Добин Ефим: Поэзия Анны Ахматовой
Громы войны

Громы войны

1

В любовно-лирическое воспоминание "Из цикла "Ташкентские страницы" неожиданно вторгается мотив совсем иного характера, совсем иного звучания.

В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,
Светила нам только зловещая тьма,
Свое бормотали арыки,
И Азией пахли гвоздики.

И вдруг врезается строчка:

И чудилось: рядом шагают века.

Эпический образ веков, с их гигантской поступью вырывается из лирического контекста. Неожиданно появившиеся в обиходе Ахматовой слова знаменуют сдвиг в самом способе восприятия мира. Изменился угол зрения, изменилась его дальность, появился взгляд сверху, которого ранее не было.

Последняя строка могла бы служить эпиграфом к новой главе творчества Ахматовой, определившейся к сороковым годам. Корней Чуковский первым подметил новую струю историзма, назвав Ахматову "мастером исторической живописи".

Сказано "это было по поводу отрывков из "Поэмы без героя". Однако первое вторжение больших исторических измерений в ахматовский стих можно отметить ранее.

В 1923 году Ахматова начала писать поэму "Русский Трианон"50. Царскосельские мотивы привлекали ее издавна - и до конца жизни. Но поэма была задумана совсем в ином плане - отнюдь не личных переживаний, - с несвойственными прежней Ахматовой историческими масштабами и прямо высказанной социальной темой.

И рушилась твердыня Эрзерума,
Кровь заливала горло Дарданелл,
Но в этом парке не слыхали шума,
Лишь ржавый флюгер вдалеке скрипел.
(Отрывок из поэмы "Русский Трианон")

Стихотворению был дан, подзаголовок: "Воспоминания о войне 1914-1917 годов". На невзгоды первой мировой войны Ахматова откликнулась сразу же: "Сроки страшные близятся. Скоро - станет тесно от свежих могил" ("Июль 1914"). Но причины жестокой бойни ей тогда не были ясны. По прошествии лет приоткрылась трагическая суть кровавой бессмыслицы, - бесстыдство правителей, равнодушно гнавших людей. На погибель.

Прикинувшись солдаткой, выло горе,

И ледяные пенные столбы
Взбешенное выбрасывало море
До звезд нетленных из груди своей,
И не считали умерших людей.

Народные страдания резко противопоставлены парадному дворцовому спокойствию.

Поэма осталась недописанной, и замысел, очевидно, был оставлен. Но пристальный интерес к историческому прошлому сохранился. Помимо "Поэмы без героя" (речь о ней будет впереди), появилось несколько фрагментов исторического полотна, явственно обособленных от главного лирического русла.

Читателю памятны многочисленные четкие детали быта, постоянные спутники ахматовской лирики. Казалось бы, та же любовь к интерьеру, к зримым подробностям каждодневного окружения в стихотворении с характерным заголовком "Предыстория" (1945)51.

Шуршанье юбок, клетчатые пледы,
Ореховые рамы у зеркал,
Каренинской красою изумленных,
И в коридорах узких те обои,
Которыми мы любовались в детстве,
Под желтой керосиновою лампой,
И тот же плюш на креслах…

Как будто та же почти протокольная точность деталей. И можно предположить, что, так же как и раньше, окутаны теплом обычные мелочи быта, "которыми мы любовались в детстве". И остался еще ореол вокруг каких-то островков домашнего уюта, скрашенных чем-то духовным (скажем, у зеркал, "каренинской красою изумленных").

Но примыкающие строчки разрушают прежний лиризм, обливавший мягким светом ржавые перила и серые бревна, протертый коврик и стоптанные каблуки.

Все разночинно, наспех, как-нибудь…
Отцы и деды непонятны. Земли
Заложены. И в Бадене - рулетка.

Россия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней.
Торгуют кабаки, летят пролетки,
Пятиэтажные растут громады
В Гороховой, у Знаменья, под Смольным.
Везде танцклассы, вывески менял,
А рядом: "Henriette", "Basile", "Andre"
И пышные гроба: "Шумилов-старший".

Цепко схваченные подробности фиксируют бездушную материальную прозу денежного общества. И, отражая открывшиеся перед Ахматовой противоречия, в ее стихе проступает столь мало присущий ей, казалось бы, суховато-сдержанный тон: "Но, впрочем, город мало изменился. Не я одна, но и другие тоже заметили, что он подчас умеет казаться литографией старинной, не первоклассной, но вполне пристойной, семидесятых, кажется, годов".

Лирику заступила ирония.

Снисходительная? Нет. В стихотворении, озаглавленном "Из цикла "Юность", сказано, что она, эта юность, прошла "среди цветочных киосков и грамофонного треска, под взглядом косым и пьяным газовых фонарей". Даже тень уюта исчезла, когда Ахматова вышла за пределы дома, сада, луга, речки, красот Павловска. Само Царское Село увидено совсем по-другому в "Царскосельской оде" (с подзаголовком "Девятисотые годы").

Название "Ода" звучит издевательски.

Фонари на предметы
Лили матовый свет,
И придворной кареты
Промелькнул силуэт.
…………………………
Там солдатская шутка
Льется, желчь не тая…

И махорки струя.

Когда-то были частицы окружающего мира, одаренные жизнью. Были вещи, с которыми поэт душевно сросся. Сейчас они стали "предметами", грубыми и матово-мертвенными.

От лирики не осталось следа.

Зачеркивают ли эти стихи те светлые и даже темные, даже трагические, но "одушевленные" краски, которыми Ахматова рисовала раньше непосредственно обступавшее бытие? Отменяют ли они, обесценивают ли лирику, питавшуюся прямодушным приятием и кровным сродством с тем "интерьером", в котором протекала жизнь поэта?

Разумеется, нет. Душевные ценности, лирические ценности не подлежат девальвации. Но наступило время, когда Ахматова почувствовала настоятельную потребность, говоря словами Гоголя, перелететь за частокол, окружающий двор, за плетень сада. Увидеть мир, лежащий вне их, и дать ему достодолжную поэтическую оценку.

Когда в "Царскосельской оде" Ахматова перечисляла: "Здесь не древние клады, а дощатый забор, интендантские склады и извозчичий двор", она не становилась жанристом, наблюдателем со стороны. Не желание описать вдохновляло ее, а выразить изменившееся отношение к прошлому, в недрах которого она выросла.

Через все фрагменты исторической картины проходит сквозной мотив. Рядом с растущими пятиэтажными громадами, с танцклассами, вывесками менял - пышное похоронное бюро "Шумилов-старший". Острее и трагичнее этот мотив в цитированном мною стихотворении из цикла "Юность":

А на закат наложен
Был белый траур черемух.

Вот где, действительно, "кладбищенский" мотив. Но с недвусмысленным, ясным историческим адресом.

И облака сквозили
Кровавой цусимской пеной,
И плавно ландо катили
Теперешних мертвецов.
("Из цикла "Юность")

Картина, напоминающая полотна Гойи. Траурная белизна савана, сквозь которую просвечивает закат, - еще самая мягкая краска. На белый траур черемух наложено визионерское видение облаков, источающих кровавую пену. На этом фоне почти апокалиптический образ нарядного экипажа, катящего мертвецов.

Пронизано этим мотивом и стихотворение "На Смоленском кладбище", отнюдь не жанровое и не пейзажное. Подведена последняя черта.

Вот здесь кончалось все: обеды у Донона,
Интриги, и чины, балет, текущий счет...
…………………………………………………
А с Запада несло викторианским чванством,
Летели конфетти и подвывал канкан...

Уничтожающе-презрительные ноты. Отходная эпохе. Отходная, перечеркивающая целый жизнепорядок.

На ветхом цоколе - дворянская корона,
И ржавый ангелок сухие слезы льет.

Отходная без сожалений.

2

Новое направление взора Ахматовой родило и новые поэтические достоинства. Отчетливее всего это проявилось, пожалуй, в цикле "В сороковом году" (в том же году написанном).

Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить ее предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждет!
И тихо, так, господи, тихо,
Что слышно, как время идет,

Первый отклик Ахматовой на начавшуюся вторую мировую войну. Острая боль современника и дальновидение историка сплелись воедино.

Я сказал историка, хотя в полной мере сознаю неприменимость этого слова. Вернее было бы: художника, владеющего дальностью перспективы историка. Но и это неточно и чего-то самого важного не улавливает.

Каким словом определить ту особую форму видения явлений и, следовательно, тот отдельный и самостоятельный способ образного мышления, который в своей целостности непереводим не только на язык историка, но и на образный язык художественной прозы?

Историзм, историк: иных слов нет в нашем распоряжении. Но они не могут передать самой сути чисто поэтического постижения истории.

"Море и утес" Тютчева обстояло значительно проще. Прекрасно изображенное бурное море наглядно представляло революционную стихию, разбушевавшуюся в 1848 году в Европе. А утес олицетворял незыблемую твердыню российского строя.

Поэтический образ легко расщеплялся: на живописную картину - море, утес, - существующую и самостоятельно в своем художественном бытии; и на иносказание, которое высилось за образом и над образом.

Смысл ахматовского стихотворения тоже в иносказании, в двуплановости. Но в созданном ею образе изображение и иносказание нераздельны. И читатель перенесен сразу в оба мира.

Предметно-реальна картина похорон.

Но хоронят - эпоху.

Реалии - псалом, могильщики, чертополох - одновременно в двух смысловых планах: близком, прямом, вещественном - и остро схваченном дальнем, историческом. Неожиданный и сильно воздействующий образный и эмоциональный эффект.

Не аллегория, где предметный облик наглядно отделен от переносного смысла. И не символ чего-то потустороннего и неизреченного (скажем, "Дева Радужных Ворот" Вл. Соловьева).

Образ цельнее, чем аллегория, и жизненнее, нежели символ.

Явственно отличие от "Предыстории", от "Царскосельской оды", от "На Смоленском кладбище". Там детали времени (кабаки, пролетки, танцклассы, вывески, полосатая будка, великан-кирасир, ореховые рамы у зеркал, плюш на креслах) существуют в одном, конкретном измерении. В стихотворении 1940 года вместо картины времени монументальная фреска: "похороны эпохи".

Историческую катастрофу Ахматова (и в этом проглядывает ее прежняя склонность к лаконичным, крохотным "лирико-трагедиям") вмещает в "как бы" сцену, в "как бы" действие. Из далей драматургии доносится дуновение "Гамлета". Я говорю о сцене с могильщиками ("И только могильщики лихо работают. Дело не ждет!") и эпизоде с тонущей Офелией.

Шекспировский порядок сцен таков: сперва плывет на поверхности вод Офелия, обреченная на гибель; затем - похороны. Здесь все переставлено, стало фантасмагорией. Погребают эпоху -

А после она выплывает,
Как труп на весенней рекe.

И от появления трупа после погребения становится еще страшнее.

В траурный хорал вплетаются вознесенные над бытом, но живые человеческие голоса. Голоса жертв исторического бедствия.

Но матери сын не узнает,
И внук отвернется в тоске

Мать - это сгинувшая бесславно эпоха. Ничтожные правители европейских стран проявили постыдную слабость, не дав должного отпора разбойничьей свастике.

Но если об ушедшей в прошлое России чинов и текущих счетов Ахматова пишет сухо-саркастически, то о "гибели Европы" под пятой коричневого завоевателя поэт говорит тоном приподнято-трагедийным. Мизерны были люди, стоявшие у кормила правления. Трагедия была всенародной.

И не случайна перекличка с Шекспиром.


Пишет время бесстрастной рукой.

Упомянуты шекспировские герои, сопутствующие мыслящему человечеству. "Сами участники грозного пира, лучше мы Гамлета, Цезаря, Лира будем читать над свинцовой рекой".

И в конце - возглас страдания, почти вопль:

Лучше заглядывать в окна к Макбету
Вместе с наемным убийцей дрожать
Только не эту, не эту, не эту,
Эту уже мы не в силах читать!

3

Но удивительно! Как только дьявольская гитлеровская лавина, поглотившая почти всю Западную Европу, низверглась на советскую землю, "мы не в силах" исчезло из поэзии Ахматовой. Исчезло, будто и не было.

Вместе со всем советским народом поэт оказался в силах противостоять мукам, во сто крат превышавшим страдания, выпавшие на долю европейских государств. В пределы нашей страны гитлеровцы вступили как упоенные садизмом убийцы, проливавшие кровь стариков, женщин, детей.

Тогда-то и проявились все скрытые возможности характера, сквозившего еще в любовной лирике Ахматовой первого десятилетия. Тугого, как сжатая пружина. Твердо отстаивавшего свое право на счастье. Исполненного достоинства и ненавидевшего зло.

Все тяготы осажденного Ленинграда Ахматова вынесла как защитник города, стоящий на боевом посту.

"…Я помню ее около старинных кованых ворот на фоне чугунной ограды Фонтанного дома, бывшего Шереметевского дворца, - вспоминает Ольга Берггольц. - С лицом, замкнутым в суровости и гневности, с противогазом через плечо, она несла дежурство, как рядовой боец противовоздушной обороны. Она шила мешки для песка, которыми обкладывали траншеи-убежища в саду того же Фонтанного дома, под кленом, воспетым ею в "Поэме без героя". В то же время она писала стихи, пламенные, лаконичные по-ахматовски четверостишия: "Вражье знамя встает как дым, - правда за нами, мы победим"52.

Всю страну облетела ее "Клятва", написанная в первый месяц войны.

И та, что сегодня прощается с милым, -
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянемся, клянемся могилам,
Что нас покориться никто не заставит!

Четверостишие, будто выгравированное на бронзовой стеле.

Не без радостного удивления увидел читатель, что стих Ахматовой может греметь вечевым колоколом, звонницей, созывающей народ на ратное дело, на бранный подвиг.


И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах.
И мужество нас не покинет.

В этом знаменитом "Мужестве", написанном в феврале 1942 года, слова цельны, как броня. Непреклонны и величавы, как клятва.

Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, -
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!

Алексей Сурков красноречиво свидетельствует:

"В суровые зимние дни 1942 года, рассказывая в Колонном зале Дома Союзов о советской военной лирике, читал я, под аккомпанемент сирен воздушной тревоги, это стихотворение. Долго не смолкающими аплодисментами приняла его строгая, на две трети солдатская, аудитория того незабываемого вечера"53.

В августе 1941 года писатель Павел Лукницкий, возвращаясь с фронта (линия фронта была в нескольких километрах от центра Ленинграда), навестил Ахматову. "Она лежала - болеет. Встретила меня очень приветливо, настроение у нее хорошее, с видимым удовольствием сказала, что приглашена выступать по радио. Она - патриотка, и сознание, что она сейчас душой вместе с народом, видимо, очень ободряет ее"54.

Последняя фраза проницательно и точно передает душевное состояние Ахматовой в те дни, когда враг не только "рвался к Ленинграду", как обычно писали тогда, но уже местами вступил на городскую территорию.

В стихотворении "А вы, мои друзья последнего призыва!.." (1942, февраль) были такие строки: "И ленинградцы вновь идут сквозь дым рядами - живые с мертвыми: для славы мертвых нет".

"Для славы мертвых нет"!

Благословение веков витает над фронтовыми окраинами Ленинграда, над любым безвестным клочком земли, политым кровью советских людей. Восхищаясь античной чеканностью изречения Ахматовой, мы вспоминаем строчки из "Воронежа" (1936), которые, казалось, шли стороной в цикле "Ива": "И Куликовской битвой веют склоны могучей, победительной земли".

Патриотические чувства всегда таились в сердце Ахматовой, как искра в кремне.

Сзади Нарвские были ворота,
Впереди была только смерть...
Так советская шла пехота
Прямо в желтые жерла "Берт".

А в следующих строках свое, давнее, ахматовски проникновенное:

Вот о вас и напишут книжки:
"Жизнь свою за други своя",
Незатейливые парнишки -
Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки,
Внуки, братики, сыновья.
("Победителям")

В общем согласном патриотическом хоре стихи ее несли и свою по-особому выстраданную тему. Отчетливо звучит она в третьем стихотворении из цикла "Победа". "Победа у наших стоит дверей... Как гостью желанную встретим? Пусть женщины выше поднимут детей, спасенных от тысячи тысяч смертей, - так мы долгожданной ответим".

Вместе с державными органными призывами струилась лирика, - нежной, острой, безмерной жалости к горестной судьбе детей.

Щели в саду вырыты,
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землей не дышится,
Боль сверлит висок,

Детский голосок.
("Щели в садy вырыты…")

Их участь прежде всего потрясла поэта, когда начался артиллерийский обстрел Ленинграда. "Как пекло, сух" был звук разрывов. Страшен, как ад, как преисподняя. "И не хотел смятенный слух поверить - по тому, как расширялся он и рос, как равнодушно гибель нес ребенку моему".

Смыкается с этим мотивом и стихотворение "Статуя "Ночь" в Летнем саду" (1942): "Ноченька! В звездном покрывале, в траурных маках, с бессонной совой..."

И вдруг: "Доченька! Как мы тебя укрывали свежей садовой землей". Статуя ожила, стала в ряд с ленинградскими детьми.

4

Поздней осенью сорок первого года Ахматову вывезли из осажденного города на самолете. В небывалом ракурсе простерлись перед ней шири и дали родной земли. "На сотни верст, на сотни миль, на сотни километров лежала соль, шумел ковыль, чернели рощи кедров". Новизна "точки съемки" обновила и усилила чувства, владевшие поэтом.

Как в первый раз я на нее,
На Родину, глядела.
Я знала: это все мое -
Душа моя и тело.
("С самолета")

Эвакуационный быт в Ташкенте был тесным, полуголодным. Силой духа Ахматова отвергла все тяготы.

Театральный критик Р. М. Беньяш навестила ее незадолго до нового, 1942 года:

"Комната была маленькая, почти квадратная, с голым, плоским окном. Ахматова прожила в ней уже около трех месяцев, но жилой она не стала.

Узкая железная кровать с матрасной сеткой напоминала койку рабочего общежития. Грубо обструганный кухонный стол с двумя ящиками стоял не впритык. Прямой и белесый свет обнажал пустоту сыроватых стен, казарменную серость тощего одеяла, обшарпанность двух табуретов.

Все здесь казалось случайным, казенным, неустроенным. Словно на пересыльном пункте. И только сама хозяйка не замечала необжитости.

Жесткий и изнуряющий быт тех дней Ахматова испытала сполна. Но все трудности и неудобства как будто скользили по ней. Ей не мешал и шум - постоянный, несмолкаемый.

Под лестницей, которая вела со двора прямо в комнату, голосили дети. Рядом, в узеньком мрачном коридоре, выясняли отношения жены эвакуированных. Изо всех комнат тянулись и скапливались горьковатые запахи скудной тыловой пищи. Все это словно и не касалось Ахматовой.

Но странно, эта абсолютная внутренняя отгороженность, душевная отделенность от мелкого суетливого быта не изолировали Анну Андреевну от обычной, в те дни достаточно тяжкой жизни. Она не пряталась от будничного, не пренебрегала житейским.

в символ траура. Но и в самые мрачные дни она поражала глубокой верой. Как будто ей было известно то, чего еще не знал никто из нас...

Она не просто верила в конечную победу. Она знала о том, что победа будет, и ждала ее, когда у иных уже истощалось терпение"55.

Двумя десятками лет раньше Ахматова адресовала эмигрантам, покинувшим родину в годы революции, трибунные строки:

Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.

В самых отдаленных от Ленинграда углах, в тамошнем нищем быту, ее дорога не была темной. И скудный хлеб не пахнул горькой полынью. В стихотворении, которое начиналось: "Третью весну встречаю вдали от Ленинграда", мы читаем:

Но не забуду я никогда,
До часа смерти,
Как был отраден мне звук воды
В тени древесной.
Персик зацвел, а фиалок дым
Все благовонней.
Кто мне посмеет сказать, что здесь
Я на чужбине?!
("Луна в зените")

Строки излучают тепло и сияние. "Дым отечества" преобразился в благовонный "фиалок дым".

Мы знаем, что в стихах Ахматовой детали быта никогда не являлись простым средством описания.

В стихах первого периода они "заземляли" лирический строй, закрепляя его непосредственной достоверностью. Вещи опоэтизировались. Обретая слитность с душевной сферой, они извлекались из аморфного конгломерата предметов и переводились в иной, поэтический план.

В другой форме это проявилось в том стихотворном кругу, в центре которого стояла "Предыстория". Детали освещались отнюдь не лирическим светом. Они подавались саркастически, даже с оттенком презрительного высокомерия, - эти черточки мира, где господствуют рыночные вывески и мерки.

Но ахматовские детали были всегда предельно точны, словно в картинах "малых голландцев". Она в них нуждалась, как в необходимой "краске будня".

Какая-то сила
Сегодня входила
В твое святилище, мрак!
Мангалочий дворик,
Как дым твой горек
И как твой тополь высок…
Шехерезада
Идет из сада...
Так вот ты какой, Восток!
("Луна в зените")

Только с первого взгляда может показаться, что тема стихотворения - экзотическое очарование Востока. Не случайно второе стихотворение цикла "Луна в зените" начинается торжественной строкой о Ленинграде:

С грозных ли площадей Ленинграда
Иль с блаженных летейских полей
Ты прислал мне такую прохладу,
Тополями украсил ограды
И азийских светил мириады
Расстелил над печалью моей?
("Луна в зените")

А следующее за ним - заканчивается строкой о Родине, овеянной благословеньем.

…Халимы соловьиное пенье,
И библейских нарциссов цветенье,
И незримое благословенье
Ветерком шелестнет по стране.
("Луна в зените")

ткань.

Для Ахматовой кровавые, грозные, залитые страданиями и блистающие самоотверженьем годы войны были озарены высокой поэзией. И она стремилась выразить это единственно возможным тогда для нее путем - поэтизируя великое время сквозь призму прелести того уголка страны, который стал ее пристанищем ("Нам Родина пристанище дала") и олицетворял отчизну.

Ахматова отвернулась от быта. Пейзаж, ранее не игравший самостоятельной роли, стал носителем высокой темы. В противовес прежним полутонам и блеклым краскам ("Вижу выцветший флаг над таможней и над городом желтую муть") пейзаж многоцветен и сияющ.

Луна - "из перламутра и агата, из задымленного стекла", розы - "бессмертны", дым - "благовонен", небо - "жгуче-голубое", в зацветающей ветке - "неповторимая, пожалуй, сладость". И когда мы читаем: "Я буду помнить звездный кров в сиянье вечных слав", нам ясно, что "сиянье вечных слав" лишь метафорически перенесено на звезды, а относится оно к Родине.

Написано было тогда, правда, стихотворение, как будто полное бытовых подробностей.


На краешке окна, и духота кругом,
Когда закрыта дверь, и заколдован дом
Воздушной веткой голубых глициний,
И в чашке глиняной холодная вода,

Горит, как в детстве, мотыльков сзывая...
("Когда лежит луна ломтем чарджуйской дыни…")

Нетрудно, однако, заметить, что быт здесь преображенный, далекий от неприкрашенной точности. Поэтому оказалось возможным выдержать и его в той же возвышенной тональности.

Самые простые вещи - холодная вода, глиняная чашка, полотенце, восковая свечка - становились драгоценностями в плавно-звучном течении стиха. Рядом поставленные слова исторгали разнообразный звон. Глицинии-глиняной (гли-глин). "Лежит луна ломтем" (л-л-л). Голубых, холодная, полотенце (олу-оло-оло). "И заколдован дом" (до-до на ударных слогах).

О победе Ахматова написала перезвонно, колокольно: "Славно начато славное дело в грозном грохоте, в снежной пыли".

Возвращение домой было праздничным.

И весеннего аэродрома
Шелестит под ногой трава.

Как все ново и как знакомо,
И такая в сердце истома,
Сладко кружится голова…
В свежем грохоте майского грома -

("С самолета")

Громогласная, пятикратная рифма: аэродрома - дома - знакомо - истома - грома - украсила радость возвращения в родные места.

Не раз возвращалась Ахматова к образу Победы. Не с батальной и не с парадной стороны. Почти коленопреклоненно писала она о великом благе обретенного мира.

Прошло пять лет, - и залечила раны,

Страна моя, и русские поляны
Опять полны студеной тишиной.
………………………………………
Где елей искалеченные руки

И там, где сердце ныло от разлуки, -
Там мать поет, качая колыбель.
("Прошло пять лет, - и залечила раны…")

Примечания

51 В "Беге времени" включено в цикл "Северные элегии" под названием "Первая" (и подзаголовком "Предыстория").

52 Ольга Берггольц. От имени ленинградцев. - "Литературная газета", 1965, 10 мая.

53 Послесловие в кн.: Анна Ахматова. Стихотворения (1909-1960). М., 1961.

54 Павел Лукницкий. Ленинград действует. Фронтовой дневник (22 июня 1941 года-март 1942 года). М., 1961.

Раздел сайта: