Айхенвальд Ю. И.: Анна Ахматова

Анна Ахматова: Pro et contra. -
СПб.: РХГИ, 2001. - С. 238-254.
Анна Ахматова

"Четками" назвала Анна Ахматова свой известный сборник, и это правильно, потому что в ее поэзии много молитвенности и стихи ее – четки, или амулеты, которые должны бы охранять ее от нечистой, от злой силы (в нее она верит), но которые не уберегли ее от навождения любви. И про любовь свою, злополучную и неутоленную, рассказывает она миру. Очень интимен дневник ее творчества, но эта интимность интересна: она вышла за пределы личной исповеди, так как вообще все то, что по-настоящему и до дна лично, тем самым и общественно; субъективное, совершая свой кругооборот, возвращается к объективному. Анна Ахматова любит свое имя, "сладчайшее для губ людских и слуха", и своей поэзией она заставила полюбить его и других. Она (*95) явила образ женской души, которая приняла любовь как отраву, недуг и удушье. Перед нами – страдалица любви; и оттого "словно тронуты черной, густою тушью тяжелые веки" ее. В этой жертвенной любви, которая не ликованьем и радостью, а надгробным камнем легла на жизнь, в этой любви на погосте, "всего непременней – полынь". Что же удивительного, если сама Ахматова признает свой голос незвонким? Грустный голос ее действительно незвонок, но он – такого чарующего тембра, какого никогда еще не слыхала из уст своих поэтесс русская литература. И если писать о стихах всегда – значит переписывать стихи, то это особенно применимо к ней, автору "Вечера" и "Подорожника": так задушевны и проникновенны интонации ее некнижной, чистой русской речи, что хочется только слушать и слушать "стихов ее белую стаю", а не говорить о ней языком нашей охлаждающей прозы. К тому же трудно уловить и формулировать особенности ее стихотворений, их своеобразную ритмику и композицию – эти неожиданные, но убедительные, эти не логические, но тонко психологические переходы от слов настроения к словам описания, от души к природе, от факта к чувству, эти волнующие ассоциации, которыми она навсегда – и для себя, и для читателей – связала свои душевные состояния с какой-нибудь выразительной подробностью пейзажа, обстановки, быта, с какой-нибудь характерной деталью пережитого явления. Она искусно подбирает другим незаметные признаки соответственного момента, она "замечает все, как новое", так что внутренний мир ее не просто обрамляется внешним, а сходятся они воедино, в одну слитную и органическую целостность жизни. Легкий жест, движение, та или другая наружная примета лучше всяких излияний обрисовывает ее душу. Разве, например, вся горькая растерянность и смущенность последней встречи не сказываются в этом штрихе: "я на правую руку надела перчатку с левой руки"?.. И разве мы не чувствуем, какая симпатическая связь ощущений и вещей породнила между собой следующие строки:

Это песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем?

Общую картину тоски здесь неизбежно дополняет и мертвенно освещает равнодушная желтизна свечей, и нельзя их не заметить и не запомнить. Ибо вещи вмешиваются в душу. И так как внешняя предметность, конкретные очертания, фактическое окружение вообще нужны Ахматовой, то это и вносит в ее лирику начало эпоса, не дает последней расплыться в марево, сообщает ей желанную устойчивость и реальность. Такой манерой лирического рассказа, сплетающего осязательные нити с бесплотными, такою системой поистине тонких намеков и сближений осуществляет поэтесса теплую жизненность своих созданий, и по нежным, синим венам ее лиризма начинает струиться ощутимая кровь...

Это пленительно. Но и сама пленительница находится в плену у некоего царевича, у сероглазого короля, у того, кто взял ее сердце, но не отдал надолго своего. И с тех пор она больна любовью и от любви. Но от боли и не зарекается она: "Слава тебе, безысходная боль!" Ей нужна мука, трудно представить себе ее счастливой, у нее нет таланта счастливости... Даже общедоступное счастье сна мало ведомо ей, поэтессе бессонницы, этой верной "сиделки" ее ночей. У нее душа – вдова. И она хочет быть прирученной, покоренной, и неспроста читаем мы в одном ее стихотворении: "Муж хлестал меня узорчатым, вдвое сложенным ремнем", и в другом стихотворении героиня – рабыня:

И висит на стенке плеть,
Чтобы песен мне не петь.

"Как соломинкой", пьют ее душу, но она пытки мольбой не нарушит и только просит: "Когда кончишь, скажи". Беззаветна, отреченна, смиренна ее любовь, но сосредоточенно страстна – "и если б знал ты, как сейчас мне любы твои сухие розовые губы"; и "десять лет замираний и криков, все свои бессонные ночи" умеет она вложить в одно любовное слово. Однако бывают исключительные минуты у этой женщины, которая "от любви его загадочной, как от боли, в крик кричит, стала желтой и припадочной, еле ноги волочит"...

Бывают у нее минуты, когда общая смиренность ее отходит вдаль и сменяется реакцией безудержного и буйного протеста. Вот спокойно, в тонах отреченья, говорит она себе:

Знаю: гадая, не мне обрывать
Нежный цветок маргаритку.
Должен на этой земле испытать
Каждый любовную пытку.
Жгу до зари на окошке свечу
И ни о ком не тоскую –

и вдруг это прерывается исступленным, истошным криком:

Но не хочу, не хочу, не хочу
Знать, как целуют другую...

Эти смены мотивов, да и весь общий стиль ее любви связаны с тем, что Анна Ахматова – моральная монастырка, монашенка, с крестом на груди. Она помнит об аде, верит в Божье возмездие. Ее любовь – та же власяница. У нее строгая страсть, и она смущена своей любовью, но, может быть, успокоена тем, что любовь ее несчастна и, значит, Бог не в обиде, Бог не поруган грешностью своей богомолицы. При этом Ахматова – монастырка, но в миру, но в свете, в блестящем вихре столицы, среди изощренных развлечений и выдающихся людей: сочетание редкое и оригинальное...

Из недр народности, как из своего последнего источника, текут ее личные песни, и, вообще, она – такая русская, великорусская, она светлыми струями своих стихов утоляет нашу оскорбленную жажду родины. Замечательно в ней это соединение: она одновременно индивидуальна и национальна. Изысканная, вкусившая тончайших даров культурности, хрупкая и нервная, Ахматова вместе с тем простодушна и принадлежит к общим глубинам исконной России; и творческий лик ее навевает воспоминания о русских иконах, о вдохновениях Андрея Рублева, о явленных бесплотностях Васнецова и Нестерова. Осеняет ее ореол родной страны и старины. Часто говорит она о Новгороде, где "Марфа правила и правил Аракчеев", о древнем городе, над которым "звезд иглистые алмазы к Богу взнесены", в котором она хотела бы окончить "путь свой жертвенный и славный"...

Тихая, сияет перед нею ее северная родина. И это слияние льдинки и пенистого вина, это сочетание спокойной и уверенной любови, именно любови, а не любви, к северу с великим зноем уже не любови, а любви, земной любви к любимому – вот что является одною из ее самых характерных особенностей. Она религиозна, она благочестива, этот отпрыск новгородской старины, верная дочь православной церкви, носительница древнего благочестия. Но эта христианка влюблена, а любовь – это язычество. И даже в пределах чтимого христианством Писания она переходит от строгого к страстному, от апостолов к Песни Песней –

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Читаю посланья апостолов я,
Слова псалмопевца читаю.
Но звезды синеют, но иней пушист,
И каждая встреча чудесней, –
А в Библии красный кленовый лист
Заложен на Песни Песней.

Влюбленность – язычество, и природа – язычество, так что с православным, с церковным настроением Анны Ахматовой не может не переплетаться и это другое начало. И потому она верит в приметы, она суеверна, она гадает, ворожит, колдует, христианка-цыганка; она ради любимого, но не любящего может "просить у знахарок в наговорной воде корешок иль пришлет ему страшный подарок – свой заветный душистый платок". Она носит на счастье темно-синий шелковый шнурок, она чует воду, и разными другими тайнами делится с нею полное загадок естество. В душе у нее – много романтики и сказки, так что даже лирическую эпопею своей любви она развертывает в двух обликах – реалистическом и фантастическом. С одной стороны, все так ясно, конкретно, здешне, и можно даже догадываться о действительном имени, какое носит герой ее романа; с другой стороны, этот же роман отодвигается в светлую тень и даль призрачного мифа. Иногда эти два освещения соединяются в один белый свет, как, например, в белых стихах несказанно прекрасной лирической поэмы "У самого моря", где в очарованиях юности и легкой праздности выступает эта вместе реальная и волшебная девушка, у самого моря дожидающаяся своего царевича, которого она так-таки и не дождалась, увидела умирающим. В причудливое целое слиты здесь правда и легенда; они не противоречат одна другой, как не противоречат у Ахматовой ее новгородский элемент и ее привязанность к морю, к самому морю, на берегу которого рождается ее любовь, на берегу которого красуется образ покорителя-рыбака...

И все это выдержано в словах и красках изумительной чистоты и чисто пушкинской простоты. На Ахматовой вообще почиет благодать Пушкина; его традицию продолжает поэтесса, и роднят их заветное для обоих Царское Село, и лебеди царскосельских прудов, и статуи царскосельских парков, до такой степени оживляемые, одушевляемые Ахматовой, что к одной из них, к ее нарядной наготе, она даже ревнует своего желанного, – к той мраморной сопернице своей, про которую она сказала:

И ослепительно стройна,
Поджав незябнущие ноги,
На камне северном она
Сидит и смотрит на дороги...

И вот эта законная наследница Пушкина, уловившая в своих стихах шелест его шагов, полюбила, но серьезного ответа на свою любовь не встретила. Герой украл ее сердце, но "скоро, скоро вернет свою добычу сам", и он смотрит на нее равнодушно или насмешливо, спокойными глазами, "под легким золотом ресниц", и это про него рассказано в стихотворении "Четок" –

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ах, кто-то взял на память
Мой белый башмачок.
И дал мне три гвоздики,
Не подымая глаз.
О, милые улики,
Куда мне спрятать вас?
И сердцу горько верить,
Что близок, близок срок,
Что всем он станет мерить
Мой белый башмачок.

Небрежный владелец влюбленного сердца и белого башмачка, этими сокровищами не дорожащий, не останется единственным для Анны Ахматовой; но годы пройдут, а она его не забудет, он для нее – "непоправимо милый", и пусть он теперь "тяжелый и унылый", это не глушит ее чувства...

Все психологические детали этого романа явлены в чарующих стихах "Вечера" и "Четок", "Белой стаи" и "Подорожника", и, чтобы его узнать, надо их прочесть целиком. Отметим лишь ту из его важных и своеобразных особенностей, что герой его – поэт, а героиня – поэтесса. Похититель сердца, других, "прекрасных рук счастливый пленник", оказывается, "знаменитый современник", его любовную тяжбу с героиней рассудят когда-нибудь потомки, и когда-нибудь дети прочтут в учебниках имя отвергнутой им женщины, – она войдет в его биографию; он не дал ей, сероглазый жених, любви и покоя, зато подарит ее горькою славой. Но биография пересечется здесь с биографией, его стихи встретят ее, потому что и она их пишет, и из стихов в стихи переливается дыхание обоих: "голос твой поет в моих стихах, в твоих стихах мое дыханье веет"...

Сменяются в ней очарования любви с ее разочарованиями, еще отдаешь кому-то и "стихов своих белую стаю, и очей своих синих пожар", но сильнее всего – "богомольная печаль" и чувство отрешенности, как будто уже переступила она земной порог, как будто она – "уже привыкшая к высоким, чистым звонам, уже судимая не по земным законам", как будто происходит уже с нею "посмертное блуждание души".

И может быть, с этими настроениями отреченности и отрешенности связано то, что в личную жизнь поэтессы, как и в личную жизнь каждого из нас, вошла общая печаль, проникла великая русская скорбь. У Анны Ахматовой личное не погибло, но осложнился общественностью ее внутренний мир, и под воздействием событий в проникновенные слова претворились всегда свойственные ей предрасположения патриотизма, органическое чувство родины. Когда траурная тень войны покрыла родную землю, Ахматова, закрыв лицо, умоляла Бога до первой битвы умертвить ее; из памяти ее, "как груз отныне лишний, исчезли тени песен и страстей, – ей, опустевшей, приказал Всевышний стать страшной книгой грозовых вестей". И такою молитвой молится она, ощутившая в себе печаль царя Давида:

Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар.
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.

Ей нужно, чтобы Богородицын плат, Богородицын плащ спасительным покровом разостлался над ее несчастной страной. И немало близких ей ушли на войну, ушли – и не вернулись.

Вестей от него не получишь больше,
Не услышишь ты про него.
В объятой пожарами скорбной Польше
Не найдешь могилы его...

Образ русского воина бледнеет только перед образом России, зримо или незримо, но всегда сопровождающим Анну Ахматову. И когда наступил бесславный конец войны и то бесславное, что началось за ним, из вдохновенных уст поэтессы возникли торжественные стихи:

Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал
И дух суровый византийства
От русской церкви отлетал, –

Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: "Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный.
Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою.
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид".

Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.

О нет! Ничем и никогда не осквернился дух нашей прекрасной поэтессы. Чистой вынесла и спасла она свою душу из былой праздности Петербурга и Павловска холмистого, изо всяких соблазнов жеманства и неврастеничности, не покинула ее великая и светлая простота, материнский дар ее простой России...

© 2000- NIV