• Наши партнеры:
    Fc-borussia.ru - Боруссия менхенгладбах календарь. Календарь боруссия.
  • Дементьев Валерий. Предсказанные дни Анны Ахматовой
    "Если любишь - гори!"

    "Если любишь - гори!"

    1

    Одним из главных адресатов ахматовской лирики, безусловно, является Борис Васильевич Анреп. Об этом свидетельствуют не только биографы, но и те, кто принадлежал к ближайшему окружению Ахматовой, кто был связан с нею узами самой искренней и многолетнем дружбы. Здесь имеется ввиду прежде всего В. С. Срезневская. Но все-таки до последнего времени, конкретно до публикации биографического очерка "О черном кольце"27, Борис Анреп был фигурой несколько загадочной или, во всяком случае, неординарной... Да таким он и был на самом деле. Не случайно В. С. Срезневская не избежала искуса противопоставить Бориса Анрепа Николаю Гумилеву... И вот с какой долей не то чтобы обиды, но, во всяком случае, искреннего недоумения она написала об этом противостоянии в своих мемуарах: "... Почему одна и, казалось бы, мимолетная тень породила почти целый сборник стихов... А другая тень, казалось бы, более страшная, близкая и кровавая, - мелькнет то там, то тут, но не ранив сердца... Отчего!" Да, отчего?.. Если исходить только из одних голых фактов и скупых биографических данных, то вряд ли можно ответить на этот вопрос с достаточной убедительностью и полнотой. Важнее пойти другим путем - путем понимания и глубокого и пристального освоения художественного текста, если, конечно, такой текст сохранился. Ведь еще философам романтического направления в начале прошлого века, например Ф. Шлейермахеру, было важно это самое искусство понимания, а точнее - искусство постижения авторских идей и смыслов в печатном тексте, чтобы развить основные положения герменевтики. Причем и для них и для нас понимание важно было не только, предположим, как глубокое освоение текста произведений, но и как наше личное впечатление, личное переживание именно этого текста.

    Вот почему понимание - это, конечно, способность нашего существования в тексте, а стало быть, его существование для нас, а также эмоциональная выразительность. Короче говоря, все то, что и есть духовное самостояние человека.

    Однако вполне закономерен вопрос: а имеются ли, сохранились ли печатные тексты, принадлежавшие Б. В. Анрепу, относящиеся к периоду их знакомства с А. А. Ахматовой? Ведь известно, что его основное призвание было художник-монументалист, то есть автор впоследствии выдающихся фресок и мозаик... Но об этом будет сказано несколько позже. А сейчас следует подчеркнуть, что именно в те десятые годы Борис Анреп выступал - и выступал весьма успешно - в качестве художественного критика на страницах журнала "Аполлон". Причем пользовался правом, как он говорил, уразумления и восхищения теми произведениями искусства, которые были "сродной твоему духу стороной". И еще одну особенность Бориса Анрепа как художественного критика хотелось бы подчеркнуть - это его убежденность, что ни в сфере искусства, ни в сфере литературы нельзя и помыслить себе их существования без своеобразной и яркой личности самого творца, личности, которая формируется трудно, которая проходит длительный процесс ученичества, чтобы впоследствии - в расцвете могучего и своеобразного художественного дарования - видеть свое продолжение в своих учениках.

    Конечно, истолкование произведений искусства и литературы не исключает и некоторого осовременивания или их актуализации.

    Однако эта актуализация не есть молодое вино, влитое в старые меха, а есть умение увидеть, почувствовать, осмыслить сквозь "магический кристалл" личность поэта и его эстетические идеалы. В художественных статьях, напоминающих современные "заметки о мастерстве", опубликованных Борисом Анрепом главным образом в журнале "Аполлон", ощущается его знакомство, если не сказать - пристальное чтение культурфилософских работ русских философов и публицистов, связанных главным образом с кругом идей Ницше.

    Кроме того, Борис Анреп считал необычайно важным в сфере искусства учитывать положение, которое сформулировал как основополагающее один из основателей Цеха поэтов - Сергей Городецкий. В статье "Некоторые течения в современной поэзии", опубликованной на страницах журнала "Аполлон" в 1913 году, Городецкий писал, что самой большой ценностью современного искусства является "резко очерченная индивидуальность".

    Как уже говорилось, и Борис Анреп без этой "резко очерченной индивидуальности" не мыслил современного ему искусства. Вообще в его "аполлоновских" публикациях и сегодня доставляет немалое внутреннее удовлетворение его эстетический вкус, сила аналитической мысли и, главное, личностное, всегда взволнованно-страстное отношение к феномену искусства как безграничной сфере духовного, художественного, эмоционального самовыражения. Таков пафос печатных и, вероятно, публичных выступлений Б. В. Анрепа, до последнего времени остававшегося весьма загадочной или, во всяком случае, малоизученной фигурой из ближайшего окружения А. А. Ахматовой периода первой мировой войны и революции.

    Борис Анреп глубоко презирал и никогда не снисходил до обсуждения казенной, увенчанной лаврами академической живописи, которую, по его мнению, вернее было бы назвать "мертвописью".

    И напротив, заслуги новейшего искусства, и в первую очередь изобразительного, он видел в выражении душевных настроений и мимолетных переживаний художника, которые могут быть и становятся предметом "улавливания" и осмысления на полотне или в стихотворной строчке. Ибо творцы смотрят на свое творчество как на ближайшее свидетельство их чувств, свидетельство ничем не стесненное, а поэтому наиболее свободно и непосредственно выраженное.

    Причем, добавляет Б. Анреп, эта живопись связана, нравственно связана с сознанием художника, она является более важным свидетельством художнического духа, просветленного и вооруженного своими силами, чем что-либо другое.

    И вновь, уже в который раз, он обращался к теме природы и всего "природного" в миросозерцании современников. Ибо природа в искусстве XX века, - как это представлялось Анрепу, - природа, чарующая и бесконечно-образная, дает возможность говорить о ней "самой животрепещущей речью".

    И вот здесь-то автором "Аполлона" выдвинута и подтверждена идея о том, что конечная цель искусства красок (как, впрочем, и искусства слов) - "приглашать зрителя в иной духовный мир". Да, иной, добавляет Б. Анреп, поскольку для него искусство было и есть Абсолют и поскольку ни один из природных объектов не может вызнать в человеке такие ощущения, какие вызывает живопись, музыка и сама поэзия.

    Эта мысль о художественном мире, создаваемом на иных, новаторских, мировоззренческих основах, была характерна и для других искусствоведов и художественных критиков той поры. Так, например, в монографии Абрама Эфроса "Портрет Натана Альтмана" (1922) сказано, что в искусстве начала XX века - после Крамского и Репина, с их влюбленностью в материальность предмета, с их чувственным ощупыванием каждого куска поверхности этого предмета и стремлением передать все его свойства, - в новейшей живописи само понимание предмета как живописного явления отвергается вообще. Речь теперь должна идти о художественной вещественности, ибо она одна, эта вещественность, или эта вещность влечет нас к себе, она одна наполняет сердце художника пафосом28.

    Что подобная точка зрения являлась безусловной и для Б. Анрепа, который далеко не все и далеко не безусловно принимал в современном ему искусстве, показывает, скажем, такое его поэтическое произведение, как поэма "Человек", опубликованная в 1916 году в "Альманахе муз" - печатном органе Общества поэтов.

    Необходимо только добавить, что уже в "аполлоновских" публикациях Б. Анрепа не раз повторялось: истинный талант не может и не должен прерывать свое общение с природой, равно как и вообще утрачивать ощущение свежих запахов жизни... И ни в коей степени не должен избирать своим языком - язык готовых образов, красок, слов и речений, уже сказанных где-то, уже обесцвеченных, помертвелых.

    Итак, природа - излюбленная, непокидаемая подруга живописца, потому что она страхует его от смерти - мировоззренческий принцип, для обоснования которого Борис Анреп избрал не менее твердый материал, чем тот, который он использовал для своих мозаик, - он избрал поэтическое Слово.

    ... Открывался же "Альманах муз" за 1916 год посмертной публикацией одного стихотворения Ин. Анненского, в котором были такие строки:

    Если любишь - гори!
    Забываешь - забудь!

    Они могли стать эпиграфом и для поэмы Б. Анрепа, и для цикла лирических стихотворений Анны Ахматовой, идущем вслед за этой поэмой29.

    ... Поэма "Человек" Бориса Анрепа противостоит тем отвлеченным философским началам, которые не позволяли художнику пробиться к реальному многообразию человеческого существования, к той "автономии личности", роль которой была необычайно существенна и в живописи и в литературе тех лет. Ведь человеческое "я" в поэме вырастает из некоей "внутренней сферы" и является, как по сходному поводу писал Н. Бердяев, "образом и подобием Бога". У Анрепа эта идея выражена метафорически: Человек бросается на острый, как нож, выступ скалы, чтобы она разрезала его грудь.

    ... Взявшись за края ребер,
    Я широко раскрыл свою грудь!

    В качестве своеобразного образно-метафорического отзвука поэмы "Человек", в частности, именно вот этой сцены можно признать одну из самых знаменитых мозаик Б. В. Анрепа "Cor saczum" ("Сердце Иисуса"). Эта мозаика была создана уже в период пребывания в Англии: "Его грудь вскрыта, и видно Его пламенное сердце". В послевоенном сорок пятом году Б. В. Анреп послал цветную фотографию этой мозаики Ахматовой. Анна Андреевна, несмотря на то что фотография была послана на адрес Союза писателей, получила ее. И даже вновь вспомнила во время их встречи в 1965 году в Париже; она сожалела, что эта фотография как-то бесследно исчезла с ее стола.

    Да, богоподобный Человек в поэме Анрепа и стал вместилищем всего живого: птиц, и зверей, и деревьев, и трав, в которых скрывались и птицы, и звери. Короче говоря, это было новое сотворение мира, но только в "наоборотном" варианте. И такое сотворение мира произошло по законам эмпатии, то есть способности творческой личности проецировать свое "я" на окружающий мир, чтобы, в свою очередь, вместить окружающий мир в своем самосознании.

    Итак, у Бориса Анрепа не Человек смотрит на заходящее солнце, а солнце просвечивает сквозь его глаза и освещает безмерные пространства его души.

    Солнце сквозь глаза
    ... опустило в меня
    Прямые лучи
    И, не задев ни за что, скатило их
    По бокам горы, живущей во мне.
    И от этого света деревья,
    Растущие во мне по уступам,
    Пустили крепкие корни и выбросили ветки
    И от низа до верха сцепились вязью.
    Чтобы стянуть мою рану.

    ... И лишь только после этого заново сотворенного, но сотворенного как бы в "наоборотном", точнее - во "внутреннем" варианте мира, сотворенного в душе человека, начинает звучать чудесная песня. И звучит она, отдаваясь многократным эхом:

    - Я пою, и лес зеленеет.

    Действительно, эта строка в общем строе поэмы, не лишенной в целом метафорической громоздкости и рационализма, все-таки удивительно поэтична, легка:

    Из стороны в сторону, мерно качаясь,
    Я закрыл глаза, и мне сладко.
    Песня, наполнив все тело.
    Откликается о стенки и своды:
    - Я пою, и лес зеленеет...

    Но Человек томится, и ему жутко... Ибо его томление, чем-то похожее на страх, удивительно... Оно странно ему, неведомо, потому что ему неведомо чувство земной любви.

    Вот так, все более усложняясь, поэма "Человек" Бориса Анрепа приближается к финалу. Но, приближаясь к финалу, она становится совершенно очевидным и искренним признанием в любви: "Я люблю тебя, поющая птица!" И снова:

    Я люблю тебя, поющая птица.
    Вылети из меня
    И сядь ко мне на ладонь
    Около пальцев,
    Близко перед глазами:
    Я хочу трогать тебя и ласкать.

    А через несколько строк звучит все снова и снова:

    Я люблю тебя, чудесная птица,
    Теперь щурюсь и смеюсь.
    Потому что ты во мне,
    Но хотя ты во мне - ты не видна!
    А я хочу трогать тебя и ласкать!..

    И, как залог душевного обновления, воскрешения, прозрения, вновь звучит эта удивительная строка: "Я пою, и лес зеленеет". Да, именно так: его, Человека, художническое чувство стало чувством "неизъяснимого и неизменного наслаждения", как бы сказал об этом Набоков, то есть чувством, достигшим высшей степени слитности с природой, с деревьями, утесами, горами; чувством, перевоплотившимся в гигантский смерч, что всасывает в себя внешний мир и делает его твоим личным достоянием, неотторжимым от тебя и не утратившим бесценной ценности.

    Такое полное, безраздельное обладание миром, более никогда не отчужденным, никогда не "вне тебя", миром, ставшим твоим и для тебя в каждой своей частности (хотя бы и в образе чудесной птицы), не было раньше знакомо Борису Анрепу. Но такое же полное и радостное чувство обладания миром - во всей его многокрасочности и бессмертной молодости - отозвалось и в "Эпических мотивах" Анны Ахматовой. Да, в произведении, завершенном - судя по сноске - в том же 1916 году, произведении высоких художественных достоинств, произведении, эпиграфом для которого поэтесса избрала анреповскую строку: "Я пою, и лес зеленеет". Строка эта как бы предваряет молодое и сильное чувство любви, любви взаимной и ответной, любви торжествующей, любви, открывающей бессмертную красоту южного взморья, где встретилась с лирической героиней та юная, та смуглая, что

    ... слова чудесные вложила
    В сокровищницу памяти моей.
    И, полную корзину уронив,
    Припала я к земле сухой и душной.
    Как к милому, когда поет любовь.

    Анреповская строка "Я пою, и лес зеленеет" предваряет и две других части "Эпических мотивов", в которых как-то по-особенному радостно и живописно изображен зимний Петроград, изображены его великолепные храмы, его седое взморье, где вмерзли в лед шхуны, что, "как голубки, друг к другу нежно-нежно прижимались", и, наконец, та

    ... комната, похожая на клетку,
    Под самой крышей в грязном, шумном доме,
    Где он, как чиж, свистал перед мольбертом
    И жаловался весело и грустно,
    О радости небывшей говорил...

    Не будем гадать и уточнять, кто был прообразом этого художника, ибо существеннее всего то обстоятельство, что он возник именно в этом произведении Ахматовой, которое без великолепного эпиграфа "Я пою, и лес зеленеет" утратило бы что-то особенно важное для творческой биографии Ахматовой, для понимания многих ее других стихотворений этого периода и оказалось бы обесцвеченным, потерявшим и свое обаяние, и свою красоту.

    Правда, слово "любовь" ни разу не встречается в "Эпических мотивах", впрочем, как и в других ахматовских стихах. Однако поэтесса сумела передать тревожное и радостное ощущение высоты, ощущение, которое, вероятно, не покидало ее, когда писались "Эпические мотивы", она сумела как бы материализовать чувство высоты, чувство тревожной радости, даже - восторга, которое испытывает человек, ощущая в себе, вбирая в себя, впитывая в себя эту бездну, разверзшуюся под ногами, и эту земную даль, которая всасывает взгляд, приковывает взгляд, чтобы остаться навсегда с тобою.

    Теперь не знаю, где художник милый,
    С которым я из голубой мансарды
    Через окно на крышу выходила
    И по карнизу шла над смертной бездной,
    Чтоб видеть снег, Неву и облака, -
    Но чувствую, что Музы наши дружны
    Беспечной и пленительною дружбой,
    Как девушки, не знавшие любови.

    Вот почему об ахматовских "Эпических мотивах", которые, напомним еще раз, в качестве эпиграфа предваряет строка из поэмы Б. Анрепа "Человек", можно сказать словами Р. -М. Рильке: "Здесь прекрасное - это лишь мгновение, это - молодость, которая наступает и проходит в любом возрасте, но никогда не бывает долговечной"30.

    И еще одно обстоятельство, способное что-то высветить или по-новому оценить, обстоятельство, которое никогда не учитывалось прежде при рассмотрении лирики Ахматовой. Дело в том, что в "Альманахе муз", наряду с поэмой "Человек" Бориса Анрепа, был опубликован - вслед за поэмой - лирический цикл Ахматовой. Вот так и обозначается теперь эта тематическая и биографическая линия: от посмертного стихотворения Ин. Анненского с его афористическим началом: "Если любишь - гори! Забываешь - забудь!" - к поэме "Человек" Бориса Анрепа с чудесной птицей-вещуньей и далее - к лирическому циклу Ахматовой. И хотя в этом повременном издании соответственно приняли участие такие выдающиеся русские поэты, как В. Брюсов, Вяч. Иванов, Н. Гумилев, О. Мандельштам, как участники Цеха поэтов - Г. Иванов, М. Кузмин, Р. Ивнев, К. Липскеров, оставалось место еще и для начинающих, которых, например, представляла своими полусафическими строфами Аделаида Герцык... Особо следует отметить стихотворение Н. Недоброво, посвященное Анне Ахматовой и начинающееся такими строчками:

    С тобой в разлуке от твоих стихов
    Я не могу душою оторваться.
    Как мог? В них пеньем не твоих ли слов
    С тобой в разлуке можно упиваться...

    А далее следовало признание, что, утратив и беспечную откровенность, и прежнюю близость и испытав то горькое чувство, когда "перекипает в ревность наслажденье", поэт удовлетворен лишь одним. И лишь одно он знает:

    Как ты звучишь в ответ на все сердца.
    Ты душами, раскрывши губы, дышишь,
    Ты в приближенье каждого лица
    В своей крови свирелей пенье слышишь.

    Однако вернемся к своеобразному поэтическому диалогу между Борисом Анрепом и Анной Ахматовой на страницах "Альманаха муз". Но вначале краткие биографические сведения, опубликованные в периодической печати. Из них стало известно, что Борис Анреп в четырнадцатом году вернулся в Россию, а затем, как и Николай Гумилев, добровольцем ушел на фронт. Воевал. В частности, воевать Борису Анрепу пришлось в Галиции, в Карпатских горах. Оттуда он прислал Анне Ахматовой деревянный престольный крест, - этот крест был подобран им в полуразрушенной церквушке... Не потому ли в "Поэме без героя", когда говорится о бессмысленной смерти драгунского поэта, вспоминаются именно Карпаты, где позднее - во время первой мировой войны - безвестно и бесцельно гибли солдаты и офицеры русской армии?

    ... Не в проклятых Мазурских болотах,
    Не на синих Карпатских высотах...
    Он - на твой порог!
    Поперек.
    Да простит тебя бог.

    Надо полагать, что Борис Анреп был храбрым офицером, ибо в автобиографическом очерке "О черном кольце" сказано не только о его боевых орденах времен первой мировой войны, но и о золотом портсигаре, подаренном ему командиром английского броневого отряда в России Локер-Ламсоном. По традиции, таким личным ценным подарком награждались лишь особо отличившиеся в боях офицеры.

    В шестнадцатом и семнадцатом годах Анреп наезжал в Петроград из Парижа и Лондона, где он служил в русском Правительственном комитете. В одном из писем Гумилева, отправленном на родину уже после февральской революции, говорится, что Николай Степанович находится в распоряжении наместника Временного правительства: далее сказано, что он, Гумилев, будет чем-то вроде Анрепа, только на более интересной и живой работе.

    2

    Итак, "Альманах муз", дозволенный военной цензурой 17 июня 1916 года, является не просто повременным изданием, но и живым и бесценным свидетельством развивающегося чувства их обоих - и Анны Ахматовой и Бориса Анрепа.

    ... Познакомились они почти год тому назад - весной пятнадцатого года. Анна Андреевна указывает точно время и место их первой встречи: "С Анрепом я познакомилась в Великом Посту в 1915 году в Царском Селе у Недоброво (Бульварная)".

    В автобиографическом очерке Б. В. Анрепа о черном кольце, кстати сказать, опубликованном, по завещанию, лишь после его смерти31, содержится также немало конкретных биографических подробностей, которые позволяют и ныне почувствовать, понять, осознать многое в той весьма непростой ситуации, что возникла и сложилась в их взаимоотношениях вскоре после знакомства. Здесь подразумеваются не только, предположим, взаимоотношения Анны Ахматовой и Бориса Анрепа, но и взаимоотношения Анны Ахматовой и Николая Недоброво. Дело в том, что во вновь опубликованных материалах (имеется в виду наша печать) сказано, например, о письмах, адресованных Николаем Недоброво Борису Анрепу. Так, в письме от 7 апреля 1914 года имя Ахматовой не просто упоминается, но утверждается их троих определенное творческое единство: "... То, что ты так признал Ахматову и принял ее в наше лоно, мне очень дорого..." И далее Недоброво - на правах давнего и, скажем так, близкого Ахматовой литературного сподвижника - воссоздает ее словесный портрет, кстати сказать, перекликающийся с известным гумилевским портретом. "Ее нельзя назвать красивой..."

    Вот какой виделась Недоброво Анна Андреевна в момент их знакомства. "Попросту красивой назвать ее нельзя, - писал он Борису Анрепу, - но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок, и генсборовский портрет маслом, и икону темперой, а пуще всего поместить ее в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии".

    ... Пройдут десятилетия - и Борис Анреп выполнит совет Н. В. Недоброво. Выполнит в своей знаменитой мозаике, выложенной на полу Вестибюля лондонской Национальной галереи. Кому доводилось видеть эту мозаику и кто знает иконографию Анны Ахматовой, тот, вероятно, почувствовал, что первое впечатление от ее образа жило в душе художника все это время. Ибо это была не только и не столько жизненная, но и духовно-художественная встреча.

    Вот почему в поэме "Человек" концепция реальности идеального и нереальности феноменального мира, концепция, которой Б. Анреп верен был всю жизнь, получила весьма своеобразное выражение. Вот так всю жизнь он помнил о своей первой встрече с Анной Андреевной, которая - по его мнению - состоялась несколько ранее, в четырнадцатом году, перед его отъездом на фронт: "... Волнующая личность, тонкие, острые замечания, а главное - прекрасные, мучительно-трогательные стихи". И - характерная приписка к этой фразе: "Недоброво ставил ее выше всех остальных поэтов того времени".

    "В 1915 году я виделся с А. А. во время моих отпусков или командировок с фронта... - писал далее Б. Анреп. - Мы катались на санях; обедали в ресторанах; и все время я просил читать ее стихи; она улыбалась и напевала их тихим голосом". А вслед за этим цитируется ахматовское стихотворение "Из памяти твоей я выну этот день...". И - небольшой комментарий к нему: "Во время одного из наших свиданий в 1915 году я говорил о своем неверии и о тщете религиозной мечты. А. А. строго меня отчитывала, указывала на путь веры как на залог счастья: "Без веры нельзя". Весьма возможно, что этот обмен репликами и послужил конкретным поводом для создания этого ахматовского стихотворения. А возможно, и других стихов "анреповского" цикла, правда далеко выходящих по своему религиозно-нравственному содержанию за границы этих реплик.

    Опять-таки свидетельством тому может послужить "Альманах муз", составленный, в частности, Е. Г. Лисенковым, которого Борис Анреп знал еще по лицею и который совместно с Николаем Недоброво учреждал Общество поэтов. Так вот этот самый "Альманах муз" теперь является не просто повременным изданием, имеющим всего лишь историко-литературный смысл, но и живым и бесценным свидетельством их стремительно и, при всем при том, сложно развивающихся отношений.

    Да, именно так: местом первой и едва ли не последней поэтической встречи Анны Ахматовой и Бориса Анрепа стал прежде всего "Альманах муз".

    ... Свою поэму "Человек" Борис Анреп передал в альманах, скорее всего, в начале шестнадцатого года. Именно в тот период он вернулся в Петроград с фронта на более продолжительный, чем прежде, срок. Ему предстояла длительная командировка в Англию.

    И вот в такой же самой степени, как в поэме "Человек" Бориса Анрепа, прозвучало его страстное признание в любви поющей птице ("Я люблю тебя, поющая птица"), - в такой же самой степени в небольшом цикле лирических стихотворений Ахматовой было все обращено именно к нему - к Борису Анрепу. Вот эти стихотворения: "Ты мне не обещан ни жизнью, ни Богом...", "Под крышей промерзшей пустого жилья...", "Из памяти твоей я выну этот день...", "Муза ушла по дороге..."

    Правда, из них лишь одно - "Из памяти твоей я выну этот день..." - снабжено в комментариях В. М. Жирмунского краткой справкой: "Посвящено Б. А[нрепу]". Однако настроение, пронизывающее этот цикл, и его какая-то внутренняя целостность, немыслимая для Ахматовой без ритмического и интонационного разнообразия, - все свидетельствует о том, что этим циклом начиналось новое восхождение поэтессы к вершинам духовного и творческого бытия. Да, ее поэтическая летопись ныне немыслима без стихотворений, прообразом лирического героя которых был, и это теперь несомненно, - Борис Анреп. При всем том не следует думать, что жизненные переживания Ахматовой можно рассматривать лишь только как некий материал для поэтических строф. В жизни все было гораздо сложнее и драматичнее. Однако суть дела заключается в том, что единство или синтез, как любили тогда говорить, ее общежитейских и надмирных чувствований был лишен подозрительности к чисто человеческому, к телесному, к чувственному проявлению любви. Именно этот синтез и позволял существовать высокой одухотворенности стиха, которая - впоследствии - почти начисто была утрачена многими поэтами-современниками. Но по-прежнему озаряла лучшие ахматовские строки. Что же говорить о периоде "Четок" и "Белой стаи"!

    Ведь художественное произведение тем очевиднее "дышит красотой", чем глубже оно постигает и смысл реальной жизни и смерти, любви и разочарования, веры и безверия, чем более широкий духовный и чувственный горизонт оно перед нами открывает.

    Ты мне не обещан ни жизнью, ни Богом,
    Ни даже предчувствием тайным моим.
    Зачем же в ночи перед темным порогом
    Ты медлишь, как будто счастьем томим?

    Не выйду, не крикну: "О, будь единым,
    До смертного часа будь со мной!"
    Я только голосом лебединым
    Говорю с неправедною луной.

    Характерно, что в "Альманахе муз" крик "О, будь единым, До смертного часа будь со мной..." заканчивался многоточием, что конечно же больше соответствует внутренней структуре этого стиха.

    Ну, а чем же примечательно второе стихотворение из этого "анреповского" цикла, которое - в соответствии со сноской - было написано в апреле пятнадцатого года в Царском Селе?.. Дата не указана, но именно весной пятнадцатого года Анна Ахматова, как мы помним, встретилась с Борисом Анрепом в доме Николая Недоброво. И тогда было ему подарено черное кольцо.

    Итак, стихотворение "Из памяти твоей я выну этот день..." примечательно бережным, психологически точным осмыслением того самого чувства, которое уже возникло, зародилось, но еще никак не обозначалось в слове:

    О, как ты часто будешь вспоминать
    Внезапную тоску неназванных желаний
    И в городах задумчиво искать
    Ту улицу, которой нет на плане!

    "Внезапная тоска неназванных желаний" - что это? предчувствие? или само чувство? или неясное стремление, которое предшествует любви?.. Ответа нет, да и не нужен этот определенный ответ, нужен и важен сам душевный порыв, важна и нужна эмоциональная разрядка:

    При виде каждого случайного письма,
    При звуке голоса за приоткрытой дверью
    Ты будешь думать: "Вот она сама
    Пришла на помощь моему неверью".

    Здесь по законам формальной логики, вероятно, следовало бы сказать "моей вере"?! Но в этом случае исчезло и растаяло бы тревожное и неопределенное ожидание счастья, которым - вопреки всему обозначенному в слове - была озарена и сама Ахматова.

    3

    Из автобиографического очерка Бориса Анрепа "О черном кольце" известны истоки этого стихотворения: они в их давнем разговоре, случившемся в 1915 году, когда он говорил о своем неверии и о тщете религиозной мечты, в то время как Анна Андреевна не только строго отчитала его, но и указывала на путь веры как на залог счастья... "Без веры нельзя", - сказала она Анрепу.

    Это свидетельство важно не столько своим конкретным указанием на конкретную фразу, оно важно и интересно общим указанием на обсуждение жгучих - по тому времени, - религиозно-нравственных и религиозно-эстетических вопросов и проблем внутренней жизни человека.

    В конце жизни или, точнее, в пятидесятые - шестидесятые годы понимание А. А. Ахматовой веры как углубленного, религиозно-сосредоточенного состояния человека, по-видимому, не претерпело заметных изменений. Об этом пишет и Ан. Найман, используя как личные впечатления, так и некоторые письма Анны Андреевны шестидесятых годов: "Ахматова была человеком верующим, и нельзя сказать, что нецерковным. По-видимому, когда-то посещение храма было для нее непременным и обычным делом.

    А юность была - как молитва воскресная.
    Мне ли забыть ее?"

    Далее следуют строчки из письма, адресованного Ан. Найману и свидетельствующего о глубочайшей эмоциональной впечатлительности Анны Андреевны: "По новому Мишиному радио слышала конец русской обедни из Лондона. Ангельский хор. От первых звуков заплакала. Это случается со мной так редко"32.

    ... Если же вернуться к поэме Бориса Анрепа, опубликованной в "Альманахе муз" и вызвавшей их разговоры, в частности, на религиозно-нравственные темы, то станет очевидным, что анреповский Человек, вероятно, обладал образом и подобием Творца... Кроме того, рассматривая его, Б. Анрепа, чувства и его отношения к Анне Андреевне в период создания поэмы, нельзя не вспомнить его переписку с Верой Алексеевной Знаменской, которая в свое время входила в ближайшее творческое окружение Николая Недоброво и которой Анна Андреевна подарила экземпляр его статьи с надписью: "Милой Вере - лучшее, что написано о молодой Ахматовой. 21 ноября 1964 года". Итак, в шестидесятых годах В. А. Знаменская состояла в переписке с Борисом Анрепом и, как следует из контекста его письма, написанного уже после того, как Анны Андреевны не стало, спрашивала его об их интимных отношениях периода "Четок" и "Белой стаи".

    Вот что ответил ей Борис Анреп: "Преклонение перед ней, стремление к близости было полно счастья религиозно-эротического чувства, она оставалась в моем существе неприкосновенной - как икона - верующему. И это не являлось для меня препятствием близости, но проникало в самую суть моих отношений с ней и одевалось в упоительную радость, в ее поэзию"33.

    Что Борис Анреп в этом смысле был предельно искренен, свидетельствует все тот же поэтический образ из его поэмы "Человек" - образ "чудесной птицы". А также четверостишие, которое одновременно с деревянным крестом, найденным в заброшенной карпатской церквушке, он отправил Анне Андреевне в Петербург:

    Я позабыл слова и не сказал заклятья,
    По деве немощной я, глупый, руки стлал.
    Чтоб уберечь ее от чар и мук распятья.
    Которое ей сам, в знак дружбы, дал.

    Кстати сказать, эта стихотворная строфа сохранилась в альбоме Ахматовой.

    Вот почему, выявляя в их диалоге не просто момент эстетически возвышенного, но в определенном смысле - и религиозно-возвышенного душевного состояния, с особым огорчением встречаешь фразы, вроде следующей: "И между ними начался роман..." Борис Анреп ни как художественный критик, ни как художник-мозаичист не отступал от своей заповеди, гласящей: конечная цель искусства - приглашать зрителя в иной художественно возвышенный, религиозный мир.

    В недавнем выступлении настоятеля американской православной церкви, профессора русской литературы Джорджтаунского университета о. Дмитрия (Дмитрия Дмитриевича Григорьева) была отчетливо выражена мысль о том, что в судьбах русской эмиграции православная церковь сыграла огромную роль, точно так же, как и в судьбе литературы, созданной этим поколением. "Церковь оказалась для них живой связью с бытом, с утраченной родиной, с ее духовной красотой..."34.

    В таком же сложном мировоззренческом, художественном контексте рождалось и стихотворение "Из памяти твоей я выну этот день...", помеченное апрелем 1915 года.

    Да, в любовной лирике Анны Ахматовой есть немало страниц, на которых чувствуется эта возвышенная, точнее - возвышенно-молитвенная атмосфера стиха. Ибо в ее повседневной, отягченной физическим недомоганием и душевным надломом жизни нужна была вот такая духовная опора, нужна была вера как сила внутренняя, как ценность вечная, поскольку вечными были для нее идеалы христианского милосердия, покаяния, любви к ближнему. А ведь духовность - это понятие, которое в полной мере относится как к вере, так и к поэзии. Без такой глубоко прочувствованной духовности, или, может быть, точнее - одухотворенности, нельзя представить себе лирику Ахматовой:

    Словно ангел, возмутивший воду,
    Ты взглянул тогда в мое лицо,
    Возвратил и силу, и свободу,
    А на память чуда взял кольцо.

    Мой румянец жаркий и недужный
    Стерла богомольная печаль.
    Памятным мне будет месяц вьюжный,
    Северный встревоженный февраль.
    Февраль 1916. Царское Село

    "А на память чуда взял кольцо..." Чуда и счастья в любви?.. И не о нем ли писал Борис Анреп?.. Вероятно, да, о нем. Вернее - о них, поскольку любовь была и сладостна и греховна. И поскольку сама вера в недалеком будущем - в двадцать первом году - подверглась невиданным прежде испытаниям:

    Прижимаю к сердцу крестик гладкий:
    Боже, мир душе моей верни!
    Запах тленья обморочно сладкий
    Веет от прохладной простыни.

    Красота не только этого стихотворения, но всего анреповского цикла содержится в безусловном решении говорить правду, не изменяя ни тайне неназванных желаний, ни одухотворенно-безмолвной страсти. Да, ни в чем Ахматова не отступала от непреклонной логики взаимного и столь неожиданного влечения друг к другу. И самое главное, что здесь красота стиха, его совершенство ни в коей степени не отменяет или не "заглушает" его реалистического содержания.

    Ведь тем же пятнадцатым годом, необычайно плодотворным для Ахматовой, была помечена и лирическая пьеса "Долго шел через поля и села...", восхитившая Николая Гумилева.

    Долго шел через поля и села,
    Шел и спрашивал людей:
    "Где она, где свет веселый
    Серых звезд - ее очей?"

    Впервые эти стихи были напечатаны в 1915 году в десятом номере "Северных записок". Но как и во многих других случаях, здесь сильное и глубокое чувство, развившееся из ожидания и тревоги, мыслится как чувство другого, хотя это одновременно и чувство той, что с великой нежностью и любовью ожидала с передовых позиций хотя бы каких-нибудь вестей. Этот как бы "перевернутый" образ станет в дальнейшем одним из излюбленных способов лирического самовыражения Анны Ахматовой. А пока замечательное заключается в том, что мы выходим на земные просторы и почти одновременно пребываем во "граде угрюмом" - в Петрограде, и в Лондоне, и в Венеции... И лишь возле "церкви темной и высокой" начинаем понимать причину этой смутной тревоги - и тоски. Ведь тот, кто шел "через поля и села", тот, кто поднимался по каменным ступеням в заброшенный храм, тот все это время

    ... молил о наступленьи срока
    Встречи с первой радостью своей.

    Для Анны Ахматовой такое ощущение, такое осознание чувства любви как первозданной радости, вероятно, никогда уже не будет повторяться. Вспомним, что и Гумилев с первого же прочтения мог читать наизусть это светлое и радостное стихотворение и все повторял про себя его легкие, прозрачные строки: "Где она, где свет веселый серых звезд - ее очей!.."

    Но как бы ни были своеобразны стихотворения Ахматовой, в которых - в качестве прообраза - проступают то смутно, то яснее реальные черты Бориса Анрепа, в них неизменно обнаруживается некая метафорическая и смысловая доминанта: преданность тайне... Причем эта тайна обретает множество обличий - она многозначно и интимно соединяет нас с мироощущением поэтессы.

    Прости, что я жила скорбя
    И солнцу радовалась мало.
    Прости, прости, что за тебя
    Я слишком многих принимала.

    Этот личностный акцент в лирике Ахматовой со временем не только не ослабевал, но как бы усиливался от стихотворения к стихотворению. Ибо он, в свою очередь, вызывал и в нас, читателях, ответную волну доверия, глубокой признательности к поэту, он угадывался почти что помимо нашей воли. Ведь это же творческое подсознание вело и Ахматову, поскольку - как отмечал еще Тагор - именно в подсознании обретает наша душа и находит свои средства самовыражения. Тенденция как некая холодная рассудочность, безусловно, чужда миру прекрасного, поскольку прекрасное не может быть чисто деловым, утилитарным, назидательным. "Прекрасное не входит в необходимое, - оно существует сверх необходимого", - эта мысль Тагора поможет и нам понять в лирике А. А. Ахматовой, в ее поэтических взглядах то, что она сама называла "души высокой свободой", важной и в дружеских отношениях, и в делах каждодневных, в делах творческих.

    Сочинил же какой-то бездельник,
    Что бывает любовь на земле.

    Такова экспозиция стихотворения. И поскольку всеразъедающий скепсис или проще - банальное неверье необходимо было как-то оправдать, как-то объяснить, то следует другая строфа, в которой обыденность и заурядность правят свой пошлый бал.

    И от лености или от скуки
    Все поверили, так и живут:
    Ждут свиданий, боятся разлуки
    И любовные песни поют.

    Что же касается непредсказуемости самого чувства, то оно существует для тех, кто пронизан токами иных предчувствий: им, этим иным, "открывается тайна, И почиет на них тишина..." Правда, для лирической героини подобное признание - смертельно опасно:

    Я на это наткнулась случайно
    И с тех пор все как будто больна.

    Но в подавляющем большинстве стихотворений Ахматовой удается все-таки овладеть собою и своею тайной, сохранить ее в душе, сохранить ото всех, даже от самой себя... Вернее - не сохранить, а не раскрывать, не договаривать, а лишь воссоздавать в каком-то одном жизненном промельке, в котором бы сказалось все и отразилось бы все. Именно такова лирическая пьеса, помеченная январем семнадцатого года.

    По твердому гребню сугроба
    В твой белый, таинственный дом
    Такие притихшие оба
    В молчании нежном идем,

    И слаще всех песен пропетых
    Мне этот исполненный сон,
    Качание веток задетых
    И шпор твоих легонький звон.

    Здесь любовь предстает сокровенной тайной - и мгновенным душевным раскрепощением, освобождением от тревожных ожиданий, от неминуемых бедствий... Кстати сказать, в одном из вариантов эти стихи имели посвящение - "Б. А.". А впоследствии выяснилось, что именно эти две строфы и запечатлели едва ли не самый высший, самый счастливый миг в отношениях столь несхожих между собою петроградцев. Причем их тайна здесь постигается лишь подсознанием, да, впрочем, уже и нельзя назвать тайной чувство, которое охватило, сблизило их, казалось бы, навсегда. Такое в лирике Ахматовой бывает редко... В большинстве стихотворений эта тайна хранится в душе даже от самой себя:

    Ты мог бы мне сниться и реже,
    Ведь часто встречаемся мы,
    Но грустен, взволнован и нежен
    Ты только в святилище тьмы.
    И слаще хвалы серафима
    Мне губ твоих милая лесть...
    О, там ты не путаешь имя
    Мое. Не вздыхаешь, как здесь.

    И эта врожденная прозорливость, это предвидение во всем - и в первую очередь, в самих интимных, а следовательно, и скрытных человеческих отношениях - помогают Ахматовой быть предельно искренней в ситуациях, казалось бы, весьма своеобразных.

    4

    В публикациях Бориса Анрепа, безусловно, важно отметить еще одно положение: суть его заключается в том, что художественные переживания - многогранны и многосторонни. И высшие из них именно те, которые охватывают словно религиозный экстаз наиболее глубокий и широкий круг действия в душе переживающего.

    Если обратиться к лирике Ахматовой, равно как и других акмеистов, то окажется, что именно вот такая действенность лирических переживаний характерна не только для них самих, но и для той реальности, которая существует как бы сама по себе, но которая перевоплощается в стихах в мир окружающей природы волей и талантом художника. Так, у Анны Ахматовой, наряду с безукоризненно точными эпитетами, насыщенность движением, действием, порывом возникает естественно, как бы сама по себе... И тем эстетически сильнее обозначает окружающий мир:

    Перед весной бывают дни такие:
    Под плотным снегом отдыхает луг,
    Шумят деревья весело-сухие,
    И теплый ветер нежен и упруг...

    Помимо этой живописной, даже - экспрессивной картины весенней природы, схваченной как бы на лету, как бы непроизвольно и непреднамеренно, начинаешь догадываться и о том действенном внутреннем состоянии, которое переполняет поэтессу в этот миг. И, к счастью, не ошибаешься в своем предчувствии. Так оно и есть на самом деле:

    ... И легкости своей дивится тело,
    И дома своего не узнаешь,
    И песню ту, что прежде надоела,
    Как новую, с волнением поешь.
    Весна 1915. Слепнево

    Если и дальше рассматривать слепневский цикл как ближайшее свидетельство вот таких действенных и реальных переживаний поэтессы, нельзя будет не отметить, что едва ли не единственный раз за всю свою долгую творческую жизнь она произнесла эти слова: "Я счастлива..." И прозвучали они в стихотворении "Бессмертник сух и розов. Облака..." - все из того же слепневского цикла, только имеющего другую дату - "Лето 1916". Очевидно, что именно эта дата вызывает у нас вполне обоснованные ассоциации с датой выхода в свет "Альманаха муз" за тот же 1916 год.

    И само начало стихотворения содержит немало примет слепневской усадьбы, начиная хотя бы с упоминания двухсотлетнего дуба, сохранившегося до сей поры.

    Бессмертник сух и розов. Облака
    На свежем небе вылеплены грубо.
    Единственного в этом парке дуба
    Листва еще бесцветна и тонка.

    Надо подчеркнуть, что эстетические взгляды Ахматовой предстают здесь не в виде какой-то окостеневшей системы, но в подробностях, не замечаемых до нее никем другим, а также в глубоком понимании роли и значения в поэзии личностного, даже точнее - духовного бытия, которое и включает в себя "чисто" эстетическое любование и этим слепневским дубом, и этой природой, и самим мирозданьем.

    Лучи зари до полночи горят.
    Как хорошо в моем затворе тесном!
    О самом нежном, о всегда чудесном
    Со мной сегодня птицы говорят.

    Такая эстетическая "расшифровка" и личного умонастроения, и существа окружающей природы предопределяет прежде всего разумное устройство мира, а также - целесообразность и разумность существования всех этих живых и по-своему счастливых обитателей сельской округи. В данном и чрезвычайно редком, если не сказать - единственном случае поэтесса причислила и себя к обитателям этой слепневской пустыньки, где все ей знакомо и все дорого, где она может сказать о себе: "Я счастлива..." И где она говорит именно эти слова:

    Я счастлива. Но мне всего милей
    Лесная и пологая дорога,
    Убогий мост, скривившийся немного,
    И то, что ждать осталось мало дней.

    ... Сохранилась старинная фотография, на которой можно узнать Ахматову именно на этом "убогом мосту" через речку Каменку, что и поныне протекает под слепневским холмом. Правда, в данном случае важно то, что поэтесса пренебрегла исключительной ориентацией на нечто возвышенное, что она еще раз оказалась верна пушкинской традиции, когда целостность мировосприятия позволяет отдать должное и малому, и великому, и даже всего лишь приятному для взора, как приятны для взора васильки в колосящейся ржи.

    Этот подробный анализ лишь нескольких строф и ведет нас к тем отдельным и весьма выразительным моментам соприкосновения с "потаенным", "заветным", чем жива ахматовская лирика и по сей день.

    Дело в том, что художественное воображение поэтессы воздействует на нас неизмеримо сильнее, чем доводы рассудка, что ее метафоры или поэтические образы - это ее доподлинное духовное существование. И если, предположим, ее новой поэтике были свойственны новые эстетические каноны, то и осмысление стиха должно быть соответственно более личностным, если не сказать - более субъективным, для того чтобы выявить эту ее художественную новизну.

    Итак, все тем же шестнадцатым годом Ахматова обозначает стихотворение: "Первый луч - благословенье Бога...", в котором чувственное приравнивается к небесному по своей возвышающей силе, испытанной по в тот многопамятный миг.

    Первый луч - благословенье Бога -
    По лицу любимому скользнул,
    И дремавший побледнел немного,
    Но еще покойнее уснул.

    Верно, поцелуем показалась
    Теплота небесного луча...
    Так давно губами я касалась
    Милых губ и смуглого плеча...

    Но - виденье возникло и исчезло!.. Оно сменяется совсем другим - реальным и горьким размышлением, которое следует после многоточия:

    А теперь, усопших бестелесней,
    В неутешном странствии моем,
    Я к нему влетаю только песней
    И ласкаюсь утренним лучом.

    Именно от этих строк, как и от предшествующих, и начинается то многократное возвращение к лирической теме, что запечатлено в стихотворении "Тяжела ты, любовная память...". Все-все, что было выстрадано "в задыханьях тяжелых", что было озарено моментом "интимного совпадения", как говорил С. Трубецкой, то есть совпадения религии с поэзией, все, что являлось неотъемлемой и характерной особенностью мировосприятия Ахматовой на самых разных этапах ее долгого творческого и жизненного пути, все это в дальнейшем стало включать в себя поэзию и музыку, поэзию и живопись, поэзию и скульптуру, короче говоря, стало формироваться во всепроникающий ахматовский универсум.

    Но все-таки эстетически возвышенное у Ахматовой никогда не было отчеркнуто красной чертой от бытового, повседневного, даже - заурядного. Хотя две последних категории и не имеют прямого отношения к ахматовской лирике, но все-таки "проза жизни" ни в коей мере не обмирщала у нее стихотворную ткань, не была самодовлеющей, самовластной.

    Даже в отдельных фрагментах автобиографической прозы Ахматова сохраняет нечто такое, что не просто воспроизводит быт той дворянской эпохи, но являет собою пример врожденного художественного вкуса и эстетического чутья. Вспомним, что еще Гаврила Романович Державин под художественным вкусом понимал, прежде всего, сосредоточие, казалось бы, прямо противоположных свойств или качеств человеческой натуры, - он писал: вкус есть нечто родившееся между холодной геометрией и пылкой музыкой, он есть и ум и чувство одновременно.

    А теперь вернемся к автобиографической прозе Ахматовой.

    "Я носила тогда зеленое малахитовое ожерелье и чепчик из тонких кружев, - писала Анна Ахматова во фрагменте, озаглавленном "Слепнево". - В моей комнате (на север) висела большая икона - Христос в темнице. Узкий диван был таким твердым, что я просыпалась ночью и долго сидела, чтобы отдохнуть... Над диваном висел небольшой портрет Николая I не как у снобов в Петербурге - почти как экзотика, а просто, сериозно по-онегински ("Царей портреты на стене"). Было ли в комнате зеркало - не знаю, забыла. В шкафу остатки старой библиотеки, даже "Северные цветы", и барон Брамбеус, и Руссо. Там я встретила войну 1914 года, там провела последнее лето (1917)". И далее, повинуясь внутренней ассоциативной связи, Анна Андреевна пишет о своем муже - Николае Степановиче Гумилеве, который в этом старом родовом имении зевал, скучал, усажал в неизвестном направлении и писал - "такая скучная незолотая старина" и "заполнял альбом Кузьминых-Караваевых посредственными стихами..."

    Правда, повинуясь не только и не столько формальной логике воспоминаний, сколько чувству справедливости и душевного такта, Ахматова добавляет едва ли не решающую для творческой характеристики Гумилева фразу: "Но, однако, что-то понял и чему-то научился".

    Эти слова Ахматовой - автобиографичны, их с полным основанием можно отнести и к ней самой. Ведь именно здесь, на раздольях северной Руси, она не только многое поняла и многому научилась, но самое главное - запомнила, вобрала в память и осталась верной мой памяти на всю дальнейшую жизнь. Так, в стихотворении "Запад клеветал и сам же верил...", написанном в Комарове в шестьдесят третьем году, она не преминула помянуть добрым словом эти слепневские раздолья, где - еще "на заре туманной юности" -

    ... мой старый друг, мой верный Север,
    Утешал меня, как только мог.

    Но ведь слова утешения можно найти лишь в том случае, если за ними стоит - любовь, которая и многогранна, и многозвучна.

    И вот здесь-то, говоря применительно к ее стихам, в Творческой биографии самой Ахматовой следует выделить как раз те поэтические работы, которые в какой-то степени и являлись предощущением или предвестием ее же системы "многозеркальных отражений". Суть этой системы, как нам кажется, заключена, в частности, и в том, что эстетические и даже чисто человеческие пристрастия не должны быть решающими в искусстве, равно как эстетическое не должно вступить в противоречие с этическим. В частности, здесь хорошо будет вспомнить то место из книги Юрия Олеши "Ни дня без строчки", где автор размышляет вот о таком наиважнейшем для искусства и поэзии предмете, а не противоречит ли эстетическое этическому по самой своей природе?.. Ведь заметил же однажды Шелли, что древние греки превращали в красоту все - даже преступления, каковым оказалась их месть Ниобее: стрелы, поражающие ее детей, были подобны солнечным лучам.

    Вот так и в современной поэзии - отражение возникает не только на сетчатке глаза, но и в человеческой памяти или, точнее, в человеческой душе... И тем самым обретает не просто зрительную, но духовную глубину постижения человеческого "я", определяет сложнейший момент самостояния человека.

    Все сказанное здесь может подтвердить монолог Ахматовой, который она пометила июлем 1916 года.

    А! Это снова ты. Не отроком влюбленным,
    Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным
    Ты в этот дом вошел. И на меня глядишь.
    Страшна моей душе предгрозовая тишь.
    Ты спрашиваешь, что я сделала с тобою,
    Врученным мне навек любовью и судьбою.
    Я предала тебя. И это повторять, -
    О, если бы ты мог когда-нибудь устать!

    Однако не ради таких горьких, хотя, может быть, и справедливых истин был написан этот монолог, а ради того чувства беззащитности и вины, которые, по существу, и стали художественным ядром ахматовского монолога. Такая беззащитность крайне редка в ее лирической поэзии. Но может быть, во имя многообразия внутренних состояний, характерных для лирической героини Ахматовой, и есть смысл процитировать строфы, заключающие этот страстный, поэтический отрывок:

    ... Прости меня теперь. Учил прощать Господь.
    В недуге горестном моя томится плоть,
    А вольный дух почиет безмятежно.
    Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный,
    И крики журавлей, и черные поля...

    Многоточие заставляет ожидать что-то особенно непререкаемое, такое, что явилось бы высшей ступенью искупления ее вины и ее отчаянья за все то, что так случилось, что так произошло.

    Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный,
    И крики журавлей, и черные поля...
    О, как была с тобой мне сладостна земля!
    Июль1916. Слепнево

    Итак, наряду с душевной близостью и даже родством двух человеческих натур, едва ли не в большей степени в те же самые предвоенные и военные годы (имеется в виду первая мировая война) у Ахматовой весьма отчетливо стала проступать печать не просто взаимного охлаждения, но отчуждения, которое становилось безусловным и "вечным". Этой печатью, как неким огненным тавром, помечен ряд ее стихов, включенных все в те же слепневские "тетради". Вначале это отчуждение мыслилось лишь как сугубо личное, даже - интимное чувство. Или, точнее, как неизбежное охлаждение двух людей, некогда любивших друг друга.

    Все, как раньше: в окна столовой
    Вьется мелкий метельный снег,
    И сама я не стала новой,
    А ко мне приходил человек.

    И дальше отдельные строчки позволяют различать в этой почти что безмолвной, напряженно-драматической встрече все тех же героев Анны Ахматовой, которых мы узнали в ее "Четках": гимназистку и ее веселого товарища-гимназиста; они когда-то вдвоем возвращались из школы.

    Только теперь стали совсем-совсем другими, как, наверное, со временем становится и каждый из нас. Вот

    ... Поднявши руку сухую,
    Он слегка потрогал цветы:
    "Расскажи, как тебя целуют,
    Расскажи, как целуешь ты".

    И глаза, глядевшие тускло,
    Не сводил с моего кольца,
    Ни один не двинулся мускул
    Просветленно злого лица.

    Да, законы внутреннего поведения человека, которые столь обостренно ощущала Ахматова, и здесь оказались выразительнее и сильнее законов тех малозначительных слов, тех случайных жестов, которые как будто бы и должны были охарактеризовать этого человека... Но которые совсем по-своему и понимала и прочитывала поэтесса:

    О, я знаю: его отрада -
    Напряженно и страстно знать,
    Что ему ничего не надо,
    Что мне не в чем ему отказать.

    Таким образом, чувство отчуждения двух когда-то близких друг другу людей, благодаря безошибочной творческой интуиции Ахматовой, обретало значение наиболее глубокого и трагического чувства современности. Ибо оно включалось в круг эстетических ценностей, не известных еще предшествовавшим поколениям. Философы франкфуртской школы "расшифровали" подобные жизненные ситуации, в которых отчуждение или даже самоотчуждение обозначалось до болезненности острой тоской.

    А творческая и художественная интуиция Ахматовой вела ее именно к тем формам взаимоотношений людей, которые философски были осмыслены значительно позднее и которые, в конце концов, стали едва ли не самой главной проблемой времени, а мы в нем живем.

    Здесь сразу же необходимо выделить мысль, что в "слепневском" стихотворном цикле поэтесса осознала и выразила проблему отчуждения не только вот в таком личном или сугубо интимном плане, но и в плане общественном, плане социальном. И опять-таки в ее непроизвольном выходе к проблемам отчуждения была затаена не одна лишь душевная боль, но и надежда на облегчение этой боли, надежда на возможное исцеление, даже а те роковые минуты, когда она просила у друга своего: "Дай мне выпить такой отравы, чтобы сделалась я немой..."

    Итак, мотив "неволи", как впоследствии - "нелюбви", "невстречи", "несбывшихся надежд", оказался в лирике Ахматовой той совершенно особой и неповторимой лирической стихией, которая и была связана, в первую очередь, с отчуждением и самоотчуждением человека в XX веке. И здесь причины следует искать в душевном одиночестве, которое у нее лишь иногда озарялось радостной надеждой, но которое все-таки становилось еще более глухим и тяжким после того, как этим надеждам не суждено было сбыться на более или менее долгий срок.

    Теперь достаточно перечитать ахматовские строки, написанные в девятьсот двенадцатом году, чтобы понять, какое мужество и какую невероятную силу воли надобно было иметь, чтобы слагать и записывать в тетрадь хотя бы вот такие слова:

    ... Каждый вечер подносят к окну
    Мое кресло. Я вижу дороги.
    О, тебя ли, тебя ль упрекну
    За последнюю горечь тревоги!

    Не боюсь на земле ничего,
    В задыханьях тяжелых бледнея.
    Только ночи страшны оттого,
    Что глаза твои вижу во сне я.

    Что же касается внутреннего и сугубо личностного отчуждения, которое поэтесса ощущала и в себе, и в своем мировосприятии, но которое она замечала и в других, то здесь надо обратиться еще к одному стихотворению из "слепневской" тетради - "Ты знаешь, я томлюсь в неволе...".

    Так чем же была памятна "до боли" поэтессе, прожившей большую часть жизни то в Киеве, то в Петербурге, то в Царском Селе, эта "тверская скудная земля"?.. Может быть, вот этим:

    Журавль у ветхого колодца,
    Над ним, как кипень, облака,
    В полях скрипучие воротца,
    И запах хлеба, и тоска.

    Да, и такими приметами деревенской России, слепневской России живы и по настоящий день многие лирические стихотворения поэтессы. А еще чем?.. А тем чувством социального и чисто человеческого отчуждения, которое могла почувствовать и, что важнее всего, уловить, выразить в слове совсем еще юная Ахматова. И сколько бы раз ни перечитывалась заключительная строфа этой лирической пьесы, невозможно успокоиться и нельзя не поразиться той почти сверхъестественной творческой интуиции, которая была ей присуща. Да, ей оказались памятными "до боли"

    И те неяркие просторы,
    Где даже голос ветра слаб,
    И осуждающие взоры
    Спокойных, загорелых баб.

    Внутреннее пространство этой строфы вдруг внезапно расширилось, распахнулось, чтобы стать пространством историческим. Ибо только в этом случае мы можем ощутить - бескомпромиссно и остро тот социальный заряд, который несла в себе эта заключительная и как бы что-то отчеркивающая, что-то отрубающая строка:

    И осуждающие взоры
    Спокойных, загорелых баб.

    Каждый эпитет здесь, как говорится, на вес золота: ибо насколько была несвободна, насколько была измучена поэтесса "трагической игрой страстей" (как здесь не вспомнить метафору Блока), настолько спокойны и полны внутреннего достоинства и такой же внутренней силы эти простые слепневские бабы. Кстати, об этом достоинстве, характерном для крестьян Тверской губернии, Ахматова упомянула в разговоре, состоявшемся между нею, В. С. Срезневской и Л. К. Чуковской в 1940 году. Причем оказалось, что взаимная отчужденность уже тогда не помешала Ахматовой выразить свое безмерное, свое "солнечное доверие к читателю", которым она восхищалась у Пушкина, читая и перечитывая его "Евгения Онегина".

    5

    Стихотворение "Мне голос был. Он звал утешно..." впервые было опубликовано в петроградской газете "Воля народа" 12 апреля 1918 года, правда, без последних четырех строк, а затем перепечатано в "Подорожнике" с посвящением Борису Анрепу. И сразу же началась его известность в России... Причем в момент первой публикации и многим позднее эти стихи везде вызывали непримиримые разногласия и яростные споры. И не только потому, что композиция стихотворения - это сплав самых разных душевных состояний, которые при всем том составляют и своеобразный лирический монолит. Или сказать по-другому, не потому ли, что в стихотворении затаен мощный заряд духовной и эстетической энергии. А скорее всего и вернее всего еще и потому, что образ России возникает здесь во всей своей трагической и эпической мощи:

    Мне голос был. Он звал утешно,
    Он говорил: "Иди сюда,
    Оставь свой край глухой и грешный.
    Оставь Россию навсегда.

    Я кровь от рук твоих отмою,
    Из сердца выну черный стыд,
    Я новым именем покрою
    Боль поражений и обид".

    Но равнодушно и спокойно
    Руками я замкнула слух,
    Чтоб этой речью недостойной
    Не осквернился скорбный дух.
    Осень 1917

    Самое значительное в этих строчках заключается в том, что в ответ на голос искушения, обиды и горя выступает гордое, неподкупное молчание. Может быть, этим молчанием и прекрасны стихотворные строки?.. Может быть, их смысл - во внутреннем пространстве стиха? Или в расширении понятий, прежде незыблемых и закостеневших?..

    Что же, для более глубокого эстетического анализа все эти вопросы не случайны.

    Как не случайна под стихотворением дата: "Осень 1917". Интересно отметить, что имелось и название "Согражданам", а в берлинском издании 1923 года был эпиграф, как всегда у Ахматовой, имевший и более конкретный, и более обобщающий смысл: "Ни без тебя, ни с тобою жить не могу".

    При всем том, как сообщил автору этих строк Александр Межиров, творческая предыстория стихотворения оказалась более сложной и по композиции, и по времени своего возникновения. Ибо начинались эти стихи следующей строфой:

    Когда в тоске самоубийства
    Народ гостей немецких ждал
    И дух суровый византийства
    От русской церкви отлетал,

    Мне голос был...

    Однако, даже учитывая и этот вариант, или - и эти варианты, - нельзя не почувствовать того обстоятельства, что в своем самом первоначальном и черновом ядре стихотворение уже существовало. А таким ядром, как это ни парадоксально, была идея распада и разлома в качестве предсуществующего всему остальному. И далее. Универсальность перехода из прошлого - в настоящее, из настоящего - в будущее впервые осуществилась через бесповоротный, беспощадный, беспримерный в истории человечества разрыв. А поэтому естественно, что необходимость в первоначальном варианте отпала сразу же, как только это стихотворение было осмыслено до конца.

    ... Ранней весной двадцать первого года К. И. Чуковский, который шел вместе с С. М. Алянским по одной из петроградских улиц, случайно встретил Александра Блока. О том, что это была весна двадцать первого года, свидетельствует экспромт, который и привел в своих воспоминаниях Чуковский:

    Как всегда, были смешаны чувства,
    Таял снег, и Кронштадт палил.
    Мы из лавки Дома Искусства
    На Дворцовую площадь брели.

    Может быть, под впечатлением этой встречи и строфы, в которой упоминалось кронштадтское восстание, К. И. Чуковский записал, что волна эмиграции среди петроградской интеллигенции к тому времени резко усилилась, и в качестве примера привел судьбу двух профессоров, которые тайно покинули Питер, а затем, но слухам почти достоверным, стали в эмигрантских газетных листках яростно клеветать на оставшихся в России. "... Блок затвердил наизусть стихотворение "Мне голос был..." Ахматовой, - читаем мы дальше. - Мало того, затвердил, - добавляет Корней Иванович, - он прочитал это стихотворение мне и ныне здравствующему Алянскому и сказал: "Ахматова права. Это недостойная речь. Убежать от русской революции - позор"35.

    Так воспринимала ахматовское стихотворение "Мне голос был..." вся демократическая Россия, так оно звучит и поныне, ни в коей степени не утратив ни своей библейской эпичности, ни молчаливого достоинства, ни остро современного звучания. Следует лишь сказать, что в качестве лирического персонажа, чья искусительная речь звучит в этом стихотворении, традиция предпочитает считать Бориса Анрепа. И у нас нет оснований, чтобы с этой традицией спорить или, по крайней мере, не считаться...

    В семнадцатом году Анреп пребывал в Петрограде недолго. Вскоре после февральской революции он выехал в Англию. Да и раньше он подолгу жил в западноевропейских столицах. Так, в тринадцатом году в "Аполлоне" была напечатана его статья "По поводу лондонской выставки с участием русских художников", в которой Б. В. Анреп обнаружил великолепное знание английских импрессионистов, вроде Сатра, Тонкса, Брауна, которые приобщились к реализму и одухотворенности не без влияния выдающихся французских живописцев и которые принесли, как писал Анреп, "живую воду" в Англию. Между прочим, в этой же статье он подчеркнул, что идея нового искусства "состоит в том, что оно, будучи самовластным занятием человечества, от природы должно быть независимо". И в качестве примера этого положения Б. Анреп мог бы привести имена русских художников Ларионова, Гончарова, Петрова-Водкина, Рериха, Сарьяна, Чурлениса, картины которых он собрал для лондонской выставки и написал краткое вступление к каталогу.

    Эта справка может быть косвенным свидетельством того, насколько убежденным внутренним оппонентом в ахматовском стихотворении "Мне голос был..." мог стать и действительно стал Борис Анреп.

    А волна эмиграции нарастала, и, конечно, сама Ахматова не могла не чувствовать мощи и силы этого океанического отлива в западном направлении. Примечательна в этом смысле ее черновая, автобиографическая запись, сделанная 25 марта 1960 года, запись, которая, свидетельствует Н. Н. Глен, все-таки предназначалась для печати: "... Вскоре после Октябрьской революции, - писала Анна Ахматова, - очень многие мои современники, как известно, покинули Родину. Для меня этот вопрос никогда не вставал". Но, вспоминая образ Гейне, с отъездом многих ее соотечественников, трещина прошла и через сердце Анны Андреевны... Может быть, прежде всего через ее сердце. И как бы ни был дорог поэтессе "призрак млеющий и зыбкий" ее "счастливейшей любви", как бы ни было искренне ее сострадание к тому, кто в этом распаде и в этом разладе терял самого себя, она обретает и будет обретать свое я лишь здесь, где всем-всем оставшимся "священный град Петра невольным памятником будет".

    Итак, в суровую и трагическую пору все то, что прежде несло печать "небесной и тайной любви", начинало обретать драматическую остроту, вселять чувство раздвоенности, рождать сомнение и колебания, которые невозможно было преодолеть одним усилием воли:

    Но разве я к тебе вернуться смею?
    Под бледным небом родины моей
    Я только петь и вспоминать умею,
    А ты меня и вспоминать не смей.

    Однако от стихотворения к стихотворению все резче, все непримиримее становилась и позиция Ахматовой, и самый тон ее стихотворений, обращенных к тому, чей голос слышался ей почти постоянно и чьи упреки и мольбы к ней "все чаще ветер западный доносит". Не без душевной борьбы, не без сомнений, не без слабости минутной и многодневной решается поэтесса сказать то, что постепенно накипало в ее душе. Причем она отнюдь не идеализирует в своей лирике петроградский быт, напротив, она достойно и прямо говорит о том, что нее, для чего она "пела и мечтала", все это в грозные годы "ей сердце разорвало пополам".

    Изобразительная палитра в первые недели и месяцы революции менялась необычайно быстро. Причем источником вдохновения оказался мучительный разрыв и разлад, который она ощущала в себе все острее и который перевоплощался в драматически-напряженные строки ее стихотворений.

    Да, именно стихами Ахматова отвечала на отчаянные призывы "Иди сюда" и на пророчества о том, что "теперь никто не станет слушать песен. Предсказанные наступили дни...".

    Сожаление, сострадание, забота в ее душе пробудили гордость. И одновременно - сарказм, переходящий в открытое негодование:

    А, ты думал - я тоже такая,
    Что можно забыть меня,
    И что брошусь, моля и рыдая.
    Под копыта гнедого коня.

    Или стану просить у знахарок
    В наговорной воде корешок
    И пришлю тебе страшный подарок -
    Мой заветный душистый платок.

    Слегка стилизованные под народную песню строки оказались переломными во всем стихотворении... И стало быть, в развитии лирического чувства и интонации, окрашивающей это чувство: вместо иронии теперь слышится гнев, да, гнев, продиктованный живым и пламенным чувством любви, вопреки всему - любви!..

    Вероятно, отточием после строки "Мой заветный душистый платок" и можно было бы закончить эту стихотворную цитату, если бы окончание этого стихотворения не послужило поводом для злобных нападок и обвинений поэтессы с самой высокой партийной трибуны... Впрочем, для чего повторять эти оскорбительные для женского и человеческого достоинства слова, которые не сами по себе канули в Лету, а были с презрением отвергнуты народом. Итак, в этом стихотворении, как и во многих других, нельзя не почувствовать той великолепной непосредственности, которая, как ничто другое, и раскрывает человеческое сердце. Ведь непосредственность Г. В. Плеханов считал главной отличительной чертой и самого высокого эстетического наслажденья. Да, непосредственность и одновременно сила оскорбленного чувства - чувства собственного достоинства, достоинства гражданского, - вот что вызвало к жизни эти гневные, эти страстные строки:

    Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом
    Окаянной души не коснусь,
    Но клянусь тебе ангельским садом,
    Чудотворной иконой клянусь
    И ночей наших пламенным чадом -
    Я к тебе никогда не вернусь.

    Диалектика живого чувства, характерная для почерка Ахматовой вообще, а в этот период - особенно, воплощалась в положении, которое впоследствии стало господствующим в нашей отечественной поэзии - "искусство в форме реальности". Правда, следует сказать - не той реальности, которая подразумевала одномерное и плоское правдоподобие, а той реальности, которая была доступна гению Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета, Блока, Анненского...

    Впервые в эстетической оценке жизни, которая обретала неведомые прежде качества и свойства, Ахматова исходила не из традиционных понятий прекрасного, как гармонически совершенного, а из их антиподов - как разрозненного, разобщенного, вывернутого наизнанку.

    Стихотворение "Все расхищено, предано, продано..." и выражает поиск этих новых путей и одновременно откровенную моральную и эстетическую несостоятельность прежних подходов.

    Все расхищено, предано, продано.
    Черной смерти мелькнуло крыло.
    Все голодной тоскою изглодано, -

    таков зачин знаменитого ахматовского стихотворения, помеченного июнем двадцать первого года... И здесь же следует вопрос, который не то чтобы отвергает эти пошатнувшиеся устои многовекового эстетического опыта и понимания прекрасного, но который вносит совершенно новый и не эстетический, а глубоко личностный, чувственный мотив:

    Отчего же нам стало светло?

    Светлота и свежесть - это, скорее, эмоционально-чувственные свойства реальности, которая была нова, непривычна, которая едва-едва обретала зримые черты.

    Однако в дальнейшем эта традиционно узкая сфера прекрасного внезапно расширилась до вселенских масштабов:

    Днем дыханьями веет вишневыми
    Небывалый под городом лес,
    Ночью блещет созвездьями новыми
    Глубь прозрачных июльских небес, -

    И так близко проходит чудесное
    К развалившимся грязным домам...

    Незаконченность, загадочность явлений, захвативших поэтессу, причем - не музейных, не царскосельских, бывших образцами красоты и совершенства, а ставших огненными всполохами космической мощи, - вот чудесное, необыкновенное, невиданное от сотворения мира, что творилось и возникало где-то совсем рядом... И тем важнее было осознавать, что оно

    Никому, никому не известное,
    Но от века желанное нам.

    Таким образом, новые чувственные и эстетические качества поэзии Ахматовой, связанные с социальными катаклизмами, уже опирались на ее духовный опыт и новое мировосприятие. Тем более необходимыми и по-своему пророческими оказались слова Б. Л. Пастернака, отметившего многим позднее - в период Великой Отечественной войны, - что "вера в родное небо и верность родной земле прорываются у нее [А. А. Ахматовой] помимо воли с легкостью природной походки. Эта нота национальной гордости была всегда главным отличием Ахматовой"36.

    Что же касается Бориса Анрепа, который после февраля 1917 года так и не вернулся в Россию и который за границей много и напряженно работал, получив известность как художник-мозаичист, то в "Рассказах о Анне Ахматовой" Анатолия Наймана есть грустный и по-человечески понятный постскриптум: "В 1966 году после ее [Анны Андреевны] чествования в Оксфорде они встретились в Париже. Вернувшись оттуда, Ахматова сказала, что Анреп во время встречи был "деревянный", кажется, у него не так давно случился удар... Мы не подымали друг на друга глаза - мы оба чувствовали себя убийцами"37.

    Правда, в поэзии (как это следует из сноски, сделанной В. М. Жирмунским несколько ранее, а именно в 1961 году) она рассталась со своей трубадурской "дальней любовью" - это определение можно найти у А. Наймана - несколько ранее. И несколько по-иному. Речь идет об известном стихотворении "Прав, что не взял меня с собой..." В свою очередь, в автобиографическом эссе "О черном кольце" Б. В. Анреп посвятил несколько страниц также и вот этой, как потом оказалось, последней встрече, состоявшейся через 48 лет разлуки. Причем Анреп не отрицает ни своей скованности, ни своего желания прорваться сквозь лес, выросший между ними; он лишь пытается объяснить несколько нарочито и поэтому неубедительно свою скованность потерей черного кольца, верней - невольной утратой этого кольца в самом начале второй мировой войны... На его поведении также сказывались и годы, и состояние здоровья, и необходимость прекратить мозаичные работы, и проститься с парижской студией. Короче говоря, разговор не клеился с самого начала. Но вот Анна Андреевна открыла маленькую записную книжку и стала читать стихи. "Певучее чтение мне показалось вытьем, - пишет Борис Анреп в своих записках, - я так давно не слыхал ничего подобного. После "Реквиема" мне показалась вся затея упражнением в стихописании. Я не вникал в слова..." Сказано, конечно, резко и, вероятно, несправедливо, но ведь не менее резко была определена суть их встречи (а вернее - их духовной невстречи) и самой Анной Андреевной: "... Мы не подымали друг на друга глаз - мы оба чувствовали себя убийцами".

    И еще один немаловажный момент, который в какой-то степени способен объяснить его, Бориса Анрепа, внутреннее состояние и бросить отсвет на их далекое прошлое. Как свидетельствует Р. Тименчик, под текстом автобиографического очерка "О черном кольце" рукой Б. В. Анрепа, но другими чернилами была выписана следующая строфа:

    Это просто, это ясно,
    Это всякому понятно -
    Ты меня совсем не любишь.
    Не полюбишь никогда...

    А поскольку со дня написания этих горьких строк прошло без малого полустолетие и поскольку именно эти строки стали своеобразным камертоном их отношений и в прошлом и в настоящем, то есть необходимость процитировать это стихотворение до конца... Ибо прозвучала в нем пророческая нота, которая была услышана как в том далеком прошлом, так и в настоящем и которую они оба почувствовали во время последнего разговора в отеле "Наполеон". Иначе какие другие причины заставили бы Б. В. Анрепа выписать эту строфу?..

    Это просто, это ясно,
    Это всякому понятно,
    Ты меня совсем не любишь.
    Не полюбишь никогда.
    Для чего же так тянуться
    Мне к чужому человеку,
    Для чего же каждый вечер
    Мне молиться за тебя?
    Для чего же, бросив друга
    И кудрявого ребенка,
    Бросив город мой любимый
    И родную сторону,
    Черной нищенкой скитаться
    По столице иноземной?
    О, как весело мне думать,
    Что тебя увижу я!
    1917

    Примечания

    27. Анреп Б. О черном кольце. Впервые очерк Б. В. Анрепа был опубликован в третьем томе Собрания сочинений Анны Ахматовой, вышедшем в Париже в 1983 году: в юбилейном 1984 году перепечатан в пятом номере "Литературное обозрение", Вступительная заметка, публикация и примечания к воспоминаниям Б. В. Анрепа - Р. Тименчика. С. 57. Далее - по этому изданию.

    28. Эфрос А. Портрет Натана Альтмана. М., 1922. С. 22.

    29. Альманах муз. Пг., 1916. С. 13. Далее - по этому изданию.

    30. Рильке Э. М. Ворпсведе. Огюст Роден: Письма, Стихи. М., 1971. С. 207.

    31. Б. В. Анреп скончался 7 июня 1964 года.

    32. Найман Ан. Рассказы о Анне Ахматовой // Новый мир. 1989. № 1. С. 182. Далее - по этому изданию.

    33. Литературное обозрение. 1989. № 5. С. 58, 63.

    34. Вопросы литературы. 1989. № 6. С. 207.

    35. Чуковский К. В сб.: "Я б лучшей доли не искал", М., 1988. С. 498.

    36. Пастернак Б. "…Нота национальной гордости…" / Вступ. ст. и публикация Э. Бабаева // Известия. 1989. 23 июн.

    37. Найман Ан. Рассказы о Анне Ахматовой // Новый мир. 1989. № 2. С. 101.

    © 2000- NIV