Ерохина И. В.: Гений и злодейство: пушкинский подтекст в "Реквиеме" Анны Ахматовой

Вопросы литературы. - 2006. -
Июль–Август. - С. 198-220.

Гений и злодейство:
пушкинский подтекст в «Реквиеме» Анны Ахматовой

Бывают в истории времена, когда только поэзии под силу
совладать с действительностью, непостижимой простому
человеческому разуму, вместить ее в конечные рамки.
И. Бродский

Когда в 1960-е гг. Ю. М. Лотман, завершая «Лекции по структуральной поэтике», писал о многоструктурности художественного текста, в качестве иллюстрации своих соображений он привел строки из ахматовской «Поэмы без героя»:

А так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике,
И вот чужое слово проступает…

«"Чужое слово" (в обычной речевой коммуникации – шум) здесь способствует образованию новой информации»2.

С тех пор "чужое слово" прочно укоренилось в качестве термина, так что не всегда вспомнишь, что выражение это пришло из текста, далекого от притязаний на научность. Вследствие этого символического появления у истоков отечественной структуральной поэтики Ахматова, можно сказать, стала объектом для исследований в области интертекстуальности par excellence.

Любой текст, создаваемый на высоком уровне литературности, кумулятивен: он втягивает в себя свое литературное прошлое. Но следовало бы говорить здесь о ценностной иерархии. Текст обнаруживает в себе культурные воспоминания разного рода - от декора до несущего столпа, от факультативных до тех, без которых невозможна архитектоника произведения. Мы хотели бы посвятить следующие заметки тому интертекстуальному плану, который в "Реквиеме" играет конституирующую роль, - пушкинским аллюзиям.

Имя Пушкина возникало еще до того, как "Реквием" стал собственно поэмой. Так, в записных книжках Л. Чуковской ахматовский цикл шифровался "Реквиемом" из пушкинского "Моцарта и Сальери", а "Эпилог" скрывался под именем пушкинского "Памятника".

Запись Л. К. Чуковской от 31 января 1940 года: "Длинный разговор о Пушкине: о Реквиеме в "Моцарте и Сальери".

Потом о пушкинских темах: Европа, во-первых, и Петербург, во вторых.

Объяснила мне, как пушкинистка, кого он имел в виду, когда писал о Европе".

И примечания Л. К. к этой записи: "Пушкин ни при чем, это шифр. В действительности А. А. показала мне в этот день свой, на минуту записанный, "Реквием", чтобы проверить, все ли я запомнила наизусть. Тогда в цикл входили следующие стихи: "Уводили тебя на рассвете", "Тихо льется тихий Дон", "Показать бы тебе, насмешнице", "Семнадцать месяцев кричу…", "Легкие летят недели", "Приговор", "К смерти", "Хор ангелов великий час восславил", "Узнала я, как опадают лица" Входило ли уже "Нет, это не я, это кто-то другой страдает" - я припомнить не могу; и в "Тихом Доне" не вполне уверена <…>

Прочитала мне, кроме "Реквиема", два стихотворения: "Не столицею европейской" и, по-видимому, "Это было, когда улыбался" № 13. (Тогда второе в "Реквием" не входило; А. А. включила его в цикл только 1962 году …Объяснила, что стихотворение "не столицею европейской" посвящено Осипу Мандельштаму3.

Вероятно, и в устных беседах, убежденная в постоянной слежке за собой, Ахматова прятала свой крамольный текст под "обложкой" Пушкина.

Стихи, перечисленные здесь Л. Чуковской, впоследствии составят основной текст поэмы, но пушкинских цитат мы в них не увидим. Явно ("каторжные норы") и скрыто они появятся в Посвящении и Эпилоге, написанных одновременно в марте 1940 года, и прозаическом "Вместо предисловия", датированном 1957 годом.

Рискнем предположить, что до определенного момента, а именно до 1940 года, имя Пушкина для стихотворений 1935-1939 годов, объединявшихся под названием Requiem, было только конспиративным шифром.

Ахматова была убежденна, что в 30-е годы ей самой грозил арест: "Представьте только себе, в течение 15 лет я ни разу не вошла в свой дом без того, чтобы сразу за мной не вошли два человека. Мне не верили, когда я это рассказывала, а сын одной моей подруги даже решил проверить и как-то со мной пошел, ну и убедился на деле…"4; но через несколько месяцев после вынесения окончательного приговора Л. Гумилеву в июле 1939 года и отправки его в Норильск на Ахматову неожиданно обрушивается лавина почестей и благодеяний.

13 января 1940 Л. К. Чуковская записывает: "…ей уже прислали из Москвы три тысячи единовременно, и ежемесячная пенсия повышена до 750 рублей. Зощенко с каким-то листом, присланным из Москвы и уже подписанным кое-кем (Лебедев-Кумач, Асеев), ходит в Ленсовет просить для нее квартиру. В Союз приняли ее очень торжественно"; журнал "Ленинград" и "Издательство писателей" наперебой требуют ее стихи. Запись Чуковской от 17 января 1940: "Она сильно обеспокоена тем, что Гослитиздат прислал ей договор на четыре тысячи строк, в то время как и "Издательство писателей" взяло у нее сборник стихов"5.

Сама судьба указала на биографические параллели. Все как когда-то: казнь, заключение и ссылка друзей, "братьев"; сознание того, что "и я бы мог как шут" (подпись над рисунками виселиц в черновиках "Полтавы"); неожиданные милости императора, освобождение из ссылки.

* * *

Текст "Реквиема" создавался на протяжении нескольких лет, и, согласно нашим предположениям, пушкинский смысловой слой начал формироваться только с 1940 года, а в 1962 году, когда цикл получил прозаическое "Вместо предисловия", "утвержденную" композицию и статус поэмы, пушкинский контекст уже стал частью целостной мировоззренческой концепции, художественно явленной в "Реквиеме", и, одновременно, шифром к ее прочтению. Попытаемся, в порядке гипотезы, конечно, реконструировать этот процесс "приращения" смыслов.

Итак, стихотворения, составившие основной текст "Реквиема", почти стенографически фиксировали трагические события жизни Ахматовой 1935-1939 гг.:

22 октября 1935 г. - первый арест Л. Гумилева и Н. Пунина ("Уводили тебя на рассвете", ноябрь 1935 г., Москва);

10 марта 1938 г. - второй арест Гумилева, следствие (все остальные стихи датированы 1938-1939 гг.; "Приговор", 22 июня 1939 г. Фонтанный дом);

26 июля 1939 года Л. Гумилеву вынесен окончательный приговор - 5 лет ИТЛ, в середине августа 1939 года он отправлен по этапу ("К смерти", 19 августа 1939 г. Фонтанный Дом).

Пушкинские же цитаты впервые обнаруживают себя в Посвящении и Эпилоге, которые были написаны, если верить ахматовской датировке, одновременно в марте 1940 года.

В тексте Посвящения пушкинская цитата выделена:

Но крепки тюремные затворы,
А за ними "каторжные норы",
И смертельная тоска6.

Она создает еще одну (помимо "Буду я, как стрелецкие женки /Под кремлевскими башнями выть…") историческую проекцию: события 30-х годов XX века - расправа над декабристами. И уже от нее, нарочито взятой в кавычки, будут расходиться круги аллюзий, расширяя литературный контекст.

Важнее созвучия эпох - созвучие нравственной ситуации: Поэт - жертвы политических репрессий. И потому Ахматова цитирует "Послание в Сибирь" - ее Посвящение тоже послание ("Им я шлю прощальный мой привет…"). Для Пушкина декабристы навсегда "братья", "друзья". В статье 1963 года "Пушкин и Невское взморье" Ахматова убежденно говорит: "…мысли о декабристах, то есть об их судьбе и об их конце, неотступно преследовали Пушкина. Из его стихов следует, как он думал о тех из них, кто остался жив (см. переписку Пушкина, "Послание", "И в мрачных пропастях земли"). Теперь более подробно рассмотрим вопрос об его отношении к тем, кто погиб.

Первое упоминание находится в 6-й главе "Онегина" - немедленно после того, как Пушкин узнал об этом трагическом событии (т. е. 26 июля 1826 года) [2]. 6-я глава окончена 10 августа 1826 года. …Ленский мог быть "повешен, как Рылеев". Затем следуют рисунки виселиц - на черновиках "Полтавы" (1828 г.), в книжке "Айвенго" Вальтер Скотта, подаренной Пушкиным у Полторацких Ал. Ал. Раменскому (вместе с цитатой из Десятой главы "Онегина") 8 марта 1829 года. Словами "Иных уж нет, а те далече" кончается "Онегин" (1830 г.). Пушкину не надо было их вспоминать: он просто их не забывал, ни живых, ни мертвых"7.

Потому и образ "невольных подруг" из Посвящения можно тоже принять как пушкинскую цитату. Эпитет "невольные" читается одновременно и как "связанные единством участи", и как "лишенные свободы".

Размышление-вопрошание о нынешней судьбе "подруг":

Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
и череда воспоминаний в Эпилоге:
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что красивой тряхнув головой,
Сказала: "Сюда прихожу, как домой"

самим принципом поочередно возникающих пред "духовными глазами" картин "аукается" с пушкинскими стихами на 19 октября - 1925 года ("Роняет лес багряный свой убор…") и 1927 года ("Бог помочь вам, друзья мои…"):

Но многие ль и там из вас пируют?
Еще кого не досчитались вы?
Кто изменил пленительной привычке?
Кого от вас увлек холодный свет?
Чей глас умолк на братской перекличке?
Кто не пришел? Кого меж вами нет?

Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море
И в мрачных пропастях земли!

Для Пушкина 19 октября - дата "братской переклички" и до трагедии 1825 года и после нее, хотя, повторим еще раз Ахматову, ему "не надо было их вспоминать: он просто их не забывал, ни живых, ни мертвых". В Эпилоге "Реквиема" найдем то же: "Опять поминальный приблизился час…" [здесь и далее курсив наш - И. Е.] и "О них вспоминаю всегда и везде, / О них не забуду и в новой беде…". "В эти годы, - пишет Чуковская, - А. А. жила завороженная застенком, требующая и от себя и от других неотступной памяти о нем, презирающая тех, кто вел себя так, как будто его и нету".

В представлении Ахматовой очевиден параллелизм человеческих судеб эпохи декабристов и периода репрессий двадцатого века. Поэт обращается к "невольным подругам двух … осатанелых лет", женам и матерям новых "декабристов".

"Помилованный" Пушкин неустанно напоминал Николаю I о великодушии его прадеда Петра, призывая "милость к падшим"; Ахматовой тоже "подарили" свободу, но она потребует правды и памяти.

Еще одной открытой пушкинской "цитатой" был памятник Поэта в Эпилоге "Реквиема". Но ахматовский памятник иной. У Пушкина он уже, в настоящем, сейчас воздвигнут самим поэтом: "Я памятник себе воздвиг нерукотворный…". Ахматова говорит о своем памятнике, во-первых, в форме будущего условного ("А если когда-нибудь…"), во-вторых, - неопределенно-личной ("Воздвигнуть задумают…"). Пушкинский памятник нерукотворный, ибо он не плоть, а Слово. Залог бессмертия Поэта в бессмертии его Слова, в бессмертии Искусства. Как для православного человека и наследницы Пушкина, для Ахматовой вечная жизнь души и бессмертие поэта в его слове - истины абсолютные. И не бронзовый памятник тому залог. Но память о поэте, в чьей человеческой судьбе, как в капле, отразилась судьба народа, - памятник Поэту - станет памятью народа о самом себе, о своей трагической истории.

Образ памятника в Эпилоге, аккумулируя смыслы предшествующей традиции (через Пушкина к Державину и Горацию), утверждает иную, новому веку свойственную, участь-обязанность Поэта. Уже не только "истину царям с улыбкой говорить", не только "чувства добрые лирой" пробуждать, восславить в "жестокий век" свободу и "милость к падшим" призывать, - новый век потребует разделить судьбу своего народа, испить из общей чаши страданий. Эту мысль своего "Памятника" Ахматова, как курсивом, выделит потом, в 1962 году, эпиграфом:

Я была тогда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был.

Вот почему зримый образ памятника у Ахматовой будет тоже принципиально иным: у Пушкина - "Вознесся выше он главою непокорной / Александрийского столпа"; у Ахматовой - "И пусть с неподвижных и бронзовых век, / Как слезы, струится подтаявший снег". Пушкинский памятник - бессмертное Слово Поэта - утверждает неподвластное=непокорное никому торжество истин, выше и прочнее которых нет ничего в этом мире: Добра, Свободы и Милосердия. Ахматовский памятник Поэта стал символом соучастия в Участи и сострадания в Страдании - символом, христианская наполненность которого очевидна.

Значимым для образа памятника у Ахматовой является место его воздвижения. Это единственное и принципиальное условие поэта:

Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем - не ставить его

Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,

Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,

А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.

Возможно, это тоже пушкинская "цитата". Ахматова, отказываясь от того, что всегда было для нее воплощением безмятежного счастья, ради преддверия тюрьмы, где воскресают самые горькие и страшные воспоминания жизни, повторяет идею и композиционный прием "загадочного" пушкинского отрывка 1830 года "Когда порой воспоминанье…":

Когда порой воспоминанье
Грызет мне сердце в тишине
И отдаленное страданье
Как тень опять бежит ко мне;
…Тогда забывшись я лечу
Не в светлый край, где небо блещет
Неизъяснимой синевой,
Где море теплою волной
На пожелтелый мрамор плещет,
И лавр и темный кипарис
На воле пышно разрослись,
Где пел Торквато величавый,
Где и теперь во мгле ночной
Далече звонкою скалой
Повторены певца октавы.

Стремлюсь привычною мечтою*
К студеным северным волнам.
Меж белоглавой их толпою
Открытый остров вижу там.
Печальный остров - берег дикий
Усеян зимнею брусникой,
Увядшей тундрою покрыт
И хладной пеною подмыт.
Сюда порою приплывает
Отважный северный рыбак,
Здесь невод мокрый расстилает
И свой разводит он очаг.
Сюда погода волновая
Заносит утлый мой челнок…

Комментарий к этому тексту мы находим в статье Ахматовой "Пушкин и Невское взморье": "В этом отрывке таинственно решительно все: и необычная для Пушкина порывистая обнаженная нетерпимость страдания …и готовность в честь чего-то пожертвовать заветнейшей и любимейшей мечтой жизни - Италией, верней. Мечтой об Италии. И подробность описания забытого Богом и людьми уголка убогой северной природы, и все это в трагических тонах <…>

Что же произошло между первой главой "Онегина" (1823 г.), где поэт готов изящно променять Петербург на Италию, и трагическим порывом (1830 г.), заставляющим отказаться от этой заветной мечты?

И теперь нам точно неизвестно место погребения пяти казненных декабристов. Считается. Что вдова Рылеева точно знала место могилы. Это остров Голодай, т. е. северная оконечность Васильевского острова <…>

Мысли о декабристах, то есть об их судьбе и об их конце, неотступно преследовали Пушкина <…>

Я не допускаю мысли, чтоб место их погребения было для него безразлично <…>

Пушкин полностью разделяет высокое верование античности (см. Софокл, "Эдип в Колоне") о том, что могила праведника - сокровище страны и благословение богов.

Из этого же загадочного отрывка "Когда порой воспоминанье" мы узнаем, что Пушкин бежит от разговоров, связанных с чем-то очень ему дорогим, о чем люди говорят недолжным образом. Что это не что-то личное, показывает слово "свет", т. е. общество, потому что в свете личные дела в присутствии участника этих дел не обсуждались. Поэт готов бежать, но не куда глаза глядят и даже не в свою обожаемую Италию, а на какой-то покрытый тайгой северный островок, точь-в-точь похожий на тот, где он закопает "ради бога" через три года своего Евгения Езерского"8

Таким образом, "цитируя" прием=мысль пушкинского отрывка, Ахматова вновь возвращается к ситуации "Пушкин - декабристы" - "Поэт - "невольные подруги"". Ей близка пушкинская нравственная позиция: память о друзьях, их безвестные могилы дороже и выше заветной мечты о счастье.

Наброски этой статьи мы находим в записных книжках Ахматовой 1962 года - именно тогда, когда она размышляла над композицией цикла Requiem, готовя его публикацию. Известно, что Ахматова серьезно и много, особенно в 30-е годы, занималась изучением творчества Пушкина как исследователь. Быть может, именно работа над поэмой воскресила в памяти эти литературоведческие наблюдения, которые когда-то стали скрытыми пушкинскими "цитатами" в ее "Эпилоге"9.

Но в этом слое пушкинского контекста в Эпилоге открывается еще один источник аллюзий - поэма "Медный всадник". Вспомним только что процитированную статью: "…какой-то покрытый тайгой северный островок, точь-в-точь похожий на тот, где он закопает "ради бога" через три года своего Евгения Езерского".

В Эпилоге "Реквиема" есть образ, дающий нам основания предполагать, что Ахматова выстраивала эту цепь исторических и литературных ассоциаций: Пушкин - декабристы - его неотступная память о них - "печальный остров - берег дикий" в отрывке "Когда порой воспоминанье" - "пустынный остров" в "Медном всаднике" - могила Евгения у порога "домишки ветхого", который "наводненье / туда, играя, занесло" - широкая тема "человек и катаклизмы истории". Это строки: "…в царском саду у заветного пня, Где тень безутешная ищет меня".

Чтобы понять их, необходимо обратиться к стихотворению "Ива", написанному за два месяца до Эпилога - в январе 1940 года:

А я росла в узорной тишине,
В прохладной детской молодого века.
И не был мил мне голос человека,
А голос ветра был понятен мне.
Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех серебряную иву.

…И - странно! - я ее пережила.
Там пень торчит, чужими голосами
Другие ивы что-то говорят
Под нашими, под теми небесами.
И я молчу… Как будто умер брат.

В качестве эпиграфа Ахматова предпосылает этому тексту строку "И дряхлый пук дерев" из пушкинского "Царского Села" 1823 года:

Хранитель милых чувств и прошлых наслаждений,
О ты, певцу дубрав давно знакомый гений,
Воспоминание, рисуй передо мной
Волшебные места, где я живу душой,
Леса, где я любил, где чувство развивалось,
Где с первой юностью младенчество сливалось
И где, взлелеянный природой и мечтой,
Я знал поэзию, веселость и покой...

Образ ивы, "подсвеченный" смыслами пушкинского текста, воплощает былое наивно безмятежное счастье, а его трансформация - "пень торчит" - невозвратимую утрату прошлого. Но ведь в этой антитезе скрыта еще одна "цитата" - и вновь из "Медного всадника":

Вот место, где их дом стоит;
Вот ива. Были здесь вороты…

и

Пустынный остров, Не взросло
Там ни былинки. Наводненье
Туда, играя, занесло
Домишко ветхий. Над водою
Остался он, как черный куст.

И всю эту цепь смыслов вобрало воспоминание о "заветном пне" в Эпилоге10.

В финале "Медного всадника", одним из подтекстов которого, как принято считать, является декабристский, Евгения нашли у порога "домишки ветхого". Разрушенный дом, где его и схоронили "ради Бога", разрушенный бурями истории личный мир, - это тоже "памятник". У Ахматовой памятник у порога тюрьмы: "…здесь, где стояла я триста часов / И где для меня не открыли засов".

* * *

Вероятно, параллели с образом Евгения из "петербургской повести" Пушкина, возникшие в "Эпилоге" (март 1940 года), стали творческим импульсом к созданию в мае 1940 года еще одного стихотворения "Реквиема" - "Уже безумие крылом…", которое выдвинуло мотив безумия в ряд ключевых тем поэмы, тем самым утвердив "Медный всадник" в качестве фундаментального смыслоконструирующего контекста.

Город в главной части пушкинской "петербургской повести" и "столица одичалая" ахматовской поэмы имеют единый мифологический подтекст - это апокалиптический образ гибнущего мира, в котором торжествует стихия, хаос, безумие.

У Пушкина река, поглощающая город, несколько раз сопоставляется с существом, утратившим рассудок:

Нева металась, как больной
В своей постели беспокойной.

И вдруг, как зверь, остервенясь,
На город кинулась…

Но во второй части Пушкин сравнивает разбушевавшуюся Неву со свирепой шайкой разбойников и говорит уже не о зле, творимом в безумии, а о безумии творимого зла, тем самым отождествляя БЕЗУМИЕ и ЗЛОДЕЙСТВО.

Для Ахматовой это тождество принципиально важно. Мир, в котором существует ее героиня, это мир одновременно безумный ("по столице одичалой шли") и безбожный ("двух моих осатанелых лет"). Развитие лирического сюжета "Реквиема" определяется развитием конфликта, в основе которого - противостояние торжеству безумия = безбожия в себе и в мире.

Типологическим свойством поэмы является метафорический образ пути. В "Медном всаднике" Евгений проходит путь от безумия-незнания (в том значении, которое придавал этому слову Пушкин в "Элегии" ("Безумных лет угасшее веселье…") 1830 года или в стихотворении "Брожу ли я вдоль улиц шумных…"), через безумие-непонимание, смятение:

Увы! его смятенный ум
Против ужасных потрясений
Не устоял. Мятежный шум
Невы и ветров раздавался
В его ушах. Ужасных дум
Безмолвно полон, он скитался.., -

к безумию-прозрению, тому знанию, которое не способен вместить, пережить человек. "Прояснение" мыслей Евгения рождает бунт, который сродни сумасшествию:

И взоры дикие навел
На лик державца полумира.
Стеснилась грудь его. Чело
К решетке хладной прилегло,
Глаза подернулись туманом,
По сердцу пламень пробежал,
Вскипела кровь. Он мрачен стал
Пред горделивым истуканом
И, зубы стиснув, пальцы сжав,
Как обуянный силой черной…

Как и Евгений, героиня "Реквиема" - одна из "стомильонного народа", ее судьба - судьба тысяч. Они оба - жертвы стихии (природной и исторической), восторжествовавшего хаоса. Героиня ахматовской поэмы, как и пушкинский Евгений, оглушена "шумом внутренней тревоги". Но в "Реквиеме" метафорический путь иной - это движение, развитие чувств от страха, отчаяния, почти победившего безумия к высокому смирению, философскому приятию испытания. Это духовный "крестный" путь, где отправной точкой является сознание человека, а конечной - сознание христианина. Это путь из тьмы, овладевающей разумом и душой человека, к торжеству Света.

Первая глава - воспоминание о событии (аресте). Сознание героини только фиксирует происходящее. Еще нет осмысления случившегося, ибо слишком сильны страх и горе. Мишель Монтень утверждал: "Всякая страсть, которая оставляет место для размышления, не есть сильная страсть". Для того чтобы анализировать, сознавать, человек должен "раздвоиться" - стать субъектом и объектом собственных размышлений. Это и происходит во второй главе. Здесь соединяются мотив безумия и мотив рефлективного раздвоения героини. Сама мелодия стиха напоминает песенку сумасшедшего, где за каждым незамысловатым образом скрывается некая тайная ассоциация.

Тихо льется тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.

Входит в шапке набекрень.
Видит желтый месяц тень.

В этом фрагменте из второй главы поэмы ключевым представляется мотив смертельной тоски. Он был задан еще в Посвящении, во втором и пятом стихах первого пятистишия встречается рифма "река - тоска". Заметим, что существительные, стоящие под рифмой, соединены еще и в смысловом плане: они связаны с фольклорным образом реки слез. Кроме того, мы имеем дело с ритмически и грамматически однотипными словосочетаниями "великая река" и "смертельная тоска", в которых эпитеты находятся в тесной семантической связи. Прилагательное "смертельная" имеет также оттенок значения "великая". Кроме того, эти словосочетания объединяет образ реки смерти. Во второй же главе "великая река" - это тихий Дон, представляющий собой также фольклорный образ реки слез. Далее, "желтый месяц" напоминает цвет безумной горячки из романов Достоевского. Лирическая героиня увидена глазами месяца, т. е. изначально дана в ракурсе ущерба, неполноты, безумия, смерти11:

Эта женщина больна,
Эта женщина одна.

Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.

Третья глава - попытка прийти в себя:
Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
Я бы так не могла…

Мы следим за диалогом героини с самой собой на протяжении четвертой главы, в образе "царскосельской веселой грешницы" узнавая образ ранней лирики Ахматовой.

В пятой главе вновь - сгусток боли. В этих четырнадцати строках сконцентрирована динамика чувств от вихря метаний обезумевшего от горя человека до столь же безумного отчаяния и оцепенения. Бурный взрыв:

Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой.
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.

Но движения, порывы сковываются, опутываются невидимыми нитями безнадежности:

Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек12,
И долго ль казни ждать.

Буря превращается в медленное шествие похоронной процессии:

И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.

Путь в никуда завершается тупиком, безжизненной статикой апокалиптической "звезды":

И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.

В шестой главе продолжается мотив оцепенения и возникает образ распятия. "Упоминание о "высоком кресте" сына - может быть, первый путеводительный знак на дороге из этого ада"13. Но пока еще крест ассоциируется только со страданием и смертью. В главе "Приговор" вместе с образом "каменного слова" появляется тема предопределенности: "…Ничего, ведь я была готова…"

Знаменательно, что еще в 1912 году, в год рождения сына, Ахматова посвятила ему строки:

Загорелись иглы венчика
Вкруг безоблачного лба.
Ах, улыбчивого птенчика
Подарила мне судьба.

В сознании того, что сбылось все предначертанное, героиня находит силы. Но крестный путь не становится легче. Восьмая глава "К смерти" - это мольба о желанной, но не дарованной ей смерти, освобождающей от муки: "Да минет меня чаша сия". Мотив безумия переходит в девятую главу. Но еще жива душа. Сознание пробивается сквозь туман "клубящегося Енисея" - безумия. Проступают слова, готовящие к кульминации:

…Ни отдаленный легкий звук -
Слова последних утешений.

Этими "словами утешений" становится эпиграф к "Распятию": "Не рыдай Мене, Мати, во гробе зрящи". В этой главке мятежному неистовству, бреду и безумному оцепенению, по мнению А. Хейт, даны "лики" Магдалины и Иоанна14. Героиня борется с безумием, отнимающим память, убивающим ее душу (беспамятство для Ахматовой всегда равнозначно духовной смерти), и, уже не противясь, как Магдалина, страданию, и не каменея, как Иоанн, она поднимается к вершине страдания и смирения - Богоматери.

Таким образом, безумие, с одной стороны, и смирение как противостояние хаосу - с другой, являются ключевыми составляющими образа героини "Реквиема". А потому проецирование его на образ Евгения в "Медном всаднике" принципиально полемично: они одновременно тождественны и противопоставлены. Прозрение-бунт Евгения гибелен, прозрение-высокое смирение Матери в "Реквиеме" - спасительно.

* * *

В ахматовском "Реквиеме" лирическое и эпическое воплотилось в нераздельно-неслиянно сосуществующих образах-голосах - женщины (вдовы-Матери) и Поэта. И. Бродский связывал мотив безумия в "Реквиеме" прежде всего с "расколом - не сознания, но совести" поэта: "Потому что, когда поэт пишет, то это для него - не меньшее происшествие, чем событие, которое он описывает. Отсюда - попреки самого себя, особенно, когда речь идет о таких вещах, как тюремное заключение сына или вообще какое бы то ни было горе. Начинается жуткий покрыв самого себя: да что же ты за монстр такой, если весь этот ужас и кошмар еще и со стороны видишь <…> И осознание этой отстраненности сознания создает действительно безумную ситуацию. "Реквием" - произведение, постоянно балансирующее на грани безумия, которое привносится не самой катастрофой, не утратой сына, а вот этой нравственной шизофренией, этим расколом - не сознания, но совести. Расколом на страдающего и на пишущего"15. Однако не будем забывать, что это взгляд поэта, смотрящего на произведение глазами именно поэта, как бы изнутри самого процесса творчества, добавляющего собственный опыт создателя к своему читательскому восприятию. И потому, учитывая наблюдение И. Бродского, стоит все же заметить, что насколько в поэме ощутим "раскол", раздвоение сознания, настолько очевидно и его единство.

Голос Матери мы слышим в центральной части поэмы, состоящей из лирических фрагментов, как и музыкальный Requiem из "номеров". Монтажная фрагментарность композиции отражает расщепленное, разрушенное сознание. В поэму эти лирические отрывки, "обрывки" эмоций преобразуют собственно рамочные элементы: "Вместо предисловия", Посвящение и Эпилог, наличие которых указывает на целостность, всепроникающее художественное, а не только тематическое единство, заставляет нас искать "сюжет". Важно, что именно в этих частях мы слышим голос Поэта. Он является неким скрепляющим раствором, восстанавливающим целостность личности, события, времени, мира. Сознание Поэта, его голос вбирает в себя сознание и голос Матери как один из голосов "стомильонного народа". Ибо только Поэту дано описать это16.

Значимо, что именно в композиционной рамке мы обнаруживаем пушкинский "шифр" поэмы.

Для образа Поэта характерна "точка зрения", свойственная автору эпического произведения, - над и вне события. Это поддерживалось указанием на временную дистанцию между описываемым временем и временем создания поэмы в "Посвящении" ("Где теперь невольные подруги…") и мотивом воспоминаний в "Эпилоге". "Посвящение" и вторая часть эпилога написаны весной 1940 года - после приговора, "за пределом". Поэту необходима эпическая отстраненность и некая бесстрастность взгляда. "Пишущий человек может переживать свое горе подлинным образом. Но описание этого горя - не есть подлинные слезы, не есть подлинные седые волосы. Это лишь приближение к подлинной реакции. <…> Рациональность творческого процесса подразумевает и некоторую рациональность эмоций. Если угодно, известную холодность реакций"17, - пытался объяснить эту мучительную тайну творчества И. Бродский.

* * *

Но работа над поэмой не завершилась. Почти через двадцать лет к циклу 1935-1940 годов Ахматова пишет прозаическое "Вместо предисловия". Оно датировано 1 апреля 1957 года, но скорее всего написано позже: в Записных книжках Ахматовой 1959-1960 гг. мы дважды можем найти план цикла Requiem, но ни в одном нет Предисловия. Заметим также, что Requiem тогда еще мыслился именно как цикл из 14 стихотворений; "Эпилог" было только названием одного из них, а не структурно-смысловой частью целого: в одном из планов цикла это стихотворение идет под номером 12, а за ним следуют "Распятие" и "Приговор". Но почему именно 1 апреля 1957 года? Это подчеркивало ретроспективность взгляда - выполнить "заказ" Поэт смог уже После Всего: 15 мая 1956 года вернулся из заключения Лев Гумилев (быть может, это тоже некая поминальная дата, "опять поминальный приблизился час")18.

По свидетельству А. Наймана, тексты, до того времени в большинстве своем хранимые лишь в памяти самого поэта и немногих его друзей, были записаны и стали "каноническим списком "Реквиема" в 1962 году, получив от Ахматовой статус поэмы. Может быть, тогда же написано и "Вместо предисловия"? Напомним, что в том же 1962 году появляются наброски к будущей статье "Пушкин и Невское взморье".

В Предисловии Ахматова предуведомляет читателя, что поэма создана по заказу:

"Как-то раз кто-то "опознал" меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом): - А это вы можете описать? И я сказала: - Могу". Заметим, собственно имя автора женщине ничего не могло бы сказать, значит "опознали" автора не только и не столько как знакомого человека, не как Анну Андреевну Ахматову (Горенко), стоящую как все в этой тюремной очереди в том же свойственном всем оцепенении, а именно как Поэта - единственного, кто мог бы все это описать.

Вопрос, заданный в тюремной очереди, и полученный на него ответ могут иметь и более общий смысл. Во-первых, не является ли все происходящее чем-то, чего поэзия в принципе вместить не может? Есть ли границы для человеческого слова? В латинском языке есть понятие infandum, прилагаемое к крайним преступлениям и значащее буквально "несказанное", т. е. то, чего по его чудовищности невозможно и запретно выразить; и когда Эней на пиру у Дидоны ведет рассказ о гибели Трои и своих странствиях - громадный, занимающий две книги "Энеиды", - он начинает его с парадоксальной фразы, очень близко стоящей по смыслу к диалогу, процитированному Ахматовой ("А это вы можете описать?"):

Infandum, regina, iubes renovare dolorem.
Невыразимую скорбь обновить велишь ты, царица
("Энеида", II,3)19.

И, во-вторых, даже если вообще возможно, - ты, поэт, можешь ли сделать свою скорбь материалом для поэзии и быть бесстрастным мастером перед лицом своего собственного человеческого крушения? "А это вы можете описать?"

И на оба эти вопроса Ахматова отвечает: могу. Поэт одновременно - один из всех и один из всех. Один из "всех, кто там стоял", и один, кому дана сила об этом сказать.

Прозаическим предисловием к поэме о катастрофическом времени торжества безумия, хаоса, стихии, фактографически точно называющим исторический момент - "годы ежовщины", тогда как сама поэма возводит события "частной" жизни к мифу, и соединенным с прочими указаниями на присутствие пушкинского текста (в широком смысле), Ахматова настойчиво обращала читателя к "Медному всаднику".

Одновременно мотив "заказа" и название "Реквием" вели к пушкинскому Моцарту - образу Художника, "сына гармонии".

Включая в круг произведений, формирующих пушкинский подтекст "Реквиема", трагедию "Моцарт и Сальери", Ахматова "провоцировала" читателя на прочтение поэмы сквозь призму пушкинской формулы "гений и злодейство две вещи несовместные". Но тогда ее нужно трактовать шире, чем обычно (гений не способен на злодейство; способный на злодейство - не гений), нужно видеть в этом не только взаимоисключение, но прежде всего антитезу: гений, "дитя гармонии", а значит, воплощение идеала Истины, Добра и Красоты, всегда противостоит злодейству в самом широком смысле - Лжи, Злу и Хаосу.

И здесь для нас важно вспомнить речь Блока "О назначении поэта" (1921 год). Речь, произнесенная на печальную годовщину смерти поэта, начинается и завершается мажорно: "Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин …Сумрачные времена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийств, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними - это легкое имя: Пушкин.

Пушкин так легко и весело умел нести свое творческое бремя, несмотря на то, что роль поэта - не легкая и не веселая; она трагическая…"20.

Блок подчеркивает в Пушкине-поэте "веселость" и "легкость", черты, противостоящие в его, пушкинском Моцарте, "серьезности" Сальери. И в катастрофические времена, когда стихийные вихри истории, столь вожделенные когда-то и столь ужасающие теперь, разрушили все, что было свято, заглушили "музыку", Блок утверждал мысль о всепобеждающей силе гармонии и поэте как сыне гармонии. "Что такое гармония? Гармония есть согласие мировых сил, порядок мировой жизни. Порядок - космос, в противоположность беспорядку - хаосу <…> Хаос есть первобытное, стихийное безначалие; космос - устроенная гармония, культура; из хаоса рождается космос; стихия таит в себе семена культуры; из безначалия создается гармония <…> Нельзя сопротивляться могуществу гармонии, внесенной в мир поэтом; борьба с ней превышает и личные и соединенные человеческие силы. "Когда бы все так чувствовали силу гармонии!" - томится одинокий Сальери. Но ее чувствуют все, только смертные иначе, чем бог - Моцарт"21.

Итак, в Предисловии Ахматова противопоставляет два пушкинских образа: образ хаоса, стихии, апокалиптического времени - "страшные годы ежовщины" (это образ наполнится библейскими ассоциациями, и ключевым для него станет мотив безумия: "по столице одичалой шли", "все перепуталось навек, / И мне не разобрать / Теперь, кто зверь, кто человек…") и образ Поэта, несущего в мир гармонию. В этой связи значим выбор слова в реплике женщины из тюремной очереди: "А это вы можете описать?" Именно "описать", а не "рассказать", "воссоздать", "написать", "выразить" и т. п. Описать - вместить в некие пределы, границы, придать очертание, упорядочить, т. е. опять же "гармонизировать".

Если мы опять вернемся к "Медному всаднику", уже наполнив ахматовский образ памятника Поэту всеми семантическими пластами аллюзий, то обнаружим возможность его проецирования на образ Медного всадника. У Пушкина образ памятника в "петербургской повести" двоится. Медный всадник - это одновременно символ и "неколебимого" порядка, противостоящего стихийным силам хаоса, и тиранической власти. Как Медный всадник являет торжество космоса над хаосом, так и ахматовский памятник Поэта свидетельствует о вечной победе гармонии над безумием, памяти над смертью.

Но у Пушкина образ статуи всегда противопоставлен образу человека, как безжизненное живому. И потому Медный всадник являет Евгению свою "ужасную" сторону. Как пишет Б. М. Гаспаров, "творческая воля, утверждающая победу Города над водной стихией, оказывается "роковой волей" - но именно в силу этого своего характера она торжествует, утверждая "неколебимость" сакрального города.

Демонический субстрат деяния Петра проявляется в том, что сотворенный им мир требует себе жертв. Только восстание стихии способно пробудить Медного всадника, привести его в движение, оживить апокалипсический динамизм его деяния. Но эта катастрофа, необходимая для утверждения непоколебимости "града Петрова", каждый раз уносит жертвы, оказавшиеся на ее пути"22.

У Ахматовой памятник Поэта противопоставлен Медному всаднику как увековеченное страдание жертвы - увековеченной тирании, как человеческое - бесчеловечному, живое ("теплое") - мертвому ("холодному"):
И пусть с неподвижных и бронзовых век
Как слезы, струится подтаявший снег…
Эпитеты первой строки "неподвижные и бронзовые" являются характеристиками памятника как пребывающего без движения. Он противопоставлен "движению" во второй строке. Движение (= жизнь) выражено, во-первых, эпитетом "подтаявший", содержащим процессуальность, во-вторых, наличием единственного глагола в этих строках "струится". Кроме того, сравнение "как слезы" довершает в этом фрагменте мотив "человеческого".

Бродский говорил, что драматизм "Реквиема" не в том, какие ужасные события он описывает, а в том, во что эти события превращают индивидуальное сознание, представление человека о самом себе. "Трагедийность "Реквиема" не в гибели людей, а в невозможности выжившего эту гибель осознать"23. Но то, с чем невозможно совладать человеку, оказывается под силу Поэту.

Поэт, "дитя гармонии", противостоит хаосу обезумевшего, "осатанелого", "одичалого" мира. Его Поэма - Requiem, поминальная молитва, Слово к Богу за всех, за мир. Памятник Поэта - памятник этой победы духа над безумием, гармонии над хаосом, гения над злодейством.

* * *

Главная мысль Эпилога - мысль о памяти, в единое кольцо замыкающей время и в этом противостоящей его изначальной линейности: "Опять поминальный приблизился час…"

Прошлое переживается сегодня… сейчас… как когда-то… и как будет еще не раз… всегда…

Цикличность подчеркивается повтором: "Я вижу, я слышу, я чувствую вас…" и анафорой:

И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что…

Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь…

Поминальный час - точка соединения душ, одной и всех ("О них вспоминаю всегда и везде…" - "Пусть так же они вспоминают меня…"), живых и ушедших.

Памятник - точка соединения времен: взгляд в будущее ( "А если когда-нибудь…") и оттуда вновь в прошлое ("Затем, что и в смерти блаженной боюсь / Забыть…").

Когда Ахматова под строками Эпилога ставила дату около 10 марта 1940 г., она соединяла настоящее и прошлое: "10 марта 1938. - Арест моего сына Льва. Начало тюремных очередей. (Requiem)"24. Но дата эта оказалась пророческой.

Круг времени, круг памяти сомкнется 10 марта 1966 года, когда в Никольском соборе на отпевании поэта Анны Ахматовой прозвучат слова заупокойной молитвы (православного реквиема):
И сотвори вечную память…

* * *

Для Ахматовой, особенно в переломные, драматические моменты жизни, Пушкин был всегда ближайшим и вернейшим ориентиром, не только художественным, но и нравственным. Справедлива идея Н. Г. Полтавцевой о выравнивании "вечных ценностей" в художественной системе Ахматовой: "... постоянный "вечный образ" ахматовской поэзии - Пушкин. Он - "вечный современник", всегда живой и ощущаемый не только как высший знак классической парадигмы <...> он может служить точкой исторического отсчета, временным моментом, в котором, как в эталоне - Библии, заложены все варианты и ситуации настоящего, прошлого и будущего"25.

В стихотворении Блока "Пушкинскому Дому" к Пушкину обращен призыв: "Дай нам руку в непогоду, Помоги в немой борьбе!". Удивителен и значителен эпитет: от Пушкина, символа всех способностей русского слова, нужна помощь в немой борьбе. Всегда может существовать, как форма отношения к литературной традиции и, в частности, к цитате, некий александринизм26, когда поэтическое произведение становится цеховым произведением, а внедренные в него аллюзии апеллируют к профессиональному кругу словесников. Но периодически вопрос об отношении к традиции становится вопросом жизни и смерти, когда под угрозой оказывается бытие человека как существа словесного27. Тогда происходит обращение к архетипу поэзии - в нашем случае к Пушкину: либо он даст нам слова и разум в противостоянии хаосу, либо никто не даст.

Примечания

1. Бродский И. А. Скорбная муза. // Юность, 1989, №6. С. 68. вверх

2. Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М., 1994. С. 245. вверх

3. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941. Том 1. М., 1997. С. 73. вверх

4. Ахматова А. После всего. М., 1989. С. 225. вверх

5. Чуковская Л. К. Указ. соч. С. 65, 68. вверх

6. Здесь и далее "Реквием" цит. по: Ахматова А. А. Собр. сочинений в 6 тт. Т. 3. - М.: Эллис Лак, 1998. вверх

7. Ахматова А. А. Сочинения в 2-х т. Т. 2. Проза / Сост., подг. текста и коммент. Э. Гернштейн, Л. Мандрыкиной, В. Черных. - М., 1986. С. 122-123. вверх

* В статье к этой строке Ахматова дает примечание: "Привычною мечтою указывает на то, что эта картина постоянно вставала перед Пушкиным". вверх

8. Ахматова А. А. Пушкин и Невское взморье. С. 121-125. вверх

9. Подтверждением тому может служить и запись Л. К. Чуковской от 1 августа 1952 года: "…велела искать мне: 1830 год, неоконченный отрывок <…> Анна Андреевна убеждена, что в этом неоконченном, необработанном отрывке речь идет о могиле декабристов. <…> несомненная верность догадки сразу поразила мня. "Печальный остров - берег дикой" - да, за звуками этих пустынных слов - одиночество и могила, а "отдаленное страданье" - это его память о погибших друзьях и братьях - "о тех, кто в ночь погиб", как о своих погибших друзьях и братьях сказала Ахматова.

Память и темное чувство вины.

Ахматова не рукопись пушкинскую расшифровала, а силою родства биографии вспомнила вместе с ним то, что он и она всегда носили в душе, - казнь близких - и потому ясно увидела недописанное: запретную, пустынную могилу на диком берегу. Она не стихи дописала, а пошла следом за тем душевным движением, от которого стихи родились, доверилась звуку предстиховой тишины, и он повел ее точной дорогой: дорогой пушкинской памяти, которая казнью декабристов была ранена навсегда. Она проникла в "отдаленное страданье"" (Чуковская Л. Я. Записки об Анне Ахматовой. Т. 2. 1952-1962. - М., 1997. С. 50-51). вверх

10. В том же марте 1940 года написан обращенный к Марине Цветаевой "Поздний ответ". И в нем слышится эхо пушкинского "Медного всадника":

Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах…
…Поглотила любимых пучина,
И разрушен родительский дом.

Связь "Позднего ответа" с "Посвящением" и "Эпилогом" очевидна:

Мы сегодня с тобою, Марина,
По столице полночной идем,
А за нами таких миллионы,
И безмолвнее шествия нет,
А вокруг погребальные звоны,
Да московские дикие стоны
Вьюги, наш заметающей след вверх

11. Размер, рифмовка, образ месяца, тема смерти напоминают пушкинскую "Похоронную песню" из "Песен западных славян": "С Богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна". Ср. также "Преступление и наказание", где Раскольников во сне видит месяц; "взгляд глазами месяца" в связи с темой человеческой тленности ср. в стихотворении И. Ф. Анненского "Старая усадьба": "Встанет месяц, глянет месяц - где твой след?…". вверх

12. Ср. в "Медном всаднике": "И так он свой несчастный век Влачил, ни зверь, ни человек…", а также символические слова ямщика при первом появлении Пугачева в "Капитанской дочке" (2 глава): "Должно быть, или волк, или человек". Стоит также заметить, что открывающая строфу фраза "Все перепуталось" вкупе с инфинитивной рифмой отсылает нас к мандельштамовскому стихотворению "Декабрист" (1917). вверх

13. Хейт А. Анна Ахматова. Поэтическое странствие. - М., 1991. С. 118. вверх

14. Хейт А. Указ. соч. С. 120. вверх

15. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. - М., 2006. С. 463-464. вверх

16. Эпиграфом к этой работе стали слова И. Бродского, послужившие для нее во многом ориентиром. В статье "Скорбная муза" им предшествовало следующее: "Сострадание героям "Реквиема" можно объяснять горячей религиозностью автора, понимание и всепрощение, кажется превышающие мыслимый предел, рождаются ее сердцем, сознанием, чувством времени. Ни одна вера не даст силы для того, чтобы понять, простить, тем более пережить гибель от рук режима одного и второго мужа, судьбу сына, сорок лет безгласия и преследований. Никакая Анна Горенко не смогла бы такого вынести; смогла Анна Ахматова…" - Бродский И. А. Скорбная муза. // Юность, 1989, № 6. С. 68. вверх

17. Волков С. Указ. соч. С. 463-464. вверх

18. Из ряда "странных сближений", в данном случае всегда обращавшее на себя внимание Ахматовой "эхо" дат: 26 июля 1826 года Пушкин узнает о "трагическом событии" - 26 июля 1939 года после почти "семнадцати месяцев" следствия вынесен приговор Л. Гумилеву. вверх

19. В этом же ряду - вступление в "Медном всаднике": "Была ужасная пора, /Об ней свежо воспоминанье. /Об ней, друзья мои, для вас /Начну свое повествованье. /Печален будет мой рассказ". вверх

20. Блок А. Сочинения в 2-х тт. М., 1955. - Т. 2. С. 347. вверх

21. Блок А. Там же. С. 348-349. вверх

22. Гаспаров Б. М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. СПб., 1999. С. 320. вверх

23. Волков С. Указ соч. С. 467. вверх

24. Записные книжки Анны Ахматовой (1958-1966) - Москва - Torino: Российский государственный архив литературы и искусства, Giulio Einaudi editore s. p. a., Torino, 1996. С. 666. вверх

25. Полтавцева Н. Г. Анна Ахматова и культура "серебряного века". ("Вечные образы" культуры в творчестве Анны Ахматовой) // Ахматовские чтения. Вып. 1: Царственное слово. - М., 1992. - С. 41-58. вверх

26. Примерно в этом смысле "александрийская поэзия" становится символом у Блока: в статье "Творчество Вячеслава Иванова" (1905), в письмах отцу от 5 августа 1902 и С. М. Соловьеву (январь 1905), где Брюсов охарактеризован как "гениальный поэт александрийского периода русской литературы" (Блок А. А. Собрание сочинений: В 8 тт. Т. 5. М. -Л., 1962. С. 7-9. Т. 8. М. -Л., 1963. С. 40, 117). вверх

27. Стоит вспомнить, что гуманизм первоначально назывался так потому, что предполагал занятия словесными науками как "более свойственными человеку" (studia humaniora) - в цицероновском понимании словесного начала как главного человеческого достояния.

© 2000- NIV