти Блока, последнего ареста и смерти Николая Николаевича, смерти очень многих близких людей. Даже приближения августа Анна Андреевна всегда боялась. И вот на эту тему с Александром Исаевичем я несколько минут поговорила. Потом я его проводила. Анна Андреевна больше не хотела продолжать с ним разговор. Когда он ушел, она принесла мне букет и сказала: "Унеси его завтра к себе на работу". Что я и сделала. А что касается "Одного дня Ивана Денисовича", Анна Андреевна очень высоко ценила это произведение. И прочла его гораздо раньше, чем оно было опубликовано. Даже имени Солженицына мы тогда не знали. Кто-то из москвичей привез машинописный текст "Одного дня Ивана Денисовича" в Комарово, где мы тогда находились. Анна Андреевна читала всю ночь напролет. И потом сказала мне: "Прочти". Мне было как-то очень страшно и тяжело читать о лагере. И я отказывалась. Но Анна Андреевна настояла: "Нет, ты должна это прочесть". Я взяла рукопись, вышла на веранду, положила ее на обеденный стол, открыла и не отрываясь прочла. На какое-то время для меня все остальное перестало существовать. Рукопись была подписана еще псевдонимом Рязанский, по названию города, где Солженицын был первое время после освобождения. Собственно, имя Солженицына мы узнали только после того, как в "Новом мире" было опубликовано это произведение уже под его фамилией, когда его прочла уже вся страна.

Как вы знаете, мы жили вместе с Анной Андреевной до последнего дня ее жизни. Даже там, в Домодедове, где она скончалась, Аня была почти все время с ней вместе и в больнице, и в санатории. Хотя, надо сказать, что для совместной жизни характер у нее был не простой. Я несколько раз порывалась вообще как-то отделиться, Анна Андреевна этого не допускала. За ее отделение от нас очень ратовала Надежда Яковлевна Мандельштам, которая хотела жить вместе с Анной Андреевной. Анна Андреевна давала ей какие-то обещания, но в последний момент, когда нужно было окончательно решить, вдруг всегда отказывалась уезжать от нас. Причем иногда бывали страшные для меня ситуации. Скажем, надежда Яковлевна шлет Анне Андреевне из Москвы телеграмму, что предоставляют "нам с вами" комнату в Москве, срочно ответьте. Анна Андреевна заставляет меня звонить Надежде Яковлевне и сказать, что она отказывается. Это тоже было характерной для Анны Андреевны: поручать мне то, что ей было тяжело или неприятно делать самой. Я совершенно как на горячей сковородке, не знаю, что сказать. Она говорит: "Нет. Я не буду с Надей. Что она придумала?" И она остается. Хотя, конечно, здесь тяжелого было достаточно. В последние годы она уезжала часто, и довольно надолго, в Москву, но это как раз было естественно, потому что Москва была чуть ли не единственным местом, где была какая-то издательская и литературная жизнь и где Анне Андреевне давали работу. Кое-что, правда, она делала и для ленинградских издательств (скажем, корейцев она здесь переводила), но это было несравнимо меньше, чем в Москве. Многочисленные переводы, которые она делала, заказывались ей в Москве, там же начали печатать ее стихи впервые после долгого перерыва.

Сейчас кажется естественным, что Музей Анны Ахматовой открыт именно в этих стенах, под шереметевским кровом, там, где она прожила так долго, такой важный и интересный отрезок своей жизни. "Но, так случилось, что почти всю жизнь / Я прожила под знаменитой кровлей Фонтанного дворца..."

Однако много лет идея такого музея не находила никакого сочувствия у властей. Еще в 1981-82 годах Аня Каминская пыталась убедить в необходимости создания музея в Фонтанном Доме Елисееву, позже Ходырева, Матвиенко и др., напоминая в Управлении культуры Ленгорисполкома, в ГИОПе о предстоящем столетнем юбилее. Вначале никто не воспринимал всерьез это предложение и никто не верил в такую возможность. К тому же, говорят, еще Романо, при открытии музея Блока, сказал, что это последний литературный музей в Ленинграде, больше не будет. Институт Арктики, который располагался еще в Фонтанном Доме, создавал очень серьезное препятствие для организации музея Ахматовой. Потом к идее организации музея Ахматовой подключились некоторые журналисты, общественность, Фонд культуры, большую поддержку идее оказали директор Русского музея В. А. Гусев, Д. С. Лихачев, поэт М. Дудин, Е. А. Ковалевская, В. С. Бахтин, В. Е. Гусев. К счастью, эти хлопоты совпали по времени с процессами горбачевской "перестройки", когда многое невозможное еще год назад становилось вполне реальным. Открытие музея в год столетия Ахматовой было почти чудом.

Теперь мы видим, что музей пустил глубокие корни, это уже один из замечательных, можно сказать, знаменитых музеев нашего города, в котором все время происходят важные культурные события, продолжается интенсивное пополненине фондов, идет большая научная работу.

Ответ на вопрос из публики:

В отношении могилы Гумилева я могу сказать то, что я говорила в прошлый раз на Гумилевских чтениях. Анна Андреевна однажды возила меня на такси в район Пороховых, показывая мне пустырь, на котором, как она считала, их расстреляли. Не в Бернгардовке. Бернгардовка - это была дача, где жили Срезневские, куда Анна Андреевна действительно часто ездила. И, вероятно, вспоминала там Николая Степановича. У нас-то дома имя Николая Степановича не произносили, потому что это было страшно. Кругом были такие люди, как Аркадий, не он один был, так что, понимаете, говорить о Канте, о Гегеле казалось достаточно безобидным, а говорить о Гумилеве было страшно.

На Пороховых это были какие-то бараки. На веревочке висело белье, росли какие-то сорняки. Колдобины - что-то вроде проселочной дороги; там Анна Андреевна попросила остановить такси. Не выходя из машины, она сказала: "Оглянись, посмотри, запомни". Ничего больше она не сказала. Потом только, когда мы приехали домой, сюда, на Фонтанку, она сказала, что в ту ночь, когда, видимо, погиб Николай Степанович, там расстреливали людей. И будто бы к ней приходил кто-то, она сказала, что это был рабочий, который знал стихи Николая Степановича. Это тоже такая неправдоподобная история. Если он знал стихи Николая Степановича, вряд ли это был просто рабочий. Если там расстреливали (вероятно, это было так), то была ли это та группа, в которой был Николай Степанович, это трудно сказать. Но многие считают, что это про Бернгардовку и про какие0то более далекие места, хотя очень трудно предположить, чтобы в двадцать первом году куда-то далеко вывозили людей. Версия Бернгардовки идет от Лукницкого. Анна Андреевна ездила в Бернгардовку, приехала, рассказала что-то. Он это записал. Анна Андреевна согласилась с этим - она часто соглашалась с собеседником, хотя имела при этом другую точку зрения.

Примечания

84. Сведения И. Н. Пуниной о том, был ли П. Н. Лукницкий сотрудником НКВД, основаны на публикации О. Калугина о "Деле" Ахматовой. Однако сообщение О. Калугина едва ли можно считать абсолютно достоверным. Р. Д. Тименчик, общавшийся с П. Н. Лукницким, рассказывал нам с его слов, что в конце 1920-х годов Лукницкого вызывали в НКВД, отняли у него дневники, потом вернули. Единственный "донос" Лукницкого, который приводит О. Калугин, не содержит ничего порочащего Ахматову и других участников вечера и почти полностью совпадает с одной из записей в дневнике Павла Николаевича. (Прим. Н. Поповой и О. Рубинчик). 

85. Нынешняя 1-я Красноармейская улица. 

86. Николай Константинович Миронич (1901-1951) - лингвист-востоковед, друг семьи Пунина и частый посетитель их дома. Погиб в лагере. 

87. Домашнее имя Ани Каминской. 

88. Отец М. А. Голубевой.

© 2000- NIV