Есипов В. М.: "Как времена Веспасиана... "

Вопросы литературы». - 1995. - вып. VI.

"Как времена Веспасиана..."

(К проблеме героя в творчестве Анны Ахматовой 40–60–х годов)

I

Выдающийся человек, привлекающий к себе пристальное внимание – сначала современников, а затем потомков, – еще при жизни бывает окружен ореолом различного рода мифов и легенд. А если этот выдающийся человек – поэт или писатель, то мифы и легенды о нем рано или поздно завоевывают себе пространство ив сфере, казалось бы, сугубо научной: в литературоведческих исследованиях его творческого наследия.

Это общее положение неизменно подтверждается посмертной судьбой любого из великих русских писателей или поэтов: Пушкина1, подготовленную Пушкинским Домом и содержащую "полный набор "образцов" всех мифов и легенд о Пушкине, Лермонтова, Гоголя... То же происходит сегодня и с творчеством Анны Ахматовой.

На одном из таких литературоведческих мифов об Ахматовой мы и намерены здесь остановиться.

Дело в том, что ряд ее произведений 40–60–х годов подавляющее большинство пишущих о ней безоговорочно связывают в настоящее время с одним биографическим событием, по–видимому, действительно оставившим заметный след в ее жизни. Речь идет о ее встрече с английским филологом и мыслителем Исайей Берлиным в конце 1945 – самом начале 1946 года. Причем не просто связывают, а категорически трактуют как относящиеся к нему.

Например, в "Записках об Анне Ахматовой", лишь в последние годы публикуемых у нас в полном объеме, Лидия Чуковская утверждает, что к Берлину "обращены два ахматовских цикла: "Cinque", созданный Ахматовой в 40–х годах, и "Шиповник цветет" ("Сожженная тетрадь"), – цикл стихотворений, написанных именно об этой "невстрече" (в 1956 г. – В. Е.). Ему же адресованы и некоторые строфы "Поэмы" ("Гость из будущего"); о нем же сказано в посвящении "Третьем и последнем":

Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый век..."2.

Еще дальше идет зарубежная исследовательница ахматовского наследия Аманда Хейт: "Встреча с Берлиным описана в цикле "Cinque", созданном в 1946 году, она также нашла отражение в "Поэме без героя", которая посвящается (третье посвящение) Берлину"3.

Эти "адресованы" и "посвящены" в приведенных нами текстах удивительно некорректны под пером столь уважаемых авторов, как и определение "описана" применительно к одному из самых выдающихся произведений лирической поэзии нашего века. Поэтому процитированные нами суждения оставляют ощущение неизвестно чем вызванной запальчивости. А причина, по которой сложнейшая проблема выявления прототипа лирического героя решается столь упрощенно и бездоказательно, проста: в этом и проявляется одно из характернейших свойств мифа. Никакие противоречащие ему факты и доводы не принимаются во внимание, не рассматриваются всерьез.

Вот уже и В. Я. Виленкин, еще недавно возражавший против прямолинейно–упрощенческой трактовки творчества Ахматовой, в частности "Поэмы без героя", ныне сдает свои позиции.

Вспомним, что провозглашал он еще в 1990 году:

"Но как же тщетно было бы пытаться узнать в этом "госте" ("Госте из Будущего". – В. Е.) какого–нибудь конкретного человека, если ему же приданы приметы адресата "Третьего и последнего" посвящения. Значит же это только одно – что он так и должен остаться бесплотным образом будущего, не нуждающимся в расшифровке, как и всякий синкретический образ"4. Кстати сказать, и здесь мы вынуждены заметить, что выражение "адресат "Третьего и последнего" посвящения" не очень удачно, потому что этот текст Ахматовой никому не посвящен (и о человеке, который является объектом воспоминания, говорится в третьем лице: "он"), в отличие, скажем, от второго посвящения ("Ты ли, Путаница–Психея..."), адресатом которого в силу имеющегося авторского указания (инициалы "О. С." над текстом), можно считать Глебову–Судейкину.

В 1994 году он высказывается уже существенно иначе:

"Гость из будущего" ("Звук шагов, тех, которых нету..."), тот, к кому обращено "Третье и последнее посвящение", – в сущности, тоже "тень", и ей суждено навсегда уйти из жизни автора, даже если и произойдет еще когда–нибудь последняя реальная их встреча. Вспомним "Сожженную тетрадь" и Оксфорд 1965 года"5.

Такова сила мифа! Тем более если учесть, что над его созданием потрудились такие авторы, как Л. К. Чуковская, Н. Я. Мандельштам, Э. Г. Герштейн, А. Г. Найман. Но особая роль принадлежит здесь, по нашему предположению, самому Исайе Берлину.

В своих мемуарах он тоже совершенно уверенно утверждает, что "ссылки и аллюзии" на его "встречи" с Ахматовой "имеются не только в "Cinque", но и в других стихах"6, под которыми подразумеваются все те же произведения.

В этих воспоминаниях есть совершенно поразительные откровения, на которых нельзя не остановиться. Одно из них (отмеченное соответствующим редакционным примечанием) – "воспоминание" о том, как Ахматова будто бы показывала ему кольцо с черным камнем, будто бы подаренное ей Анрепом в 1917 году7. На самом деле упомянутое кольцо, как известно, принадлежало Ахматовой и было подарено ею Анрепу (а не наоборот) действительно в 1917 году. Так что единственным достоверным местом этого "воспоминания" остается только дата – 1917 год!

Другое откровение касается встречи с академиком В. М. Жирмунским, "одним из редакторов посмертного советского издания ее стихов", посетившим Оксфорд через год или два после смерти Ахматовой. Здесь Берлин сообщает следующее: "С некоторым замешательством Жирмунский объяснил мне, почему последнее посвящение к поэме, то, что адресовано мне, – а тот факт, что оно существует, сообщил он, широко известен читателям поэзии в России – все–таки было опущено в официальном издании"8.

Оставим в стороне то же некорректное утверждение: "адресовано мне"! Здесь еще более любопытно другое. "Официальное издание" увидело свет лишь в 1976 году, академик Жирмунский умер в 1971, но самое поразительное заключается в том, что в "официальном издании" (первое наиболее полное и научно подготовленное Жирмунским собрание произведений Ахматовой, насколько это было возможно в те годы) третье посвящение опубликовано на подобающем ему месте. Сэр Исайя Берлин мог бы убедиться в этом лично, если бы пожелал открыть упомянутую книгу на соответствующей странице9.

Но вернемся к нашей теме. По воспоминаниям Берлина можно проследить зарождение литературоведческого мифа, рассматриваемого нами.

Мемуарист не скрывает своей заинтересованности в том, чтобы якобы доподлинно известные ему сведения были, что называется, увековечены в литературе. Он сам охотно рассказывает о двух своих попытках в этом направлении, оставшихся безуспешными при жизни Ахматовой и Жирмунского.

Так, во время описанной им встречи с Жирмунским он обратился к последнему с настойчивым призывом запечатлеть на бумаге все, что якобы известно Жирмунскому о связи ряда произведений Ахматовой с ним (Берлиным), а затем передать эту запись лично ему, "либо другому лицу на Западе, чтобы опубликовать ее, когда это станет безопасно"10.

Жирмунский не проявил по этому поводу никакого энтузиазма.

О том же просил Берлин Ахматову во время ее триумфального пребывания в Оксфорде в 1965 году: "Я спросил, не собирается ли она когда–нибудь прокомментировать "Поэму без героя": ведь аллюзии в ней могут быть не поняты теми, кто не знал жизни, о которой идет речь в поэме. Разве ей хочется, чтобы будущие читатели блуждали в потемках?"11

Но Ахматова отклонила его просьбу, обосновав свой отказ утверждением, что "поэма не предназначается ни вечности, ни потомкам" и будет похоронена вместе "с нею, Ахматовой, и ее веком"12.

Заметим, что ответ Ахматовой знаменателен своим лукавством: это она–то считала, что ее поэма не предназначена "ни вечности, ни потомкам"!

Однако после смерти Ахматовой имя Берлина начало появляться в литературе о ней. Укажем, например, на уже упоминавшуюся нами книгу А. Хейт, вышедшую впервые в том же Оксфорде (!) в 1976 году13. Затем в 1978 году Чуковская вносит в свою запись от 23 августа 1956 года подстрочное примечание, которое мы процитировали выше14. В 1980 году Берлин публикует свои воспоминания. Затем те же утверждения были повторены Герштейн, Найманом и другими. Миф окончательно утвердился в литературе об Ахматовой.

II

На каких же указаниях Ахматовой базируется литературоведческая версия, связанная с именем Берлина? Мы внимательно исследовали все публикации подобного рода и ни в одной из них не обнаружили ответа на столь резонный вопрос. Создается впечатление, что все эти прямолинейные и категоричные утверждения мемуаристов являются результатом их собственных умозаключений. Для подтверждения этого обратимся к некоторым из упомянутых материалов.

Весьма показательно в этом смысле следующее место из записи беседы с Н. А. Ольшевской–Ардовой, выполненной Э. Г. Герштейн:

"Нина Антоновна:

"Это было так. Она протянула мне переписанные ее рукой стихи и ни слова не сказала. Я прочла. Потом она их прочла мне, я была совершенно потрясена. И она сделала эту надпись15. Потом она говорила: "Я вам "Чинкве" подарила, но это еще не то. Я о вас напишу, обязательно напишу"16.

Это воспоминание по поводу цикла "Cinque".

А вот записанный Чуковской разговор о двух стихотворениях из цикла "Шиповник цветет", состоявшийся 14 сентября 1956 года: "Потом она прочитала мне два новые свои стихотворения: "Ты выдумал меня. Такой на свете нет" и еще одно, со строкой о Марсе. Дивные, особенно первое. Прочла и начала меня подразнивать:

– Они уже были написаны, когда я вас видела, но я не решилась вам прочесть. И никто мне ничего про них не говорит. Сказали бы хоть вы два слова – ведь вы умеете говорить о стихах.

– Скажу ровно два: великие стихи.

– Не хуже моих молодых?

– Лучше.

По дороге домой я думала о том, о чем не решилась ее спросить:

А мне в ту ночь приснился твой приезд... –

значит ли это, что заграничный господин (Берлин. – В. Е.) снова приедет? и

О август мой, как мог ты весть такую
Мне в годовщину страшную отдать! –

значит ли это, что стихи о приезде написаны в годовщину постановления? Ведь в августе не одна страшная годовщина"17.

Как видно из приведенной записи, трактовка упоминаемых в ней стихотворений принадлежит исключительно автору записок. А уточнить свои предположения у Ахматовой Чуковская, по ее собственным словам, "не решилась".

Имеется еще ряд свидетельств подобного рода.

А вот пример мифологизации отношения Ахматовой к Берлину в чисто биографическом плане: "Она говорила (о телефонном звонке Берлина в 1956 году. – В. Е.), хотя и с насмешкой, но глубоким, медленным, исстрадавшимся голосом, и я поняла, что для этого рассказа о "небывшем свидании" она и вызвала меня сегодня..."18.

Как говорилось когда–то, воля ваша, но здесь мы снова имеем дело лишь с собственными умозаключениями автора "Записок...". "Глубокий, медленный, исстрадавшийся голос" вполне соответствовал тем обстоятельствам, о которых велся разговор до этого.

Попытка связать подавленное состояние Ахматовой в описываемый вечер (23 августа 1956 года) лишь (и только!) с телефонным звонком "одного господина", находившегося в те дни в Москве, выглядит совершенно неубедительной. Кроме того, такой неоправданный акцент дает, вероятно, прямо противоположный замыслу автора "Записок..." эффект: мы видим 67–летнюю женщину, страдающую от несчастной любви к некоему господину, который на 20 лет моложе ее и с которым она когда–то (11 лет назад) раз в жизни имела весьма продолжительную беседу (с вечера до утра) о поэзии, о времени, о судьбах культуры и т. п. При этом она якобы настолько поглощена своими любовными переживаниями, что все перипетии прошедшего дня: неприятности в издательстве по поводу собственной книга.("обокраден поэт – и обокраден читатель"), сообщение о неблагополучном положении сына, не нашедшего в Ленинграде иной работы, чем место дворника в Этнографическом музее ("Ведь он кандидат наук, ученый..."), обида на ближайшего друга всей жизни Бориса Пастернака ("Я послала ему свою книжку с надписью: "Первому поэту России". Подарила экземпляр "Поэмы"... Он сказал мне: "У меня куда–то пропало... кто–то взял..." Вот и весь отзыв") – отодвигаются на второй план, не имеют существенного значения! Признаться, эта психологическая зарисовка плохо вяжется с тем образом Ахматовой, поэта и человека, который существует в нашем сознании.

Да и сам телефонный разговор запомнился Берлину несколько иначе, о чем Чуковская упоминает в примечаниях к рассматриваемому тексту.

Такие противоречия в мемуарной литературе встречаются, в общем–то, довольно часто, что свидетельствует лишь об одном: не нужно переоценивать значения этой литературы при установлении истины.

И все же наиболее проницательной среди современниц Ахматовой оказалась, по нашему мнению, Н. Я. Мандельштам. Она, единственная из всех, ощутила, что Ахматова, воспринимаемая сквозь призму мифа, анализируемого здесь нами, совсем не та Ахматова, которую она знала прежде.

И Н. Я. Мандельштам предъявляет этой "другой", "новой" Ахматовой недвусмысленные претензии: "... нам ли – прожившим такую страшную жизнь – тешить себя "невстречей" во времени, тосковать по любовникам, с которыми мы не жили, искать возлюбленных среди потомков и предков, когда на наших глазах уничтожили наших современников?.. я с горечью слушала эти стихи (речь идет о "Прологе", воссоздаваемом заново в 1960–е годы.– В. Е.) и напомнила Ахматовой, как она в зрелые годы скептически относилась к поздним страстям и смеялась над женщинами, не умевшими вовремя поставить точку"19.

Примечательно, что сама Ахматова в этом разговоре, описанном столь эмоционально, снова безмолвствует – безмолвствует, словно народ в знаменитой пушкинской ремарке в финале "Бориса Годунова"!

В другом месте, анализируя "Поэму без героя", Н. Я. Мандельштам высказывает совершенно справедливую (если стоять на позициях мифа) мысль: "Гость из будущего" в поэме совсем не таинственное создание, как говорят любители тройного дна. Это, во–первых, будущий читатель, во–вторых, вполне конкретный человек, чей приход в "Фонтанный дом" был одним из поводов к постановлению об Ахматовой и Зощенко"20.

К сожалению, здесь нечего возразить. Если признать Берлина прототипом героя ряда произведений Ахматовой, в том числе видеть в нем "Гостя из Будущего", то для тайны действительно не остается места. Более того, надуманная, не подкрепляемая никакими литературоведческими аргументами установка на непосредственную связь рассматриваемого круга произведений Ахматовой именно с Берлиным (и ни с кем другим!) приводит к неоправданному упрощению их контекста, разрушению их поэтического космоса и, как следствие этого, к удручающей прямолинейности трактовки этих замечательных творений. При такой интерпретации многие ахматовские строки, как бы теряя свои родовые, всеми признанные качества, вдруг начинают выглядеть неопределенными по смыслу, приблизительными, поэтически неубедительными, что первой ощутила Н. Я. Мандельштам. На некоторых из этих строк мы остановимся чуть позже.

Что можно заметить по этому поводу?

Если создатели мифа все–таки правы и стихи эти действительно расшифровываются на биографическом уровне столь просто, то тогда (как ни тяжело признание) это уже не Ахматова, а совсем другой поэт и совсем другая поэзия.

Но мы все же уверены в том, что миф остается мифом, а Ахматова – Ахматовой. Чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к ее стихам и попытаться прочесть их так, как они написаны ею, а не так, как нам охотно подсказывают некоторые интерпретаторы ее творчества.

III

Итак, круг произведений, непосредственно и однозначно связываемых с Исайей Берлиным, определен и практически неизменен во всех публикациях подобного рода: это циклы стихотворений "Cinque" и "Шиповник цветет", "Третье и последнее" посвящение "Поэмы без героя", тема "Гостя из Будущего" в ней. Их текстуальный анализ действительно необходим.

Цикл Cinque

Он открывается эпиграфом, в качестве которого взяты заключительные строки стихотворения Бодлера "Мученица":

Как ты ему верна, тебе он будет верен
И не изменит до конца.
(Перевод Ахматовой.)

Мученица – молодая женщина, умерщвленная любовником в порыве чудовищной страсти. Центральное место в жуткой картине, созданной воображением французского поэта, занимает отрезанная голова несчастной любовницы, безжизненно покоящаяся на будуарном столике. Таков контекст, из которого Ахматова выбирала эпиграф для своего произведения. Трудно представить, чтобы она отождествляла себя с героиней бодлеровского стихотворения в связи с отъездом Берлина, и для этого есть ряд причин.

Во–первых, характер и обстоятельства их кратковременного знакомства вряд ли дают основания проводить какие–либо параллели с героями бодлеровского стихотворения. Кроме того, отъезд Берлина (его возвращение в Англию после командировки в Советский Союз) был изначально предопределен, и никаких иных вариантов развития его отношений с Ахматовой (в отличие от ситуации в "Мученице") не существовало.

Во–вторых, нам вообще трудно представить себе, чтобы с обезглавленным трупом мученицы отождествляла 57–летняя Ахматова себя – живую, как бы ни был серьезен повод для такого отождествления. Экзальтация как выражение своих страданий всегда была абсолютно чужда ей.

Как же объяснить эпиграф?

Здесь имеется две возможности:

1) цикл обращен в далекое прошлое, в молодые годы автора, и героем его является кто–то из друзей 10–20–х годов, неожиданно прервавший с ней весьма близкие отношения;

2) ситуация, воспроизводимая в "Cinque", зеркальна по отношению к стихотворению Бодлера: жива "мученица", мертв ее друг21.

Характерность такого приема для Ахматовой отмечается, например, Найманом:

"... Она сдвигала личную ситуацию таким образом, чтобы, перефокусировав зрение читателя, показать ее многомерность. Эти сдвиги в обыденной жизни свидетельствовали о ее мироощущении или об установке... а в поэзии стали одним из главнейших и постоянных приемов... Она написала мне, тогда молодому человеку, в одном из писем: "... просто будем жить как Лир и Корделия в клетке...". Здесь перевернутое зеркальное отражение: она – Лир по возрасту и Корделия по полу, адресат – наоборот... И таков же был механизм некоторых ее шуток; "Бобик Жучку взял под ручку", – когда, выходя из дому, она опиралась на мою руку"22.

Тогда эпиграф к "Cinque" должен восприниматься как признание автора в верности своему мертвому другу и как выражение уверенности в том, что в момент смерти ее замученный друг остался верен ей.

Таким образом, и в первом и во втором случае этот цикл стихотворений вряд ли может быть отнесен к Берлину и его встрече с Ахматовой в послевоенном Ленинграде.

К такому же выводу приводит и анализ отдельных стихотворений цикла.

Начнем хотя бы с датировки стихотворения 1: 26 ноября 1945. День посещения Берлиным Ахматовой точно не установлен ("серый день конца ноября", как сообщает сам мемуарист), поэтому нет достаточных оснований считать, что стихотворение связано с происшедшей в эти дни встречей. А если учесть, что в авторском перечне стихотворений, хранящемся в фондах РНБ в Петербурге, указана дата "27 окт<ября>"23, то можно уверенно предположить, что 26 ноября – лишь дата завершения работы над стихотворением, начатой месяцем ранее, то есть в любом случае до встречи с Берлиным.

Тем более неприменимы к Берлину строки стихотворения 1:

Ни отчаянья, ни стыда
Ни теперь, ни потом, ни тогда, –

свидетельствующие о значительной временной протяженности отношений автора со своим героем.

А как воспринимать эти "теперь" и "тогда", если считать, что это стихотворение все–таки обращено к Берлину?

Наверное, только так: "теперь" – 26 ноября, а "тогда" – днем или двумя днями ранее. Как удручающе сжимается от этого временное пространство стихотворения! Как экзальтированно звучит в таком случае неоправданное заклинание двух следующих строк:

Но живого и наяву,
Слышишь ты, как тебя зову.

На самом деле в этом призыве – ощущение несбыточности встречи, что дает основание предположить ("но живого и наяву"!), что человека, к которому обращены эти строки, нет среди живых...

"Перекрестные радуги" в стихотворении 2 – поэтический образ, строящийся на том, что собеседники находятся в двух разных точках пространства, причем они разделены громадным, быть может, не только земным расстоянием:

И под ветер с незримых Ладог,
Сквозь почти колокольный звон,
В легкий блеск перекрестных радуг
Разговор ночной превращен.

Трактовка этих стихов как "описания" реальной ночной беседы Ахматовой с Берлиным24 низводит их с высот истинной поэзии до уровня примитивной логики факта. Кроме того, "перекрестные радуги" теряют свою поэтическую достоверность, если предположить, что собеседники находятся в одной комнате, на расстоянии вытянутой руки.

При рассмотрении стихотворения 4 нельзя не обратиться к стихотворным отрывкам из "сожженной драмы" (пьеса "Пролог"), на которую имеется прямая ссылка в тексте стихотворения. А в этих отрывках вновь, как в эпиграфе к циклу, весьма явственно проступает тема смерти друга:

Для тебя я словно голос лютни
Сквозь загробный призрачный рассвет...

Подробнее об этом – в упомянутой нами статье 1991 года.

В стихотворении 5 признание:

Не дышали мы сонными маками,
И своей мы не знаем вины, –

вряд ли может быть обращено к собеседнику, которому к 1917 году не исполнилось восьми лет (год рождения Берлина – 1909), так как в этом признании подразумеваются безусловно дореволюционные годы. По той же причине автор вряд ли мог вместе с ним предчувствовать в те годы "незримое зарево", занимающееся в "январской тьме", потому что это "зарево", по нашему глубокому убеждению, – образ надвигающейся революции.

Цикл "Шиповник цветет"

Как и цикл "Cinque", он открывается эпиграфом со страшным мотивом (назовем это так) – строкой из поэмы Китса "Изабелла, или Горшок с базиликом". В поэме, как известно, повествуется о злодейском убийстве возлюбленного героини ее братьями и о том, как Изабелла, найдя могилу несчастного, ножом отсекла его голову, чтобы всегда иметь ее рядом с собой, поместив в горшок с базиликом.

Эпиграф не был переведен Ахматовой на русский язык. На языке подлинника он выглядит следующим образом:

And thou art distant in humanity.

Вот его редакционный перевод:

И ты далеко в человечестве.

С формальной точки зрения перевод достаточно точен, однако в контексте поэмы эта строка воспринимается существенно иначе:

"О, Изабелла, – прошептала тень, –
Я сплю в земле; лесная даль туманна,
Лежит в изножье у меня кремень,
Шуршат колючие плоды каштана,
Могилу осыпая; каждый день
За речкой овцы блеют утром рано –
Приди, слезу на вереск урони,
Утешь мои мучительные дни!
Я - призрак! Я навеки обездолен,
Я мессу в одиночестве пою
И звуки жизни слушать приневолен
У бытия земного на краю:
Гуденье пчел и звоны колоколен
Безмерной болью ранят грудь мою, –
Я сплю, печаль великую скрывая,
И ты чужда мне тем, что ты – живая..."25

Нетрудно заметить: главное, что упущено в редакционном переводе эпиграфа (см. последнюю строку из строфы 39), – слова эти обращены к живой героине, а принадлежат ее мертвому, злодейски и тайно убиенному возлюбленному.

Такая устойчивость мотива (отрезанная голова одного из любовников) при выборе эпиграфа к двум разным циклам стихотворений подтверждает существование в них темы смерти (убийства).

Наиболее доступными для анализа (содержащими наибольшее количество конкретных деталей, поддающихся расшифровке) представляются нам стихотворения 6, 7, 8, 9 цикла, являющиеся, по нашему мнению, центральными – не только по своему местоположению в цикле.

В стихотворении 8 – воспоминание о первой встрече с героем.

Если считать, что весь цикл, а значит, и это стихотворение, обращен к Берлину, то мы должны были бы отнести эту встречу к концу ноября 1945 года. Однако текст стихотворения заставляет в этом усомниться:

Мы встретились с тобой в невероятный год,
Когда уже иссякли мира силы,
Всё было в трауре, всё никло от невзгод,
И были свежи лишь могилы.
Без фонарей как смоль был черен невский вал,
Глухая ночь кругом стеной стояла...

Характеристика времени действия и картина ночного города в этом стихотворении указывают на то, что перед нами пореволюционный Петербург осени 1917–1919 годов. Таким он изображается Ахматовой в "Листках из Дневника": "Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди"26.

Таким он запомнился ее современникам, например Н. А. Оцупу:

"Никогда мы не забудем Петербурга периода запустения и смерти, когда после девяти часов вечера нельзя было выходить на улицу, когда треск мотора ночью за окном заставлял в ужасе прислушиваться: за кем приехали? Когда падаль не надо было убирать – ее тут же на улице разрывали исхудавшие собаки и растаскивали по частям еще более исхудавшие люди"27.

Достаточно характерно и воспоминание К. И. Чуковского:

"Как–то он (Гумилев. – В. E.) позвал меня к себе. Добрел я до него благополучно, но у самых дверей упал: меня внезапно сморил голод... Братски разделив со мной свою убогую трапезу ("лепесток серо–бурого, глиноподобного хлеба". – В. Е.), он столь же братски торжественно достал из секретера оттиск своей трагедии "Гондла" и стал читать ее вслух при свете затейливо–прекрасной и тоже старинной лампады.

Но лампада потухла"28.

В свидетельствах современников и в стихах Ахматовой все настолько сходится, что нет смысла искать еще каких–то подтверждений сказанному. Мы, однако, приведем для контраста стихи Ахматовой и воспоминания современников, относящиеся к году 1945–му.

Назовем стихи: "Победа у наших стоит дверей...", "И в День Победы, нежный и туманный...", "И весеннего аэродрома...".

В этих стихах совершенно иное, чем в стихотворении 8 цикла "Шиповник цветет", настроение, иные интонации:

Пусть женщины выше поднимут детей,
Спасенных от тысячи тысяч. смертей...
Дома, дома – ужели дома!
Как всё ново и как знакомо...

в них иные детали: "бабочки", "почки", "первый одуванчик" и т. п.

А вот свидетельства современников об этом времени.

Эдуард Бабаев:

"Было в этом письме и что–то домашнее... "Целую вас, Ерванда, Нину. Не забывайте", – пишет Анна Андреевна. Письмо датировано 2 августа 1945 года.

Да, была такая короткая пора радужных надежд и упований после войны. В Ленинграде собирались издавать двухтомное собрание сочинений Анны Ахматовой"29.

Т. М. Вечеслова:

"Был день моего рождения. Собрались друзья. Мы сидели за столом. Анна Андреевна опаздывала. Не было и Фаины Григорьевны Раневской. В разгар веселья, шума появились Анна Андреевна и Фаина Григорьевна..."30.

Д. Н. Журавлев:

"Мы весело ужинали. Все как–то "разнежились", и Анна Андреевна вдруг сказала, что ей хочется подарить мне экземпляр "Поэмы без героя", написанный ее собственной рукой..."31.

И. Н. Пунина:

"Новый, 1945 год встречали у Акумы в маленькой комнате уютно и дружно. Приехал отпущенный из казармы, но еще не демобилизованный Геня Аренс...

Постепенно расширялась демобилизация. Осенью 1945 года вернулся с фронта Лева Гумилев. Новый, 1946 год встречали радостно, свободно, окрыленные надеждами..."32.

Итак, имеется достаточно оснований утверждать, что временем и местом действия рассматриваемого стихотворения не может быть Ленинград 1945 года. "Трагическая осень", "всё никло от невзгод", "глухая ночь" – это приметы Петербурга первых лет после революции.

Правда, нам могут возразить, что в стихотворении есть деталь, которую трудно отнести к 1917–1919 годам:

В тот навсегда опустошенный дом,
Откуда унеслась стихов сожженных стая.

На самом деле это вполне возможно, потому что впервые в Фонтанном Доме Ахматова поселилась именно осенью 1918 года, правда, прожила там недолго33.

Кстати, первая из процитированных строк является автореминисценцией из стихотворения 1922 года "Многим":

Мой навсегда опустошенный дом.
Таким образом, авторское признание:
Мы встретились с тобой в невероятный год, –

относится, по нашему мнению, к осени 1917–1919 годов и, следовательно, не может быть обращено к Берлину.

В стихотворении 9 "В разбитом зеркале" продолжение воспоминания о той же встрече. Здесь тот же умирающий Петербург периода пореволюционной разрухи и беззакония: "гибель выла у дверей", "город, смертно обессилен", он сравнивается с Троей, которая, как известно, была разрушена победителями.

Здесь же упоминание о каком–то подарке – "не тот подарок", который был привезен издалека (отметим кстати, что Берлин подарил Ахматовой английскую солдатскую флягу для бренди):

И стал он медленной отравой
В моей загадочной судьбе.
И он всех бед моих предтеча...

Так могло быть сказано только при воспоминании о годе 1918–м, но не о 1945–м! К 1945 году бед у Ахматовой уже накопилось предостаточно (расстрел Гумилева, гонения в печати и фактическое исключение из литературной жизни в 20–е годы, арест Лунина, арест сына, арест и смерть Мандельштама, война и эвакуация) и судьба ее уже вполне определилась. Считать, что "предтечей" всех бед и несчастий ее жизни могло стать какое–то событие 1945 года, вряд ли можно. В таком случае "невстреча", "несостоявшаяся встреча", с болью упоминаемая в этом стихотворении, вряд ли может иметь отношение к "невстрече" Ахматовой с Берлиным в 1956 году, о которой так драматично вспоминает в своих записках Чуковская.

Да и действительно, мало ли в ее жизни было встреч и невстреч, о которых могут и не подозревать биографы! И мало ли было подарков! Об одном таком подарке мы узнаем из воспоминаний Б. В. Анрепа:

"Мне вспоминается день, когда он (Гумилев. – В. Е.) уезжал из Англии в Россию после революции. Я хотел послать маленький подарок Анне Андреевне. И, когда он уже укладывал свой чемодан, передал ему большую редкую серебряную монету Александра Македонского и несколько ярдов шелкового материала для нее"34.

Были и встречи с людьми "оттуда". Об одном таком знакомстве, относящемся к 1930 году, вскользь упоминает Л. Я. Гинзбург:

"Молодой преподаватель одного из колледжей Оксфорда рассказал Анне Андреевне, что среди молодых английских интеллектуалов принято ездить в Вену..."35.

Таким образом, при внимательном прочтении стихотворений 8 и 9 оказывается, что все не так просто и однозначно, как представляется некоторым интерпретаторам.

Анализ стихотворения 6 "Сон" затруднен тем, что границы сна не очерчены явно.

Стихотворение датировано 14 августа 1956 года, указано и место его создания: Старки под Коломной. Но некоторые конкретные детали, содержащиеся в нем, не могут относиться к этому времени. Например, "деревенский колокольный звон", "розы, что напрасно расцвели", "чернота распаханной земли".

Начнем с "колокольного звона": редко в какой советской деревне можно было услышать его в 50–х годах, а в Старках просто невозможно, потому что в местной церкви (бывшей домовой церкви князей Черкасских) в те годы, по свидетельству С. В. Шервинского, размещался кинотеатр36.

Трудно также объяснить, почему розы, цветущие в это время, "напрасно расцвели", да и осень, "подходящая вплотную", маловероятна в средней полосе России в этих числах августа. Объяснено все это может быть единственным образом: детали, отмеченные нами, относятся совсем к другому августу (не 1956 года), точнее к самому его концу, и увидены автором во сне. То есть стихотворение является воспоминанием о каком–то особенна важном, "вещем" сне, приснившемся когда–то раньше, но оставившем в памяти автора след на долгие годы.

В первой строке раздумье:

Был вещим этот сон или не вещим...

А дальше идут картины сна: какой–то далекий от 1956 года конец августа, когда земля уже "распахана", "осень, что подошла вплотную" и вдруг ненадолго отступила, розы расцвели слишком поздно. Август этот относится к тому времени, когда колокольный звон еще свободно лился над сельскими просторами России.

Не случайно, по–видимому, некоторые из отмеченных нами деталей вызывают в памяти давнее стихотворение Ахматовой 1917 года, где они тоже присутствуют:

И в тайную дружбу с высоким,
Как юный орел темноглазым
Я, словно в цветник предосенний,
Походкою легкой вошла.
Там были последние розы,
И месяц прозрачный качался
На серых густых облаках...

Таким образом, в стихотворении 6 мы имеем воспоминание о каком–то давнем сне. А когда этот сон мог быть увиден автором?

Ответ на этот вопрос должно прояснить первоначальное заглавие стихотворения в машинописной рукописи "Бега времени" 1962–1963 годов: "27 декабря 1940", где оно затем было заменено на "Сон".

Как известно, эта дата, которой фактически открывается "Поэма без героя", – вторая годовщина смерти Осипа Мандельштама. Здесь тема смерти друга, заявленная в эпиграфе к циклу, как бы выходит на поверхность, в верхний уровень текста.

В связи с этой датой упоминание о "страшной годовщине", в день которой и был увиден сон, обретает более мощное звучание, потому что эта годовщина была действительно страшной, иначе ее просто невозможно охарактеризовать. В таком контексте истолкование "страшной годовщины" как годовщины позорного ждановского постановления представляется недостаточно обоснованным, а главное, неоправданно упрощает содержание этого стихотворения.

Более весомой становится и следующая строка из завершающей строфы:

Куда идти и с кем торжествовать? –

потому что в 1956 году рядом уже не осталось никого, кто бы мог понять, о чем (или о ком) идет речь в стихотворении. Но здесь необходимо остановиться на еще одной, весьма важной детали, упомянутой в тексте: "баховской Чаконе". Это безусловно примета человека, который должен был приехать в том далеком августе к автору.

По утверждению Михаила Кралина, деталь эта является приметой (признаком) композитора Артура Лурье37. Сложным и драматичным отношениям его с Ахматовой посвящено беллетризованное исследование Кралина "Артур и Анна", в котором, несмотря на достаточно свободную форму изложения материала, содержится ряд весьма важных свидетельств об Ахматовой. В частности, по поводу "баховской Чаконы" сообщается, что Лурье не раз исполнял это произведение в присутствии Ахматовой (или специально для нее).

Что же касается временных границ их отношений, то оказывается, что "связь их началась в 1913 году; затем был перерыв до 1919 г.", а затем она продолжалась вплоть до отъезда Лурье из России ранней весной 1922 года38.

Эти временные границы вполне совпадают с нашими предположениями, сделанными на основании анализа стихотворений 6, 8 и 9 цикла "Шиповник цветет". И следовательно, эти стихи вполне могут быть связанными с Лурье...

В прошлое, хотя и не столь отдаленное, как в только что рассмотренных нами стихах, обращено и стихотворение 7, написанное в одно время с ними. В нем обозначены действительно коломенские реалии: Коломенская дорога, по которой в 1380 году шло войско Дмитрия Донского на Куликово поле.

Ахматова гостила под Коломной у Шервинских (в Старках) в 1936, 1952 и 1956 годах. К какому из трех приездов относится прогулка по Коломенской дороге?

... Я шла, как в глубине морской...
Нам представляется, что к 1936 году.

В самом деле, 1956 год (время написания стихотворения) не подходит из–за слишком явно выраженного всем строем стихотворения прошедшего времени:

И встретить я была готова
Моей судьбы девятый вал.

В 1956–м, как и в 1952–м, "девятый вал" в судьбе автора был, по–видимому, уже позади! Следовательно, установить связь этого стихотворения с Берлиным столь же проблематично, как и связь предыдущих стихотворений, рассмотренных нами. При этом нам представляется, что под "девятым валом" подразумевается здесь нечто более сложное по драматургии жизни, чем Жданове кое постановление 1946 года (как считают создатели мифа). Его нужно воспринимать в том же контексте, как он упомянут в цикле "Полночные стихи" (стихотворение 7):

Была над нами, как звезда над морем,
Ища лучом девятый смертный вал,
Ты называл ее бедой и горем,
А радостью ни разу не назвал.

Здесь "девятый вал" в судьбе автора – особое, самое страшное испытанием любви к человеку, являющемуся истинным героем цикла.

В стихотворении даются некоторые подробности взаимоотношений автора со своим героем: их любовь он неоднажды называл "бедой и горем", но ни разу не назвал радостью – эти признания предполагают многие годы общения; они жили "в разных городах", но по ночам тоска душила их "обоих разом" – "ледяной рукой". Эпитет "ледяной" в этом контексте допускает его истолкование как приметы России. Однако благодаря Кралину мы знаем, что Лурье считал "Полночные стихи" обращенными к нему. Трудно определить, насколько это соответствует действительности.

Помимо анализа содержания четырех центральных стихотворений цикла "Шиповник цветет" приведем здесь некоторые наблюдения, касающиеся других стихотворений, входящих в его состав.

Определенную перекличку с Мандельштамом можно установить в стихотворении 12. Его первая строфа содержит, по наблюдению Наймана, реминисценцию соответствующего места из "Божественной комедии" Данте ("Чистилище", песнь XXX, с. 46–47), где у Данте обращение к Вергилию повторяет "слова вергилиевской Дидоны, точно переведенные Данте из "Энеиды"39.

То есть поэт неявным образом цитирует поэта.

Нечто подобное имеем мы и в стихотворении 12:

Мы сжигаем несбыточной жизни
Золотые и пышные дни,
И о встрече в небесной отчизне
Нам ночные не шепчут огни.

Эти строки, следующие непосредственно за отмеченными Найманом, перекликаются с известными стихами Мандельштама 1920 года:

Ах, тяжелые соты и нежные сети,
Легче камень поднять, чем имя твое повторить!
У меня остается одна забота на свете,
Золотая забота, как времени бремя избыть.

Кроме совпадения общего смысла этих стихов, в них использован один и тот же эпитет.

Тема умирающего города, прозвучавшая в стихотворениях 8 и 9, присутствует и в стихотворениях 11 и 13 и является, по нашему мнению, одной из главных в цикле. В стихотворении 11 – это уподобление героя цикла Энею. Ведь Эней, как известно, бежал из разрушенной Трои ( в силу хотя бы этого обстоятельства аналогия с Берлиным представляется абсолютно неплодотворной), – Троя ли упоминается в стихотворении 940.

В стихотворении 13 отзвук этой темы ощущается в упоминании императора Веспасиана, в правление которого был разрушен Иерусалим. Таким образом, в завершающем цикл четверостишии тема любви переплетается с темой гибели любимого города (Петербурга):

И это станет для людей
Как времена Веспасиана...


Третье и последнее посвящение "Поэмы без героя"

Подзаголовок посвящения "Le jour des rois" (День царей) и эпиграф к нему "Раз в Крещенский вечерок...", а также пояснение в "Примечаниях редактора": "Le jour des rois" – канун Крещенья: 5 января", – указывают на то, что посвящение связано с каким–то событием, произошедшим до 14 февраля 1918 года (до перехода на новый стиль летоисчисления), так как с этого времени канун Крещенья приходится на 18 января.

Предположение о том, что Ахматова здесь что–то перепутала, выглядело бы по меньшей мере странным, ведь она хорошо помнила даты по старому календарю. Например, Найман сообщает, что свой день рождения она праздновала, "как правило, 23–го и 24–го, прибавляя к дате рождения по старому стилю то 12 дней, поскольку оно случилось в прошлом веке, то 13 – поскольку отмечалось в тот же день уже в новом"41.

Не вызывает сомнений, что даты в стихах Ахматовой 40–60–х годов даются по григорианскому календарю. Например, под стихотворением "Слушая пение" стоит дата: "19 декабря 1961 (Никола Зимний)..." А в примечании к третьему посвящению дата указана, по старому стилю.

В связи с этим отметим, что вторая встреча Берлина с Ахматовой ("прощальная, короткая") произошла, по его свидетельству, перед Рождеством, 5 января. Так об этом пишет и Найман.

Поэтому строки посвящения:

Он ко мне во дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино.
И запомнит Крещенский вечер,
Клен в окне, венчальные свечи
И поэмы смертный полет...

не могут относиться к Берлину: он не приходил в Фонтанный Дом в канун Крещенья, а приходил 5 января по новому стилю, накануне Рождества, и чтение поэмы слушал, судя по его воспоминаниям, не в этот свой приход, а в первый, осенний.

Таким образом, в посвящении отражено событие (встреча), произошедшее в период с 5 января 1913–го (этот человек опоздал в поэме "новогоднее пить вино" – по случаю наступления 1913 года) по 5 января 1918 года (последнее Крещенье до перехода на новый стиль летоисчисления). На это же указывает, в частности, и строка про "первую ветвь сирени", совершенно немыслимую в январском Ленинграде 1946 года, но вполне вероятную для дореволюционных лет, для того быта привилегированных слоев общества, который был уничтожен революцией.

Весьма важно здесь и то, что человек, к которому обращено посвящение, появляется в нем вслед за "Чаконой Баха", а она (как мы уже отмечали), по некоторым сведениям, является приметой (символом) Артура Лурье42.

А при чем тут – возразят оппоненты – "поэмы смертный полет"?

Но дело в том, что, по признанию Ахматовой, определить, когда поэма начала звучать в ней, невозможно:

"То ли это случилось, когда я стояла с моим спутником на Невском (после генеральной репетиции "Маскарада" 25 февраля 1917 г.), а конница лавой неслась по мостовой, то ли... когда я стояла, уже без моего спутника на Литейном мосту, в <то время> когда его неожиданно развели среди бела дня (случай беспрецедентный), чтобы пропустить к Смольному миноносцы для поддержки большевиков (25 октября 1917 г.). Как знать?!"43.

Тема "гостя из будущего"

Вызывает серьезные сомнения и утверждение мемуаристов о том, что эта тема появилась в поэме благодаря встрече Ахматовой с Берлиным. Последний, как мы уже упоминали, ссылается в своих воспоминаниях на свою беседу с Жирмунским. Однако именно Жирмунский в примечаниях к стихотворным отрывкам из пьесы "Пролог" привел по материалам ЦГАЛИ следующий ахматовский текст: "Вместо предисловия. Когда после брюшного тифа в Ташкенте, в конце 1942 г., я вышла из больницы, все почему–то стало мне казаться родом драматического действия... В этой пьесе роль сомнамбулы исполняла сама X. Она спускалась по освещенной луной, почти отвесной стене своей пещеры – после каких–то темных блужданий, не просыпаясь, молилась Богу и ложилась на козьи шкуры, служившие ей ложем. Гость из будущего под лунным лучом проступал на задымленной кострами стене пещеры"44.

Приведенный отрывок позволяет судить о том, что тема "Гостя из Будущего" существовала в творчестве Ахматовой за несколько лет до ее встречи с Берлиным.

IV

Итак, можно уже сделать вывод, что большинство рассмотренных текстов так или иначе обращены в далекое прошлое, в молодые годы автора. Мы указали и временной промежуток, внутри которого должны находиться реальные биографические события, составившие содержательную основу этих произведений: 5 января 1913 года – осень 1917–1919 годов, при этом решающее событие – окончательное расставание с героем (Энеем), – может быть, произошло еще на два–три года позже. Все последующие годы (десятилетия) Ахматову продолжали властно тревожить воспоминания и раздумья о пережитом, причем это были воспоминания такой остроты и силы, что даже спустя много лет после произошедшего они продолжали вызывать к жизни все новые произведения о "бессмертной любви".

Кто же был на самом деле героем этих произведений, обращены ли все эти произведения к одному человеку?

Вопросы эти остаются открытыми.

В стихах угадываются лишь следы некоторых друзей Ахматовой, например Осипа Мандельштама. Присутствие памяти о нем несомненно в "Поэме без героя": дважды обозначенная дата второй годовщины его гибели, ряд деталей в первом посвящении, подлинная его фраза из разговора с Ахматовой в 1934 году: "Я к смерти готов!" Все это общеизвестно. Небеспочвенными представляются и предположения о том, что к нему обращены многие строки цикла "Cinque", – это мы пытались обосновать в уже упоминавшейся статье 1991 года "Двух голосов перекличка...". Наконец, с памятью о нем связаны и некоторые места цикла "Шиповник цветет", на которых мы останавливались выше. Особую роль играют здесь, как мы уже отмечали, эпиграфы к стихотворным циклам, рассмотренным нами... Однако другие тексты не позволяют считать их обращенными к нему. Трудно представить себе, например, в бытовом окружении Мандельштама хрустальную вазу с нарциссом, упоминаемую в стихотворении 2 "Наяву" цикла "Шиповник цветет", а также другие детали и обстоятельства, встречающиеся в этих произведениях. Достаточно различим и след еще одного друга юности – Бориса Анрепа. На это справедливо обратил внимание Найман, правда, он тут же связал этот след с тем же Берлиным: "Дальняя любовь" к уплывшему в Лондон другу (Анрепу) с 1945 года связалась, переплелась и, в плане литературы, обогатилась чувством к другому русскому, мальчиком также эмигрировавшему вместе с семьей из Петербурга сперва в Латвию, потом в Англию"45.

Присутствие темы Анрепа в цикле "Шиповник цветет" подтверждается, например, следующей строфой стихотворения 10, не включенной Ахматовой в его окончательную редакцию и опубликованной недавно Чуковской:

Глаза бы не видели этого моря
С ним в мире я жить не могу.
Я с ним в постоянной, неистовой ссоре,
Как с тем, кто на том берегу46.

В том, что строфа эта относится к Анрепу, а не к Берлину, нас убеждает упоминание о "постоянной, неистовой ссоре", каковой между Ахматовой и Берлиным, судя по свидетельствам мемуаристов, не существовало, так же как и поводов для нее: ведь вопроса о том, вернуться в Англию или остаться в Советском Союзе после знакомства с Ахматовой, перед ним не возникало (мы уже обращали внимание на столь немаловажное обстоятельство).

Но и с Анрепом здесь не все ясно. Ведь на условном "другом берегу" упомянутого Ахматовой моря находился еще один друг ее юности – Артур Лурье, покинувший Петербург в 1922 году.

Мы уже ссылались на книгу Кралина "Артур и Анна". В ней, в частности, сообщается, что когда в 1921 году Ахматова поселилась с О. А. Глебовой–Судейкиной, то вместе с ними, вплоть до своего отъезда в Европу, якобы жил и Лурье. Сам Лурье считал, что об этой "жизни втроем" и "рассказывается в "Поэме без героя" в зашифрованном виде"47.

С ним тоже, как мы уже отметили выше, может быть, связан ряд стихотворений цикла "Шиповник цветет", в частности "Сон", а также третье посвящение поэмы ("Чакона Баха").

Однако, как и в случае с Мандельштамом, ряд текстов не может быть связан с Лурье. К тому же след Лурье переплетается со следом Анрепа, а по мнению Наймана, и со следом Берлина.

Кстати, искреннее сожаление вызывает то обстоятельство, что Найман и другие сторонники утверждаемой ими версии не аргументируют свою точку зрения на уровне конкретных деталей текстов. Какие из этих деталей являются, по их мнению, признаками Берлина: "сигары синий дымок", "нарцисс в хрустале" или какие–то иные?

Такой анализ текстов безусловно был бы полезен.

Рассматривая критически ряд положений, содержащихся в воспоминаниях и записках, посвященных Ахматовой, мы отнюдь не отрицаем важности самой встречи Ахматовой с Берлиным в контексте ее творчества. Нельзя не согласиться с тем, что эта встреча послужила для нее мощным творческим импульсом. Не следует только слишком упрощенно подходить к процессу творческого опосредования этой встречи в произведениях Ахматовой. И к циклу "Cinque", и к циклу "Шиповник цветет" вполне применима (вопреки эмоциональным возражениям Н. Я. Мандельштам) предостерегающая формула из "Поэмы без героя": "У шкатулки ж тройное дно".

Встреча с Берлиным," по–видимому, в силу ряда причин подняла из глубин подсознания поэта мощные пласты воспоминаний, с необыкновенной остротой высветив давние биографические события.

Во–первых, Берлин, как оказалось, был в той или иной мере знаком и с Анрепом, и с Лурье, и поэтому встреча с ним стала для Ахматовой истинным подарком судьбы – из его уст она услышала свежие известия о своих давних друзьях.

Во–вторых, некоторые обстоятельства знакомства с Берлиным как бы повторили обстоятельства знакомства с Лурье в 1913 году: с ним они тоже проговорили всю ночь до утра48. А сам 36–летний Берлин мог напомнить ей 29–летнего Лурье, покинувшего ее в Петербурге 23 года назад. Может быть, поэтому все рассматриваемые нами произведения в своей датировке действительно довольно легко связываются с Берлиным: цикл "Cinque" (кроме стихотворения 1) написан после встречи с ним в 1945 году, цикл "Шиповник цветет" (во всяком случае, большинство его стихотворений) совпадает со вторым приездом Берлина в Советский Союз в 1956 году, дата в примечании к третьему посвящению поэмы – 5 января – с датой прощального посещения Берлиным Фонтанного Дома, днем 5 января 1946 года. Но эта связь чисто внешняя, вынесенная, так сказать, на поверхность текстов, не содержащая, по справедливому замечанию Н. Я. Мандельштам, никакой тайны. В то же время глубинное содержание этих текстов, как мы пытались показать в настоящей статье, к Берлину вряд ли имеет отношение, речь там идет о совершенно других встречах, невстречах и прощаниях...

Есть еще одно важное отличие в отношении Ахматовой к Берлину: о встрече с ним она охотно разговаривала со многими (далеко не два–три человека знали об этом, как утверждают создатели мифа). В эту "тайну" были посвящены Пунины, Лев Гумилев, Мандельштам, Чуковская, Герштейн, Ольшевская–Ардова, Хейт, Найман, Оксман (в самые последние годы) и, наверное, еще другие люди из ее ближайшего окружения. Имя Лурье она не называла никому, то же самоё можно отметить и в отношении к Недоброво или Анрепу. Характерна в этой связи запись разговора с Ольшевской–Ардовой, частично уже цитированная нами: "Она говорила об Ольге (Глебовой–Судейкиной. –В. Е.), что она была очень красивая... Рассказывала: "Мы обе были влюблены в одного человека", но имени Артура Лурье не называла... О Недоброво и Анрепе не говорила со мной никогда"49.

Все это позволяет предположить, что если Ахматова не препятствовала созданию мифа, связанного с именем Берлина, или даже какими–нибудь намеками способствовала его зарождению (например, датировкой произведений), то она делала это, преследуя определенную цель. Миф мог быть нужен ей, чтобы ненадежнее скрыть имя истинного героя ее любовной лирики. В таком случае сам миф –лучшая иллюстрация к ее поэтической формуле о "тройном дне" в шкатулке.

Что Ахматовой не чужды были подобные "игры" с ближайшим окружением–хорошо известно. Приведем лишь один пример из дневника Ю. Г. Оксмана (запись от, 9 декабря 1962 года): "... Я очень удивился, прочитав в цикле политических стихов то, что считал прощанием с Н. Н. Пуниным, – "И упало каменное слово...". А. А. рассмеялась, сказав, что она обманула решительно всех своих друзей..."50. По мнению комментаторов, это стихотворение связано с арестом Л. Н. Гумилева.

Итак, если "первым дном" должен был послужить миф о Берлине, то на втором или на третьем уровне текста угадывается присутствие то ли Анрепа, то ли Лурье, а может быть, даже и Мандельштама, если отношения с последним когда–либо выходили за пределы дружеских. Кстати, такие отношения с ним действительно необходимо было бы всю жизнь скрывать и таить, потому что рядом всегда находилась ее ближайшая подруга и вдова поэта – проницательнейшая Надежда Яковлевна Мандельштам! Именно в таком биографическом контексте адекватно выглядели бы загадочные строки из третьего посвящения:

Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.

И еще другие из набросков к "Большой исповеди":

Всего страшнее, что две дивных книги
Возникнут и расскажут всем о всем.
Но все это лишь догадки.

Прав ли был В. Виленкин, еще недавно считавший, что искомый нами герой лишь "синкретический образ", или Кралин, высказавший несколько иную мысль еще раньше: "... Анна Андреевна, когда писала (особенно в поздние годы), думала не об одном – о многих. Они уже смешивались в ее памяти в некий символ..."?51.

Трудно ответить на этот вопрос определенно. Но, как ни странно, такой итог не вызывает в нас разочарования и, даже наоборот, вызывает чувство удовлетворения, потому что это значит, что Ахматова продолжает оставаться Ахматовой, и тайна, ее Тайна, которую она унесла с собою в мир иной, продолжает оставаться Тайной52 Это наше убеждение не поколебала и появившаяся в самое последнее время ("Звезда", 1995, № 1) статья Леонида Зыкова "Николай Пунин – адресат и герой лирики Анны Ахматовой", хотя в ней и содержится ряд наблюдений и свидетельств, заслуживающих внимания ахматоведов.

Вообще, все это напоминает ситуацию с проблемой "утаенной любви" Пушкина. В течение десятилетий большинством авторитетных пушкинистов безоговорочно принималась весьма сомнительная версия П. Е. Щеголева, по которой предметом такой любви якобы являлась М. Н. Волконская, легендарная женщина, жена декабриста, добровольно разделившая с мужем сибирскую ссылку; с ее именем, зачастую без всяких на то оснований, связывалось в те годы немало пушкинских произведений. Но тот миф имел ярко выраженные идеологические причины. В отличие от него пружины нынешнего мифа, касающегося творчества Ахматовой, нам до конца не ясны, хотя уже можно сделать некоторые предположения.

Людей, близко знавших Ахматову в 40–60–е годы, глубоко и искренне уважаемых нами, оставивших о ней свои в высшей степени ценнейшие свидетельства, мы отважимся уподобить зрителям живописного произведения, находящимся слишком близко к рассматриваемому полотну. Отдельные подробности и детали для такого слишком близко стоящего зрителя выглядят слишком крупно и тем самым мешают общему восприятию картины. К тому же у таких избранных зрителей (как бы присутствовавших при самом акте творчества) создалась иллюзия полноты знания как о самом творце, так и о его творчестве.

Но время все расставляет по своим местам...

Примечания

1. Пушкин и в этом ряду занимает совершенно особое место: сегодня уже существует специальная литература, посвященная затронутой проблеме. Укажем в связи с этим на недавно вышедшую в свет книгу "Легенды и мифы о Пушкине" (СПб., 1994), подготовленную Пушкинским Домом и содержащую "полный набор "образцов" всех мифов и легенд о Пушкине.

2. Лидия Чуковская, Записки об Анне Ахматовой, т. 2. 1952 – 1962. – "Нева", 1993, № 5–6, с. 155. Написанные талантливой современницей и другом Ахматовой, заметки в целом представляют собой бесценный свод сведений о поэте. Охватывающие огромный временной период, подкупающе искренние по тону изложения, они вызывают ощущение абсолютной достоверности. И все же есть в них два–три места, которые не могут не вызвать сомнений. К сожалению, именно на них мы вынуждены остановиться в настоящей статье. Кстати, цитируемое здесь место записок датируется Чуковской 1978 годом (спустя 12 лет после смерти Ахматовой).

3. А. Хейт, Анна Ахматова. Поэтическое странствие. Дневники, воспоминания, письма А. Ахматовой, М., 1991, с. 155.

4. В. Виленкин, В сто первом зеркале, изд. 2–е, дополненное, М., 1990, с. 273. Кстати сказать, и здесь мы вынуждены заметить, что выражение "адресат "Третьего и последнего" посвящения" не очень удачно, потому что этот текст Ахматовой никому не посвящен (и о человеке, который является объектом воспоминания, говорится в третьем лице: "он"), в отличие, скажем, от второго посвящения ("Ты ли, Путаница–Психея..."), адресатом которого в силу имеющегося авторского указания (инициалы "О. С." над текстом), можно считать Глебову–Судейкину.

5. В. Виленкин, Образ "тени" в поэтике Анны Ахматовой. – "Вопросы литературы", 1994, вып. I, с. 67.

6. Исайя Берлин, Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах. – "Звезда", 1990, № 2, с. 152.

7. 6а Борис Васильевич Анреп (1883–1969)– поэт, художник–мозаичист. В 1915–1916–х офицер русской армии, был командирован в Англию в правительственный комитет, где работал до конца войны. До февраля 1917–го бывал в Петербурге. К нему обращены многие стихи Ахматовой в книгах "Белая стая" и "Подорожник". Из его поэмы "Человек" Ахматова взяла эпиграф к "Эпическим мотивам": "Я пою, и лес зеленеет". Автор воспоминания об Ахматовой "О черном кольце", опубликованного после его смерти. В Лондонской национальной галерее им выполнено мозаичное изображение Ахматовой.

8. Исайя Берлин, Встречи с русскими писателями..., с. 152.

9. Анна Ахматова, Стихотворения и поэмы, Л., 1976, с. 354.

10. Исайя Берлин, Встречи с русскими писателями..., с, 152.

11. Там же, с. 155.

12. Там же.

13. К сожалению, в этой книге тоже немало противоречивых сведений. Например, на с. 14 сообщается: "Впервые я встретилась с Ахматовой в конце 1963 года". А на с. 18 читаем иное: "Впервые я встретилась с Ахматовой в начале 1964 года". Этот пример не является единственным.

14. Небезынтересно отметить, что, как сообщает сама Чуковская, она обсуждала с Берлиным некоторые факты, изложенные в ее "Записках...".

15. "Дарю Н. А. О. на память о многих ночных беседах. А. 27 апреля 1946. Москва".

16. Э. Г. Герштейн, Беседы с Н. А. Ольшевской–Ардовой. – В кн.: "Воспоминания об Анне Ахматовой", М., 1991, с. 268.

17. Л. Чуковская, Записки об Анне Ахматовой, т. 2. – "Нева", 1993, №5–6, с. 157–158.

18. Л. Чуковская, Записки об Анне Ахматовой, т. 2.– "Нева", 1993, № 5–6, с. 155.

19. Надежда Мандельштам, Вторая книга, М., 1990, с. 299.

20. Там же, с. 360.

21. Попытке обоснования такого предположения посвящена наша статья "Двух голосов перекличка...". – "Русская литература", 1991, № 3.

22. Анатолий Найман, Рассказы о Анне Ахматовой. – "Новый мир", 1989, №2, с. 110, 111.

23. Анна Ахматова, Сочинения в 2–х томах, т. 1, М., 1990, с. 440. Все цитаты – по этому изданию.

24. А. Xейт, Анна Ахматова. Поэтическое странствие..., с. 155.

25. Джон Китс, Стихотворения и поэмы, М., 1989, с. 168 (перевод Е. Витковского).

26. 24а Анна Ахматова, Сочинения в 2–х томах, т. 2, с. 205.

27. Вера Лукницкая, Николай Гумилев. Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких, Л., 1990, с. 220.

28. Там же, с. 212, 213.

29. Э. Бабаев, Диотима. – "Вопросы литературы", 1993, вып. VI, с. 243.

30. "Воспоминания об Анне Ахматовой", с. 461–462.

31. Там же, с. 328.

32. "Воспоминания об Анне Ахматовой", с. 465.

33. А. В. Любимова, Из дневника. – "Воспоминания об Анне Ахматовой", с. 431.

34. Вера Лукницкая, Николай Гумилев..., с. 203.

35. Лидия Гинзбург, Ахматова (Несколько страниц воспоминаний). – "Воспоминания об Анне Ахматовой", с. 135.

36. "Воспоминания об Анне Ахматовой", с. 294.

37. Артур Сергеевич Лурье (1893–1966)– композитор, автор многих произведений 10–х годов авангардистского направления, в частности музыки к драматической сказке "Дитя Аллаха" Николая Гумилева, балета по "Снежной маске" Александра Блока (либретто Анны Ахматовой). Известны резко отрицательные отзывы о Лурье С. В. Рахманинова и Н. К. Метнера. С 1918–го – комиссар музыки в Наркомпросе. В 1922–м, выехав в командировку в Берлин, неожиданно для своей семьи и друзей остался за рубежом. Однако в эмиграции (Франция, США) не сумел реализовать свои творческие возможности. Главное произведение этого периода – опера "Арап Петра Великого". В последние годы жизни писал музыку по произведениям Ахматовой.

38. Михаил Кралин, Артур и Анна, Роман, Л., 1990, с. 15.

39. Анатолий Найман, Рассказы о Анне Ахматовой. – "Новый мир", 1989, №1, с. 174.

40. Кстати, никто из редакторов и комментаторов до сих пор не устранил ошибку, содержащуюся в указании источника эпиграфа для этого стихотворения. Он взят из песни (книги) 4 "Энеиды", а не из 6–й, как ошибочно указывается во всех изданиях Ахматовой.

41. Анатолий Найман, Рассказы о Анне Ахматовой. Из книги "Конец первой половины XX века", М., 1989, с. 54.

42. Используя здесь сведения из книги Крапина "Артур и Анна", мы не разделяет рассуждения автора о католическом ("поскольку и Лурье и Берлин – католики") характере Крещенья. По нашему мнению, посвящение надежно защищено от возможности подобной его интерпретации эпиграфом из Жуковского, подчеркивающим русский и православный колорит этого религиозного праздника.

43. Анна Ахматова, Сочинения в 2–х томах, т. 2, с. 251.

44. Анна Ахматова, Стихотворения и поэмы, с. 508–509.

45. Анатолий Найман, Рассказы о Анне Ахматовой. – "Новый мир", 1989, № 2, с. 109. В этом "также" явно проступает, натяжка, столь свойственная всему рассматриваемому нами мифу: также мальчиком или также эмигрировавшему? Но Анреп эмигрировал не с семьей и не в Латвию.

46. Л. Чуковская, Записки об Анне Ахматовой, т. 2. – "Нева", 1993, № 7, с. 44.

47. Михаил Кралин, Артур и Анна, с. 194.

48. Михаил Кралин, Артур и Анна, с. 22–23.

49. "Воспоминания об Анне Ахматовой", с. 264.

50. "Воспоминания об Анне Ахматовой", с. 643. По мнению комментаторов, это стихотворение связано с арестом Л. Н. Гумилева.

51. Михаил Кралин, Артур и Анна, с. 21.

52. Это наше убеждение не поколебала и появившаяся в самое последнее время ("Звезда", 1995, № 1) статья Леонида Зыкова "Николай Пунин – адресат и герой лирики Анны Ахматовой", хотя в ней и содержится ряд наблюдений и свидетельств, заслуживающих внимания ахматоведов.

© 2000- NIV