Дементьев Валерий. Предсказанные дни Анны Ахматовой
"Из-под каких развалин говорю... "

"Из-под каких развалин говорю..."

1

Шел март восемьдесят восьмого года... Подмосковные снега и оснежённые леса окружали Красновидово, где так легко дышалось и работалось и где изредка можно было найти попутчика для дальних прогулок.

Лев Адольфович Озеров шел рядом, опираясь на палку, постукивая по замерзшей и неоттаявшей дороге; говорил он медленно, может быть, не в первый раз говорил то, что для каждого составило бы самый жгучий интерес. Вернее, не говорил, а как бы ронял отдельные фразы.

... Так вот, - именно с этими словами Анна Андреевна и подарила ему фотоснимок, который теперь хорошо всем известен - Ахматова в черном платье и белой шали, накинутой на плечи. Снимок сделан в Колонном зале, во время большого литературного вечера. Передавая его, Анна Андреевна сказала, видимо, давно облюбованную фразу: "Это Ахматова зарабатывает постановление ЦК".

Действительно, тогда, в Колонном зале, ей была устроена такая овация, какой давно не слышали и присяжные ораторы, вроде Алексея Суркова, не говоря уже о других. И тут зал, как один, встал и, стоя, приветствовал Поэта. А потом изустная молва передавала гневную реплику Сталина: "Кто организовал эти аплодисменты и это вставание?!"

Но все-таки, как пояснил Лев Адольфович, основной причиной постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград" явилось нечто иное.

Дело в том, что в сборнике "Из шести книг", что вышел в сороковом году, под стихотворениями отсутствовали даты. Анна Андреевна считала это своей оплошностью. Ведь отсутствие дат роковым образом сказалось на ее судьбе. Ибо, по всей вероятности, Сталин увидел эту книгу у своей дочери Светланы, и, листая книгу, он остановил внимание на стихотворении "Клевета". Да, вероятно, он наткнулся на вот эти строки:

И всюду клевета сопутствовала мне.
Ее ползучий шаг я слышала во сне
И в мертвом городе пол беспощадным небом.
Скитаясь наугад за кровом и за хлебом.
И отблески ее горят во всех глазах,
То как предательство, то как невинный страх...

В конце, как и принято, должна была стоять дата: 1 (14) января 1922. За этот год, как не без едкой иронии заметила Анна Андреевна, Сталин не отвечал, он считал себя ответственным, так сказать, начиная с двадцать четвертого года. Вероятно, он запомнил эти стихи, и когда в сорок шестом году узнал о необыкновенной овации, устроенной на литературном вечере в Колонном зале, то, как говорится, решил делу дать ход.

... Вот каков был рассказ Льва Адольфовича Озерова, который позднее он опубликовал в журнале "Литературная Литва".

Весьма возможно, что этот случай был известен и другим литераторам, поскольку Наталья Ильина подтверждает, со слов А. А. Ахматовой, что стихотворение "Клевета" Сталин принял именно на свой счет... Хотя, как с иронией добавляла Анна Андреевна, в то время, то есть в двадцать втором году, она о нем и слыхом не слыхивала93.

Однако были и другие, не менее существенные, причины того, что Сталин, говоря словами Твардовского, мог внезапно обрушить свой верховный гнев и на целые народы, и на литераторов, в коих он усматривал открытое неповиновение или столь же открытую неприязнь.

Ведь именно сфера истории искусства и литературы, главным образом начала XX века, была его излюбленной площадкой для морального, а нередко и физического изничтожения всех инакомыслящих.

Весьма типичны в этом смысле шумные проработочные кампании, которые начались в печати с первых дней 1944 года. Начались они вслед за IX пленумом правления Союза советских писателей, состоявшимся в феврале сорок четвертого года, на котором в докладе Н. С. Тихонова жесточайшей критике был подвергнут рассказ А. Платонова "Странные люди". Не менее известен и тот факт, что именно на этом пленуме была подвергнута такой же жесточайшей критике, если не сказать разносной критике, и повесть М. Зощенко "Перед заходом солнца". Через несколько месяцев, а именно в августе сорок четвертого, публикуется и некое основное "теоретическое положение" - на все военные и послевоенные годы. Оно было позаимствовано у Салтыкова Щедрина: "Литература проводит законы будущего, воспроизводит будущего человека". С этой цитаты и был дан старт безудержной лакировке действительности и возвеличенных критикой произведений той эпохи. Одновременно шла ожесточенная проработка Константина Федина за книгу "Горький среди нас", и, главным образом, за то, что "перед взором читателя возникают такие фигуры, как Ремизов, Сологуб, Аким Волынский". И то что они "возникают", как говорится, это был еще малый грех, а самый большой грех заключается в том, что К. Федин "щедрой рукой набрасывает портреты-характеристики этих самых правых, воинствующих деятелей декаданса"94.

Итак, начало сорок четвертого года уже четко обозначило основную линию, с одной стороны, на безудержное возвеличивание вождя "всех времен и народов", а с другой стороны - на разрыв всех и всяческих связей с искусством и литературой блистательного "серебряного века", поскольку в самих философских и эстетических основах этого периода развития русской культуры были заложены антикультовые тенденции.

Вспомним блистательное эссе Льва Шестова о грозных последствиях всеобъемлющего рационализма в духовной жизни общества, когда обожествлению подлежит камень, а если развить эту метафору, то всенародному обожествлению действительно может подлежать и подлежит изваянный из этого камня бюст вождя.

За два года мало что изменилось в характере и тоне нашей литературной печати.

В августовских номерах за сорок шестой год, то есть за несколько дней до разгрома журналов "Звезда" и "Ленинград", известный кинокритик Р. Юренев о кинофильме "Клятва" писал в следующих выражениях: "Красная площадь заполнена народом, - подымая партийные билеты, обнажая головы, протягивая к Сталину руки, клянутся ему в верности советские люди..."

Теперь ясно - во имя чего и для чего должен был приехать в Ленинград Жданов. Ведь к тому времени уже вовсю шла "артподготовка" на страницах "Литературной газеты". Например, президиум правления СП СССР подверг резкой критике Д. Данина, который напечатал умную и взвешенную статью о новых стихах Ярослава Смелякова... Подоплека этой критики со стороны президиума правления СП СССР заключалась в том, что Я. Смеляков, как и его сотоварищи по несчастью, "из плена в плен - под гром победы, - с клеймом проследовал двойным" (А. Твардовский). Почти на тех же полосах было брошено чудовищное обвинение П. Г. Антокольскому, опубликовавшему поэму "Сын", обвинение и том, что у него якобы "проскальзывают надрывно-пессимистические настроения". Как "художественно беспомощное произведение" были оценены в то же самое время великолепные очерки Вс. Иванова "При взятии Берлина".

Явно готовилась и приближалась некая политическая акция, которой, как видно, в кремлевских кабинетах придавалось исключительное значение.

И самое поразительное, пожалуй, заключается в том, что Анна Ахматова не знала этого ничего, она не знала даже, что в Ленинграде уже идет собрание партийного актива, а вслед за ним и собрание ленинградских писателей.

"... Вдруг все повернулись спиной, - рассказывала Анна Андреевна Эдуарду Бабаеву. - Люди стояли лицом к стене у заборов, у витрин, сгрудившись и читая друг другу из-за плеча свеженаклеенные газеты. Я подумала: "Что-то случилось". И вдруг из-за чужих спин и голов прочла свое имя..." А двумя строчками ниже Ахматова продолжала: "В Москве я пришла к Николаю Ивановичу (Харджиеву. - В. Д.) и сказала: "Меня так ругают! Последними словами..." А он ответил: "Это и есть слава! Разве вы не знали?"95.

Слава-то, конечно, слава, но самое трагическое в этой истории заключается в том, что сын Ахматовой - Лев Гумилев вскоре после опубликования ахматовского и антизощенского постановления был осужден на десять лет - теперь уже только за то, что он - сын Анны Ахматовой. Подумать только - на десять лет! И отправлен в Междуреченск, где отбывал в свое время каторгу Ф. М. Достоевский.

К сказанному, пожалуй, следует добавить, что для некоторых руководителей высшего ранга Союза писателей СССР уже тогда была очевидна и ясна подоплека всех этих жесточайших и многократных репрессивных мер, которые применялись, в частности, в отношении Л. Н. Гумилева. Об этой главной причине со всей определенностью и писал А. А. Фадеев в официальном прошении, направленном в Главную военную Прокуратуру СССР: "... При разбирательстве дела Л. Н. Гумилева необходимо также указать, что он, Лев Гумилев, как сын Н. С. Гумилева и А. Ахматовой, всегда мог представить "удобный" материал для всех карьеристов и враждебных элементов для возведения на него любых обвинений"96.

Вспоминается старинное присловье: "Умри, Денис, лучше не скажешь!" Жаль только, что эта истинная причина всех заключений Л. Н. Гумилева и страданий А. А. Ахматовой была названа лишь в марте 1956 года, когда А. А. Фадеев и решился высказать ее, хотя, по всей вероятности, он превосходно понимал ее и многим раньше.

Что же касается изложения постановления ЦК ВКП(б), отмененного постановлением ЦК КПСС от 20 октября 1988 года как грубо проработочного и ошибочного97, то вот что записала Анна Андреевна в дневниковых записях, так и озаглавленных "Для памяти": "Абсолютно невозможно приводить цитаты из Жданова, переносящие нас в атмосферу скандала в коммунальной квартире. С одной стороны, новая молодежь (послесталинская) этого не помнит, и нечего ее этому учить, а не читавшие мои книги мещане до сих пор говорят "альковные стихи Ахматовой" (по Жданову), и не надо разогревать им их любимое блюдо..." А еще через несколько строк - самая горькая и самая суровая правда жизни: правда о своей жизни после постановления: "Зощенко и Ахматова были исключены из Союза писателей, то есть обречены на голод"98.

Стоит напомнить: шел сорок шестой год - первый послевоенный год, и вся страна, изнуренная войной и неурожаями, сидела на карточках... Кто бы дал хлебные карточки "исключенным из Союза советских писателей"? Кто?..

2

А каток вульгарной социологии, каток, о котором уже шла речь, то продолжал проходить вперед, то возвращался назад - в десятые годы, в "серебряный век" русской литературы и философии, - и утрамбовывал, выравнивал, сглаживал все на своем пути. И тем самым, как это ни парадоксально, стремился вообще уничтожить колею времени, о которой, мы это хорошо помним, говорил Гамлет, принц датский. Но время, выйдя из своей колеи, оказалось неподвластным любым усилиям сглаживания, нивелировки, сведения к одному знаменателю, именуемому нашим "отречением" то ли от слишком старого мира, то ли от слишком нового мира, чтобы гамлетовская формула "время вышло из своей колеи" могла обрести, образно говоря, вид на жительство. Например, у философов франкфуртской школы, а если быть точным, то во франкфуртском институте социальных исследований, руководимом М. Хоркхаймером. Именно там, во Франкфурте-на-Майне, в 1966 году вышла монография Т. Адорно "Негативная диалектика"99. И теперь необходимо сразу же выделить название этой книги, поскольку оно позволяет объяснить целую систему эстетических и собственно художественных принципов и воззрений, характерных и для Анны Ахматовой.

Момент "негативности" в искусстве - главная идея Адорно, поэтому прекрасное необходимо отделить от ложно прекрасного. Прогресс есть возрастание неразумия, то есть возрастание непримиримости. А все социальное заражено этой непримиримостью и поэтому не может быть не чем иным, как безобразием. Адорно здесь пародирует гегелевскую формулу: красота есть разумность, созерцаемая в конкретном облике явлений.

Действительно, вспоминая конец двадцатых - начало тридцатых годов, когда и оформлялись взгляды философов франкфуртской школы, какая могла быть "разумность" в таком конкретном явлении, как фашистская диктатура в Германии или как, к сожалению, культ личности вождя "всех времен и народов" в Советском Союзе? Ведь этот культ повлек за собою массовые репрессии и лишение элементарных человеческих прав миллионов людей!..

Вот почему, пишет Ю. Н. Давыдов, отмечая многократно усиленную роль "негативной диалектики" в искусстве и литературе середины XX века, современный художник "должен вновь и вновь разрушить форму произведения искусства, дабы явленный им ужас человеческого бытия - бытия "после "заката Европы", во времена гитлеровских лагерей смерти - не приобрел эстетический характер, характер вещи, доставляющей наслаждение при ее созерцании".

Так раскрываются социально-общественные корни того явления, которое широко вошло в философский и литературоведческий обиход и которое получило наименование "негативной диалектики". В качестве вариантов этого явления можно, например, назвать "негативный метафоризм" да и вообще момент возрастающей "негативности" в искусстве и литературе середины XX века. Кстати, он отнюдь не ограничивался одним лишь Западом, но был моментом всеобщим, правда, обретавшим различные образно-стилистические проявления в литературах Запада и Востока.

Ясно одно, - и это тоже отмечает Ю. Н. Давыдов, "негативной диалектике" в неизмеримо большей степени, чем прежде, было доступно не только человеческое страдание, человеческая боль, неустроенность, отчужденность, но и сам способ мышления, характер мировосприятия, чтобы выразить невыразимое, постичь непостижимое, сказать несказанное...

Теперь, обращаясь к творчеству Анны Ахматовой, нельзя не почувствовать, что "негативная диалектика" в том понимании, в котором главенствующую роль играет отчуждение, страдание, боль, неотступная тревога, неверье, нелюбовь, оставалась ядром ее творческого мира и в этот последний период ее жизни.

Значит ли сказанное, что между различными периодами ахматовского художественного развития существовала некая несовместимость, или временные разрывы, или резкие перепады?.. Совсем нет!

Проявление метафорических форм "негативной диалектики" было заметно и в первых публикациях Ахматовой, но со временем эти формы все более усложнялись и обретали в ее творчестве всепроникающий характер. Как уже говорилось, в свое время К. И. Чуковский как раз и отмечал в своей статье то, что он называл лирическим пафосом "невоплощения и необладания". Через десятилетия это сюжетно и метафорически оформилось и получило развитие в таких стихотворных циклах, как "Вереница четверостиший", "Шиповник цветет. Из сожженной тетради", "Нечет", "Черепки"... И конечно, все сказалось на общей композиционной и метафорической структуре "Поэмы без героя". Однако названные здесь циклы имеют характер уникальный и нетождественный по наикратчайшей - гномической - форме именно этих стихотворений и по тому пафосу нелюбви, неверия, неприятия неких общепризнанных форм человеческого общения, что и делает их в ахматовском творческом наследии значительным явлением.

Особенность же такого нового мышления Ахматовой могла проистекать из отчуждения массовой аудитории читателей, отчуждения, насильственно вызванного постановлением ЦК ВКП(б) и докладом Жданова, а также из некоей общей атмосферы тех первых послевоенных лет, когда воочию стали видны неведомые прежде размеры нищеты русских деревень - это с одной стороны, а с другой - размеры "культовой гигантомании", воплощавшемся в сталинских планах преобразования природы. К сказанному необходимо добавить, что жестокое ждановское аутодафэ над Анной Ахматовой и Михаилом Зощенко предшествовало разгулу различных кампании, вроде кампании по борьбе с космополитизмом, а также новой волне террора, который на гребне своем нес "ленинградское дело" и "дело врачей-отравителей", чтобы до конца понять общую ситуацию, сложившуюся в сороковых - пятидесятых годах. Да, конечно, эта ситуация была способна вызвать и вызывала внутренний протест, несогласие, неприятие бесконечных, уже гротесковых культов и культиков по всей стране, равно как нарастающую деиндивидуализацию общества в целом. Вот почему таким трагическим оказалось молчание одних, как, например, Андрея Платонова, и отчаянные попытки выстоять, во что бы то ни стало выстоять, - других. К этим другим, безусловно, относилась и Анна Ахматова:

Из-под каких развалин говорю,
Из-под какого я кричу обвала.
Как в негашеной извести горю
Под сводами зловонного подвала...

Нет, не одна лишь пословичная краткость и афористичность определяла самое существенное в лирическом самовыражении Ахматовой, но и та "негативная диалектика", о которой уже говорилось и которую следует понимать не начетнически, не гелертерски, а более свободно и, вероятно, истинно... Короче говоря, самоанализ и саморефлексия, - а они и раньше были характерны для творческого мышления Ахматовой, - в ее лирике сороковых - шестидесятых годов уже обретали некий самодовлеющий характер и действительно становились художественно-поэтическим воплощением "негативной диалектики" в ее, ахматовском, исполнении.

И еще одно, что важно уяснить именно сейчас. Это - наикратчайшие, или, еще точнее, это - гномические стихи, именно стихи, а не строки, которые обладали своей особой смысловой и эмоциональной законченностью, подчеркну, особой! И опять-таки нельзя не повторить, что они имели вид и подобие мгновенного, неосознанного до конца и даже как бы интуитивного озарения, которое лишь одно могло противостоять и противостояло утомительно-многословной, риторической тотальности современной ей литературы.

Непогребенных всех - я хоронила их.
Я всех оплакала, а кто меня оплачет.

Об этом наикратчайшем стихотворении Ахматовой можно сказать словами Адорно: "Прекрасное и в природе неопределимо, как музыка".

Да, стихи прекрасны своей краткостью и духовной мощью, человечностью и чисто женской беззащитностью перед масштабами трагедии, которая не названа, но которая ведома как трагедия войн, массовых репрессий и беззаконий, случившихся в XX веке. И то что в качестве первоисточника этого стихотворения в комментариях назван мотив Антигоны, лишь обогащает наше понимание таких вот воистину классических строк.

При всем при том Ахматова отказывается признать не то чтобы зашифрованность своих лирических миниатюр, но и чрезмерный уход в историю. В стихах сказано то, что в них сказано, а если и есть социально-общественная напряженность, то какие стихи существуют без нее?!

... Пусть кто-то спасается бегством.
Другие кивают из ниш,
Стихи эти были с подтекстом, -
Таким, что как в бездну глядишь...
1959

Важно отметить, что "негативная эстетика" как способ осознания внутренних состояний человека в известной степени была свойственна или в какой-то степени была свойственна Ахматовой еще в десятые годы, то есть - на заре туманной юности. Вот четырехстишие, написанное в ту пору:

И слава лебедью плыла
Сквозь золотистый дым.
А ты, любовь, всегда была
Отчаяньем моим.

Помимо того, что строфа в личной судьбе Ахматовой, безусловно, имела провиденциальный характер, она еще в духе "негативной эстетики" являла собою безусловное предпочтение "становлению" перед "ставшим", развитию некоей трагической нетождественности в судьбе одного человека в сравнении с общим правилом или судьбой другого. Подобная нетождественность, невыравиянность судьбы поэта по сравнению с другими отчетливо осознавались Ахматовой всегда. Не случайно у нее было даже горько-ироническое присловье: "Со мною только так!.." Однако с годами это осознание, подобное озарению, рождало мотивы антагонизма между всеобщим и личным и усиливало не просто душевную отчужденность и одинокость:

У меня на все свои законы
И, быть может, одичалый нрав.

Эта автохарактеристика помечена октябрем пятьдесят девятого года. Однако она могла быть отнесена и к периоду Царскосельской или Фундуклеевской гимназии. Важнее сказать, что это особенное, несравнимое, нетождественное, - в духе "негативной диалектики", - возрастало! И являло опять-таки картину Великого Отчуждения. Даже знаменитая Будка - крохотный дачный домик в Комарове - и тот оказывался совсем не тем, чем он был в реальности.

... Живу, как в чужом, мне приснившемся доме,
Где, может быть, я умерла,
Где странное что-то в вечерней истоме
Хранят для себя зеркала.

Иду между черных приземистых елок,
Там вереск на ветер похож.
И светится месяца тусклый осколок.
Как старый зазубренный нож...

Стихотворение венчает собою лирический цикл "Шиповник цветет. Из сожженной тетради" и служит, пожалуй, примером достаточно выразительным той душевной и эмоциональной "негативности", которая может означать, гибель, страх, отчаянье, самоотчуждение и которая также оказалась, безусловно, свойственна миросозерцанию Ахматовой последних лет.

Вот почему следует добавить, что эта "негативность" не только не снижала высокие эстетические качества стиха последнего десятилетия, но, напротив, как бы одаряла поэта вторым дыханием, позволяла скачать то, что было, как говорится, книгой за семью печатями (нет, не для нее самой!) для великого большинства ее современников-поэтов.

Да, с годами Ахматову все неотступнее увлекали общефилософские или так называемые "вечные" проблемы бытия. Причем такой выверенный опытом всей предшествующей жизни метод, о котором было сказано выше, основывался опять-таки на интуитивном постижении и новых принципов стихосложения, и новых тем. Ахматова стремилась видеть не дробно, не так, как устроен хрусталик глаза пчелы, но в целостности, в совокупности - что и сказалось, предположим, в следующей строфе:

Восток еще лежал непознанным пространством
И громыхал вдали, как грозный вражий стан,
А с Запада несло викторианским чванством,
Летели конфетти и подвывал канкан.

Начиналось это стихотворение двустишием:

А все, кого я на земле застала.
Вы, века прошлого дряхлеющий посев!

Синтезировать в слове и судьбы людские и исторические пути всего человечества - вот масштаб, с которым Ахматова подходила к целому ряду замыслов и творческих заготовок. Уже в основе этой общечеловечности, этой временной безграничности лежало неявное отрицание тех классовых структур, которые были для многих ее современников, деятелей искусства и литературы, фундаментом, может быть, и формально, но фундаментом любого творческого начинания.

Ахматова же не стесняла себя даже таким формальным признанием того, что было ей все-таки органически чуждо на протяжении всей жизни. Самостоятельно выверенные, и поэтому особенно ценимые принципы, которые здесь обозначены как принципы "негативной диалектики", позволяли ей, условно говоря, вживаться не просто в современность как синоним жизни, но и в то изначальное в современности, в то преходящее и одновременно вечное, что, по изречению древнего философа Анаксимандра, "все объемлет и всем правит". Таким изначальным фактором бытия являлось Время. При этом Ахматовой важно было не вообще "откликнуться" на эту тему, ей важно было выразить ход рокового обессмысливания сущего именно Временем, которое все и всех ведет к Неизбежному, то есть к Смерти.

Годы ее учения в Царскосельской гимназии и на юридическом факультете в Киеве совпали с необычайной популярностью философии Анри Бергсона, главным объектом философских медитаций которого и была категория Времени. Причем Время у Бергсона рассматривалось не только как основа нашей психической жизни, но и одновременно как основа нашего бытия, простирающегося во времени и неостановимого в своем отсчете.

... И вот после многолетнего перерыва в Москве выходит ахматовский однотомник (а произошло это в 1965 году), и выходит под названием - "Бег времени". И тем самым определяется идея стремительного движения и одновременно идея беззащитности человеческой жизни перед "бегом Времени"... Даже обесценивания ее, поскольку не назовешь вечной ценностью то, что - однажды было сказано - всего лишь втиснуто как раз между "моментом" рождения и "моментом" смерти.

Признавая высокие эстетические достоинства стихотворений Ахматовой, включенных в сборник "Бег времени", следует сразу же обозначить мысль, которую она последовательно проводила и в своих записках, и в разговорах с друзьями или добрыми знакомыми, Мысль эта заключается в утверждении бессознательного или интуитивного характера творческого процесса: стихи были написаны как будто "под диктовку" кого-то. Это признание важно опять-таки для осмысления законов "негативной эстетики", которые не были плодом философских штудий Ахматовой, но которые все-таки выражали ее Отрицание... Не Тождество, не Снятие, не Становление, а именно Отрицание.

Вот почему в первую очередь сейчас необходимо рассмотреть заглавное стихотворение в этом сборнике - "Бег времени", кстати сказать, открывавшее "Вереницу четверостиший":

Что войны, что чума? - конец им виден скорый,
Им приговор почти произнесен.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен?
1961

Интеллектуальное, эмоциональное могущество "негативной диалектики" - в ахматовском понимании и претворении - выступает здесь замечательно. Ибо наш обыденный, наш повседневный опыт приравнен к высотам античной - шире - общечеловеческой Мысли. Да, оказывается, древним было известно, что мгновение настоящего времени - нашего реального времени - обладает истинным бытием, и в этом смысле оно и есть сама Вечность. Но бег мгновений бесконечен, он неотвратим и, главное, неуловим. И поэтому такое неуловимое и есть в действительности Небытие, не имеющее ни начала, ни конца. Вот почему бег Времени, бег Умопостигаемых Мгновений, которые есть Ничто, не может не внушать ужас...

Значит ли сказанное, что "негативная эстетика" вела Ахматову к неприятию всех форм человеческого общежития, которые, в частности, сложились уже в новое, в советское время. И еще. Значит ли все сказанное, что только страх перед Ничто, перед смертью, равно как нелюбовь и невстреча, житейский и философский нечет заставляли Ахматову взяться за перо и воплотить их в лирические строки?.. Конечно, нет!

Философичность ахматовской лирики выражала то самое глубинное, то человеческое, что не могли выразить многие тома лирических уверений и поздравлений, написанных ее современниками. Это главное она выражала по-своему, придерживаясь, вернее - доверяя своему духовному и интеллектуальному опыту - опыту всей своей жизни.

Ахматова, например, знала, что есть нечто, набившее оскомину, нечто, залоснившееся от бесконечных славословий, нечто... И поэтому вначале опять-таки по законам "негативной диалектики" в ее - ахматовском понимании - необходимо было сказать "нет!" всему тому, что напластовалось за столетия, что стало неким общеобязательным обрядом, но что уже утратило реальный смысл, и поэтому перестало быть выражением данной человеческой судьбы:

В заветных ладанках не носим на груди.
О ней стихи навзрыд не сочиняем,
Наш горький сон она не бередит,
Не кажется обетованным раем,
Не делаем ее в душе своей
Предметом купли и продажи.
Хворая, бедствуя, немотствуя над ней,
О ней не вспоминаем даже...

Невозможно не почувствовать нарастание всех тех будто бы и проверенных, и освященных веками привычек, обычаев, обрядов, которые должны были бы узаконить, закрепить на будущее, на необозримые наступающие столетия это чувство, вернее - и это чувство, и это миросозерцание, которое пока что никак не названо, а стало быть, и никак не определено. В таком неприятии возвышенной риторики должен был бы быть некий перепад, как в верхних и нижних слоях атмосферы... Перепад не то чтобы отрицающий все сказанное, но по законам "негативной диалектики" создавший новое уникально-нетождественное состояние. И Ахматовой удается это сделать.

И все-таки требуется та неиссякаемая "ясность духа" у Ахматовой, которую с удовлетворением отмечал А. И. Солженицын в своем письме от 27 декабря 1962 года и которая отвергала все риторические славословия, поскольку была выше чувства вины и раскаяния, вернее - не выше, но значительнее, важнее всего того, что было обозначено прежде. Но превыше всего - только инстинкт и неизбежность Смерти - вот что в духе "негативной эстетики" и создало окончание стихотворения "Родная земля", напечатанного в журнале Твардовского "Новый мир" в 1963 году:

Но ложимся в нее и становимся ею,
Оттого и зовем так свободно - своею.
1961
Ленинград. Больница в Гавани

3

... Этот раздел - о "Северных элегиях" Ахматовой, и в частности, о той самой Первой, что имела подзаголовок "Предыстория" с пушкинским эпиграфом "Я теперь живу не там...". Думается, что эпиграф своей внутренней полемичностью и метафорической негативностью предопределяет многое из того, что нам, читателям, предстоит узнать и что начинается с изображения Петербурга:

Россия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней.
Торгуют кабаки, летят пролетки.
Пятиэтажные растут громады
В Гороховой, у Знаменья, под Смольным...

В зачине нет того тревожного и несколько загадочного состояния духа, с которым, например, были созданы многие петербургские стихи Андрея Белого. Нет здесь и демонстративно-вызывающего урбанизма, каким были пронизаны стихи Валерия Брюсова:

И город и камни люблю,
Грохот его и шумы певучие, -
В миг, когда песню глубоко таю
И в восторге слышу созвучия.

В этом разделе скорее стоит вспомнить живопись и графику художников-мироискусников, чтобы почувствовать внутреннюю установку, с которой были выписаны, например, фигурки маленьких, игрушечных человечков К. Сомова или те манекены, что глядят из освещенного окна петербургской парикмахерской М. Добужинского, или же узнать обезумевшего Евгения, что бежал прочь от Медного всадника и все явственнее слышал за собой "тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой". Именно таким его и изобразил Александр Бенуа... Короче говоря, в первой элегии Петербург предстал наряду с этими прославленными изображениями в поэзии и графике таким, каким его и запомнила сама Ахматова: этот Петербург

... подчас умеет
Казаться литографией старинной.
Не первоклассной, но вполне пристойной,
Семидесятых, кажется, годов.

Это - Петербург Некрасова, Салтыкова-Щедрина и, конечно, Достоевского... Да, именно Достоевского, что подтверждает и Вяч. Вс. Иванов, отметивший в своих записях мысль самой Анны Андреевны: "Петербург" Андрея Белого... для нас, петербуржцев, все-таки не похож на Петербург".

А несколько ранее она передает свое личное восприятие Петербурга, который помнит почти со времен Достоевского, да, "с девяностых годов, десять лет не составляют разницы. Тогда было много вывесок... Все дома в вывесках... И Достоевский его видел еще в вывесках"100.

Таким образом, именно Петербург времен пребывания в нем Достоевского, а также его казни на Семеновском плацу, о которой еще в детстве слышала Аня Горенко, - вот с чего и начинается для нее летосчисление Санкт-Петербурга да, вероятно, и самой России.

Страну знобит, а омский каторжанин
Все понял и на всем поставил крест.

Здесь сказано основное, что позволяет услышать перекличку таких различных и, казалось бы, не родственных друг другу эпох, как эпоха Достоевского, как эпоха "серебряного века" русского искусства и русской литературы, как эпоха Великой Отечественной, то есть эпоха ее эвакуации в Ташкент... Страну знобит! - сколько стоит за этим восклицанием... И не этот ли озноб начинал сотрясать все сильнее современников Ахматовой и ее самое!.. И не этим ли Семеновским плацем или каким иным, на котором в иные времена будут выноситься смертные приговоры и вершиться казни, станут припахивать страницы будущих книг?.. И не вдоль ли красно-кирпичной тюремной стены выстроятся бесконечные очереди женщин и детей в страшные годы ежовщины?.. И наконец, не в сравнении ли именно с этим горем и этим жесточайшим ознобом нам, читателям, необходимо будет узнать, узнать и услышать воспоминание о женщине "с редчайшим именем и белой ручкой, И добротой, которую в наследство я получила...". Ведь здесь говорится об Инне Эразмовне Горенко, урожденной Стоговой, матери Анны Ахматовой. Однако, сказав о ее необыкновенной доброте и, стало быть, о ее редчайшей человечности, душевной мягкости, Ахматова промолвит твердо и строго:

Ненужный дар моей суровой жизни.

Вот почему именно с этой строки и можно почувствовать особый смысл и особое значение пушкинских слов, соотнесенных со своим жизненным опытом и со своей судьбой: "Я теперь живу не там..."

Да и вообще в цикле "Северных элегий" эта строка воссоздает и рушит какие-то связи с Россией не только Пушкина и Достоевского, но и со всей той эпохой, которая Ахматовой увиделась как будто на старинной литографии. Без подобной исторической ретроспекции невозможно было бы понять и оценить день сегодняшний, равно как и день наступающий. Короче говоря, исторически насыщенная и философски углубленная атмосфера Первой элегии позволила Ахматовой воссоздать облик города-мегаполиса и выйти за его пределы - и в иные временные, в иные земные пространства... А городской пейзаж вновь возникает в Элегии, которая начинается со слов:

Так вот он - тот осенний пейзаж,
Которого я так всю жизнь боялась:
И небо - как пылающая бездна,
И звуки города - как с того света
Услышанные, чуждые навеки...

Эти строки свидетельствуют, что и в середине двадцатого столетия чувство отчуждения многократно возрастало, мало того - возрастая, оно принимало более конкретные и одновременно - более многообразные формы... "И как бывает в дни разрыва" - изменялось само виденье мира, виденье того городского лабиринта, в котором момент кажимости, временной суггестивности принимал характер самой реальности:

И небо как пылающая бездна,
И звуки города - как с того света
Услышанные, чуждые навеки.
Как будто все, с чем я внутри себя
Всю жизнь боролась, получило жизнь
Отдельную и воплотилось в эти
Слепые стены, в этот черный сад...

Известно, что Александр Блок страдал от подобной дихотомии: "Современная душа, - писал он в 1918 году, - истерзанная чудовищной раздвоенностью жизни, требует цельности"101.

Так и у Анны Ахматовой ее внутреннее обретает отчужденный характер, что сказывается хотя бы в тех звуках, что для нее стали "чуждыми навеки". Правда, если и дальше искать сходство и различие в их отношениях к этому городскому, "страшному миру", то можно вспомнить, что Александр Блок в последний период своей жизни особенно остро чувствовал, что "вывихнутый сустав века" вызывает острую боль... Этот образ возник в связи с его размышлениями о драматургии Шекспира102.

Есть все основания воспользоваться этой блоковской метафорой, поскольку боль, причиняемая этим вселенским вывихом или этим вселенским разрывом связей и связок, воплощается в "Северных элегиях" Ахматовой многозначно и многообразно. Это - боль осознанного и ничем непреодолимого отчуждения, если даже речь заходит о доме, где ей приходится жить:

... В ту минуту за плечом моим
Мой бывший дом еще следил за мною
Прищуренным, неблагосклонным оком...

Вероятно, дополнительный биографический материал, связанный с местом и временем создания этой элегии, не будет излишним.

Эта Элегия создавалась в Ташкенте в годы эвакуации. Дата под ней гласит - март 1942 года. И вот поразительное совпадение, или, как раньше говорили, - перст судьбы. Именно там, в Ташкенте, весной сорок второго года Ахматова получила письмо от Н. Н. Пунина, который оказался в больнице в Самарканде. Вспоминая прошлое, Пунин писал Анне Андреевне, что он не знал другого человека, жизнь которого была бы так цельна и совершенна, как ее, Анны Андреевны, жизнь, что он не думал, что от первых детских стихотворений ее о перчатке с левой руки до пророческого бормотания и вместе с тем до гула Поэмы - все окажется той органичностью и той цельностью, то есть той неизбежностью, которая от нее, Анны Ахматовой, как будто совсем не зависит. Надо полагать, что это неожиданное письмо, в свою очередь, вызвало поток размышлений и воспоминаний... И строчки Элегии, в которой было сказано о восприятии времени, когда "пятнадцать лет - пятнадцатью веками гранитными как будто притворились", таят загадку, а может быть, и противоречие... То время навсегда ушло в прошлое, и сама Ахматова не могла себе представить, что такое вообще когда-то могло быть возможным, что "это не со мной одной - с другими тоже, - И даже хуже..." И даже хуже... Но оказалось, что возможно и внутреннее отчуждение, и разрыв - все возможно, и что когда через пятнадцать лет наступит время серебряной свадьбы, можно будет с горькой улыбкой сказать: "Зови ж гостей, красуйся, торжествуй!"

Элегия "Так вот он - тот осенний пейзаж..." позволяет понять, с каким убеждением и тончайшим искусством творила Ахматова собственную легенду, как она окружила себя сильным магнитным полем, - об этом ее свойстве упомянул в своих воспоминаниях Иг. Ивановский, как она умела использовать свой органический дар - изображать скорбь, печаль, грусть - изнанку человеческих радостей - для наиболее адекватного (по сравнению с замыслом) выражения лирических переживаний.

Наконец, эта Элегия позволяет ощутить судьбу всех тех, кто прошел равный с Ахматовой жизненный путь и кто на своей судьбе почувствовал, что "вывихнутый сустав века" способен причинять боль даже тогда, когда тебе кажется, что ты счастлив:

Но надо было мне себя уверить,
Что это все случалось много раз,
И не со мной одной - с другими тоже, -
И даже хуже. Нет, не хуже - лучше...

Такое углубленное выражение внутренней противоречивости или внутреннего трагического "двойства" опять-таки восходит к Достоевскому, который "все понял и на все поставил крест".

Следует добавить, что в орбите притяжения "Северных элегий" находятся и многие лирические микростихи Ахматовой, которые также позволяют раскрыть смысл вещей и явлений, заключенных в Элегиях. Вот одно из таких:

Даль рухнула, и пошатнулось время,
Бег скорости стал пяткою на темя
Великих гор и повернул поток...

Этот катаклизм, изменивший вечное русло потока, оказался для Ахматовой подлинным художественным откровением... Им необходимо было воспользоваться и в дальнейшем. И она воспользовалась им.

... Правда, трагическое величие эпохи, о котором писал еще до войны Юлиус Фучек и которым были озарены судьбы миллионов людей и в предвоенные, военные и первые послевоенные годы, помимо всего прочего, проступало и в нашем неукротимом стремлении "взять милости у природы", повернуть реки вспять, изменить их русла, озеленить пустыни, соединить моря... Короче говоря, этими словесными клише было заполнено не одно десятилетие, чему способствовала наша печать, да, пожалуй, и значительная часть художественной литературы. Волны такого экологического волюнтаризма докатились и до наших дней, о чем свидетельствуют, например, фантастически дорогостоящие проекты поворота северных рек в Каспийское море.

Элегия, которая начиналась со строк: "Меня, как реку, суровая эпоха повернула...", казалось бы, не содержала ничего необычного, поскольку такое сравнение было общепринятым, даже - в какой-то степени набившим оскомину, трафаретным... Однако бывают идеи необычайной эмоциональной и интеллектуальной мощи. Вот к разряду этих последних и относилась идея, выраженная в первых же строчках Элегии Пятой:

Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь...

По законам "негативной диалектики" именно в этой подмене и таилось, и сразу же обретало эпическую мощь то новое бытие, которое было совершенно неведомо предшествующим поколениям, как неведома была им и гигантомания наших послевоенных планов. Ибо наступала та самая пора, когда для окончательного утверждения культа личности Сталина нам "Канала только не хватало, Чтоб с Марса был бы виден он!.." (А. Твардовский).

Вот почему можно сказать, что как для Твардовского, так и для Ахматовой миновавшая эпоха "великого перелома" и наступавшая эпоха "великого поворота" стала той самой внутренней болью, которая, как сказал Твардовский, "не стишится, пока не выскажется вволю". Как и для Твардовского, так и для Ахматовой феномен памяти именно в эти послевоенные годы стал важнейшей нравственно-философской категорией. Стоит вспомнить, что в шестидесятых годах Твардовский написал цикл стихотворений "Памяти матери" и поэму "По праву памяти", в которой он наметил "крестный путь" одной крестьянской семьи, отправленной в ссылку, которая жестоко переиначила, если не сказать перевернула, весь ее жизненный уклад. Для самого поэта эта трагическая страница из семейной хроники стала, в конце концов, путем к себе, но к себе - истинному, к себе - осмыслившему, прозревшему правду века. А правда эта заключалась в "великом разладе" между веленьями времени и судьбой всех тех, кто оказался в положении "без вины виноватых". Вот почему важнейшей нравственно-эстетической категорией Твардовского в тот период и стала категория Памяти:

Не голос памяти правдивой.
Таит беспамятность беду...

Уже не раз говорилось, какое значение играла в художественном универсуме Анны Ахматовой эта же категория памяти. Причем, как справедливо отмечает О. В. Симченко, ее лирическая героиня, преследуемая "несокрушимыми событиями памяти" (Герцен), ведет свои монологи на трагедийном накале. Последнее замечание, конечно, относится и к "Северным элегиям".

"Мне ведомы начала и концы и жизнь после конца" - такое по-человечески ответственное заявление сделала Ахматова в Элегии, которая начиналась уже цитируемой строфой:

Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь. В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.

В духе "Негативной диалектики" именно в этой "подмене" и обретает свое понос бытие человеческая личность, бытие, неведомое предшествующим поколениям, неведомое своим инструментальным отношением к человеку как таковому, что, естественно, и приводило к дегуманизации личности, к ее "стиранию". Об этой реальной опасности "стирания" личностных качеств и свойств человека еще в 1934 году на I съезде советских писателей говорил Егише Чаренц: он заметил, что в нашем XX веке была реализована государственная утопия Платона, когда личность должна была безраздельно принадлежать государству.

"Мне подменили жизнь", - кажется, нет более трагического вывода... Поскольку все дело в том, что "подмена жизни" равна "устранению из жизни", устранению из той самой жизненной среды, в которой наиболее ярко и полно мог бы проявиться и проявляется истинный художник. Или просто современник этого художника.

Однако поразительная особенность этой Элегии, так и начинающейся со слов "Меня, как реку, суровая эпоха повернула", заключается еще и в том, что мы, читатели, можем представить себе, какой бы была в дальнейшем судьба поэтессы, представить по ее лирике, по ее взглядам, по ее отношению к себе самой... Вспомним:

Меня бы не узнали вы
На пригородном полустанке
В той молодящейся, увы,
И деловитой парижанке.

Кстати сказать, в однотомнике А. А. Ахматовой, изданном в 1977 году в "Библиотеке поэта", нет чрезвычайно важной интонации - интонации сожаления и грусти, которая имеется в однотомнике, составленном В. Черных (1989). Никогда Ахматова не прибегала к прямым аналогиям с современностью, не писала, "как было", но всегда - "как могло бы быть". А могло бы быть и так, что

... Иногда весенний шалый ветер,
Иль сочетанье слов в случайной книге,
Или улыбка чья-то вдруг потянут
Меня в несостоявшуюся жизнь.

Удивительно прекрасна эта нота сожаления и грусти, что возникает как бы помимо воли, и все-таки возникает и тянет в "несостоявшуюся жизнь", возникает от какой-то случайности, от какой-то мелочи, по влечет счастьем свободы, счастьем "ездить, видеть, думать, И вспоминать, и в новую любовь Входить, как в зеркало...".

Что ж, в этих строках сказано о главном - об эстетическом переживании жизни, то есть о самой глубинной сущности художника, ибо его цель в жизни - одарить нас истиной и красотой. Но...

Если бы оттуда посмотрела
Я на свою теперешнюю жизнь,
Узнала бы я зависть наконец...
Ленинград, 1945

Таково как будто бы неожиданное - и взрывное окончание этой Элегии, которая, бесспорно, относится, впрочем как и весь цикл, к вершинам русской лирической поэзии XX века. И культ исторической необходимости, который всегда был органически чужд Ахматовой, поскольку он казался ей культом силы и произвола (что в известной степени и соответствовало реальной действительности), вдруг стал для нее Голгофой. Да, именно оттуда, с Голгофы ее "повернутая жизнь", равно как и жизнь ее современников, обретала особый смысл и значение - "открытой миру души", то есть становилась символом христианского подвижничества. Не случайно в записях Вяч. Вс. Иванова от 3 апреля 1964 года отмечается, что, по мнению Ахматовой, в блоковских стихах о России нет смирения. "А смирение есть только в православии..." И здесь следует нечто ахматовское, глубоко личностное: "Даже странно - сейчас все стали [это] забывать".

И еще одна элегия - "Есть три эпохи у воспоминаний..." - лежит на нашем столе. В первой публикации (московский "День поэзии" за 1956 год) она имела великолепным пушкинский эпиграф: "Последний ключ - холодный ключ забвенья. Он слаще всех жар сердца утолит..." Впоследствии Анна Андреевна его, к сожалению, сняла. Однако жажда утолить многие печали и в пушкинском и в библейском смысле этого изречения оказалась свойственна любой человеческой душе. И, конкретно, - самой Ахматовой. Но вновь - бег времени в его пока еще бытовом или точнее - в каждодневном выраженье, когда

... тикают часы, весна сменяет
Одна другую, розовеет небо,
Меняются названья городов...

В этих строчках - характерная особенность современного "бытия-сознания", которое главным образом направлено на себя и которое протекает во времени. Подвластность времени есть мировосприятие Ахматовой. И она, эта суть, получает непререкаемо-властное выражение. Да, эта властность и ведет к тем лирико-философским озарениям, которые осеняют поэта столь счастливо, столь внезапно:

Меняются названья городов,
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать.
И медленно от нас уходят тени,
Которых мы уже не призываем,
Возврат которых был бы страшен нам.

Вспомним, по убеждению Хайдеггера, бытие может быть схвачено в том только случае, если время принято во внимание... И далее: если бытие существует, то находит оно свое значение во временности... Эти принципы новейшего миросозерцания позволяют сделать решающий вывод, поскольку касаются они и "Северных элегий" Ахматовой, да и всего ее творчества послеоктябрьской эпохи.

Но пока необходимо подчеркнуть, что на уровне таких аналогий и предположений Ахматовой удается быть только потому, что, вопреки жесточайшему гнету и неотступному сыску со стороны власть предержащих, она не изменила своей тайной свободе. Ведь знаменитые пушкинские строки Анна Андреевна слышала из уст Александра Блока, который произносил речь на торжественном собрании интеллигенции Петрограда в связи с 84-й годовщиной смерти А. С. Пушкина. Эти слова стали как бы своеобразным завещанием всем тем, кто вызывал у самого Александра Блока чувство надежды на преемственность, на дальнейшее развитие лучших пушкинских и, стало быть, вольнолюбивых поэтических традиций и после Октября. Правда, среди тех, кто бойкотировал его поэму "Двенадцать", им была названа и Анна Ахматова. Однако в статье "Без божества, без вдохновенья", относившейся к тому же двадцать первому году, Александр Блок, среди акмеистов, творчество которых подверг суровой критике, как исключение выделил одну Ахматову103.

В элегии "Есть три эпохи у воспоминаний...", в отличие от всех других, Анна Ахматова обращается к читателям уже от обобщенного "мы", хотя естественно, что личностный момент от этого не стал менее четким или ослабленным.

Почему же это так случилось?.. Да потому, что Ахматова имела в виду не только нас, своих современников, но и весь род людской:

... И, задыхаясь от стыда и гнева,
Бежим туда, но (как во сне бывает)
Там все другое: люди, вещи, стены,
И нас никто не знает - мы чужие.
Мы не туда попали... Боже мой!

Да, для людей XX века, современников поэтессы, отчуждение (а именно о нем идет здесь речь) стало величайшим бедствием, и тем большим, что оно неизменно порождает и самоотчуждение в каждом, кто на склоне лет еще не утратил ни жизненных сил, ни свежести, ни непосредственности восприятий.

И все-таки в этом последнем периоде жизни "горчайшее приходит", оно приходит как раз тогда, когда близость конца стала уже непреложным фактом, когда мы оказываемся в духовном и интеллектуальном одиночестве, поскольку постепенно утрачиваем связь со всем, что не вмещается в границы нашей жизни и что было "до того".

"Горчайшее приходит" и в тот самый миг, когда мы начинаем понимать, что свобода внутренняя, или, по Блоку, пушкинская "тайная свобода", невозможна беи свободы всеобщей, свободы внешней, свободы как фактора, как условия естественного и каждодневного существования человека. Наконец, "горчайшее приходит" тогда, когда нам далеко до смирения нашей гордыни, когда мы понимаем, что в себе мы носим наше небытье, наше ничто. Вот почему такой горькой иронией и пронизаны заключительные слова этой Элегии:

А те, с кем нам разлуку Бог послал,
Прекрасно обошлись без нас - и даже
Все к лучшему...
1945

* * *

Л. Я. Гинзбург в своей книге "Человек за письменным столом" записала для себя такую мысль: "Великий поэт - это тот, кто шире всех постиг "образ и давление времени" (как говорил Шекспир). Для русского XX века это Блок - как для XIX Пушкин, - и никто другой в такой мере".

104 Категоричность последних слов, скажем прямо, огорчает, ибо нет и не предвидится в пространстве и времени всего XX века другого поэта, другого художника, кто целое полустолетие испытывал и постигал бы "образ и давление времени", как его испытывала и постигала Анна Андреевна Ахматова.

От полной гибели всерьез ее, может быть, и спасла та самая "тайная свобода", которую в трагическом 1921 году на всю Россию возвестил Александр Блок. Глухую немоту, может быть, она только и преодолела потому, что ей были доступны покой и воля. Наконец, выполнить свое предназначение Ахматовой, может быть, и удалось только потому, что те чиновники, о которых говорил Блок, и которые неизменно собирались направлять и направляли поэзию по каким-то собственным, чиновничьим, руслам, были бессильны перед ее непреклонной творческой волей.

Думается, что и Л. Я. Гинзбург, которая в эссе "Ахматова", напечатанном в той же монографии "Человек за письменным столом", сказала, что именно она, Ахматова, создала лирическую систему - одну из замечательнейших в истории поэзии, - имела в виду и тот непреложный факт, когда самим Временем, самой Эпохой рядом с Блоком будет поставлено имя Ахматовой и тем самым, как говорится, восстановлена историческая справедливость.

Примечания

93. Ильина Н. Новое об Анне Ахматовой // Огонек. № 33. С. 28-29.

94. Литература и искусство. 1944. 5 авг. С. 3.

95. Вопросы литературы. 1989. № 6. С. 243.

96. Новый мир. 1961. № 12. С. 195.

97. О постановлении ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года "О журналах "Звезда" и "Ленинград". Постановление ЦК КПСС от 20 октября 1988 г. // Известия ЦК КПСС. 1988. № 1. С. 45.

98. Ахматова А. Для памяти // Литературное обозрение. 1989. № 5. С. 5-6.

99. Идеалистическая диалектика в ХХ столетии. М., 1987. С. 222, 224.

100. Иванов Вяч. Вс. Встречи с Анной Ахматовой // Знамя. 1989. № 6. С. 103, 203.

101. Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М. -Л., 1960. Т. 6. С. 9.

102. См.: Книпович Е. Шекспир Александра Блока // Вопросы литературы. 1985. Т. 11. С. 167.

103. Подробнее см.: Пьяных М. Ф. Блок и русская советская поэзия // Александр Блок: Новые материалы и исследования. М., 1980. Кн. 1. С. 173.

104. Гинзбург Л. Человек за письменным столом. А., 1989. С. 327.

© 2000- NIV