Мейлах Михаил: "... Свою меж вас еще оставив тень"

Литературное обозрение. - 1989. - № 5-6. - С. 95-100.

"... Свою меж вас еще оставив тень"

…Стихи Ахматовой я знал, кажется, всегда, но кое-что раскрылось в них для меня лишь позже и именно в связи с размышлениями о ее жизни. Уже в моем детстве Ахматова была некоторым мифом, и странно было, что она живет в том же городе и что знаком с ней, например, мой отец. Когда мне было лет двенадцать, я, найдя в справочнике ее телефонный номер, набрал его с трепетом, ожидая услыхать на мгновение, прежде чем я брошу трубку, ее голос. Но ответила молодая женщина, и повторять дерзкий эксперимент я, к счастью, не стал. Позже, когда мне было лет пятнадцать, я, набравшись храбрости, снял с полки "Из шести книг", срезал несколько веток сирени в нашем Комаровском саду и предстал перед Ахматовой в ее "Будке". Она надписала книгу и спросила, когда же я буду читать свои стихи. В первую секунду я имел наивность подумать, что ей известно о моих стихотворных опытах, но все понял, когда она сказала: - Однажды я повела сына смотреть какого-то ученого слона. Когда мы пришли, татарин, который за ним смотрел, куда-то отлучился. И тогда слон сам начал показывать свои фокусы.

Прошло несколько лет, и я встретился с Ахматовой в Москве на Ордынке у Ардовых, возвращаясь из поездки в Архангельскую область, где я навещал Бродского, о котором она подробно меня расспросила. После этого я встречался с Ахматовой, изредка посещая ее с моим другом Анатолием Найманом, который был ее секретарем и который помог мне победить мучительное ощущение трудности первых встреч, когда я был "один на один" с Ахматовой. Позже я лишь в редких случаях говорил с Ахматовой наедине. Такие визиты были обычно непродолжительными. Я старался сделать Ахматовой приятное, принося ей цветы (в Комарове это была сирень или огромные ирисы, которые она любила), пластинки, книги, помогая при отъезде или выполняя небольшие поручения.

***

С самых ранних пор в поэзии Ахматовой появляются стихи, в которых, помимо присущих ахматовской лирике достоинств и черт, есть качественно иное нечто, стихи, в которых автор говорит "как власть имеющий". Число таких стихотворений со временем увеличивается. По-видимому, именно это имела Ахматова в виду, когда в 1961 году в связи с "Поэмой без героя" писала о возможности "звать голосом неизмеримо дальше, чем это делают произносимые слова". - "Оттого, - продолжает она мысль, - и столь различно отношение к "Поэме..." читателей. Одни сразу слышат это эхо, этот второй шаг. Другие его не слышат и просто ищут крамолу, не находят ее и обижаются".

Нечто подобное, мне кажется, присутствовало и в жизни Ахматовой и особенно чувствовалось в ее речи. В этом, быть может, и кроется тайна ее отточенных, обладающих несравненной притягательностью, слегка тронутых иронией реплик. Создавалось впечатление, что в словах собеседника она встречается с чем-то давно знакомым, с чем ей приятно встретиться снова и черты чего она готова вновь опознать, а эти ее petits mots только соразмеряют происходящее с тем, ей хорошо известным.

Так, когда собеседник вспоминал что-то, что не представлялось ей значительным, но что она помнила тоже, она говорила: "... Что-то было..."1 - "Так тоже бывает", - говорила она, когда, например, узнавала что-нибудь, что как-то выпадало из обычного хода вещей (так, когда я снова навестил ее в Боткинской больнице в Москве после того, как давно уже должен был уехать в Ленинград: "Вы не уехали? Так тоже бывает..."). "Ни за что! Лучше смерть!" - это шутливо, по незначительному какому-нибудь поводу, так же как "Этого я Вам никогда не прощу". Иногда Анна Андреевна обращалась к собеседнику за подтверждением того, в чем вполне была уверена сама: "Ведь правда?" На вопрос засидевшегося гостя, не занимает ли он рабочее время Ахматовой, ответ прозвучал: "Все равно все пропало".

Такие реплики, как "однако" или "тоже неплохо", позволяли Ахматовой не принимать настоящего участия в разговоре, который был ей неинтересен, не обижая при этом собеседника. На какой-нибудь вопрос вроде - правда ли, что она сейчас пишет книгу о Пушкине, - она могла с веселой интонацией ответить: "Говорят!" - "И все так..." - могло быть сказано по поводу мелкой неудачи или в ответ на жалобу, которая не казалась Ахматовой достойной. Зато - "Только так и бывает" - по поводу очередной какой-нибудь нелепой истории.

В общении с ней казалось, что она точно знает, как все должно происходить и случаться. В Англии, куда она ездила на церемонию присуждения ей степени доктора Оксфордского университета honoris causa, ей подарили пластинку с чтением одного из известных поэтов, и во время визита по ее возвращении Анна Андреевна предложила ее послушать. Некоторое время звучал голос, читавший стихи о каких-то больших птицах. Ахматова сказала, что она плохо понимает английскую речь со слуха - она учила этот язык по Шекспиру, - и разговор пошел своим чередом, чтение своим. В какой-то момент она вдруг сказала: - Пожалуй, довольно, - и у меня осталось определенное ощущение, что голос поэта звучал "ровно столько, сколько надо".

"Вы уверены, что можно дальше продолжать?" - могла она спросить посреди какой-нибудь легкомысленной истории. "Я от него и не ждала", - сказала она, послушав рассказ о знакомом, удивившем неожиданной плоскостью мнений. Проводив до дверей гостя, которого она принимала в своей комнате на Ордынке в доме Ардовых в Москве, и возвращаясь обратно к себе, Анна Андреевна - высокая, прямая, в длинном до полу сиреневом пеньюаре - остановилась на минуту в гостиной и, улыбаясь, обратилась к присутствующим: "Осип говорил, что очень важно не перестать улыбаться ровно за минуту до того, как гость будет на лестнице. Я думаю это вписать в свои воспоминания о Мандельштаме". Мне хотелось бы больше сказать о прелести мгновенных, внезапных, острых - хотя и остающихся в пределах бытового разговора, но придающих ему оттенок веселой абсурдности - реплик Ахматовой, о которых у меня, однако, осталась только общая память как о черте речевого выражения. Я позволю себе поэтому привести сначала три примера с чужих слов, и это мне кажется оправданным: я рад, в тех случаях когда отвечаю за достоверность, сохранить то, что не имеет, кажется, шансов попасть на бумагу.

У Ахматовой - посетитель, пришедший к ней по делу, но участвующий поначалу в общем разговоре. Речь заходит о том, что дом, в котором Ахматова живет, пойдет на капитальный ремонт и жильцы будут выселены из квартир. - Куда же вы переедете? - спрашивает обеспокоенный гость. "В подвал", - следует сразу невозмутимый ответ, сопровождаемый указывающим вниз жестом руки.

Анна Андреевна рассказывает одному из добрых друзей (Николаю Ивановичу Харджиеву) подробности какого-то визита: - Там стоял стол, а на столе чернильница... - А что в чернильнице? - спрашивает рассеянно собеседник, по-видимому задумавшийся в этот момент о чем-то другом. - "Паук", - мгновенно отвечает Ахматова.

И наконец, приехав на вокзал чуть не за два часа до поезда, Ахматова обратилась к провожающим с предложением: - Поговорим о Некрасове! (Как писали уже многие Ахматова, в последние годы тяжело больной человек, боялась вокзалов, боялась длинного пешего перехода по платформе и, избегая спешки, приезжала задолго до отправления.)

Один из близких должен был по просьбе Анны Андреевны поехать из Комарова в Ленинград, приходилось торопиться, уезжать не хотелось, и она это прекрасно понимала. Пока он еще только поглядывал на часы, она говорила что ему, должно быть, скучно, когда он встал наконец чтобы попрощаться, она сказала: "Вы даже уже не глядите на часы, так Вам скучно".

А вот снова в Доме творчества: вернувшись в свою комнату из столовой и сев наконец в кресло, Ахматова после длительного из-за перехода и раздевания молчания немедленно обратилась ко мне: "Ну, что главное в жизни?" От неожиданности я не нашелся, что ответить. На помощь пришел один из присутствующих с популярной в то время формулой - "Величие замысла". - "Да, мы с Иосифом иногда так думаем", - сказала Анна Андреевна (т. е. с Иосифом Бродским).

Ахматова обладала редкостной памятью, наблюдательностью, зоркостью, она тотчас замечала то, на что другие не обращали внимания. Взяв однажды в руки выпуск Paris-Match, посвященный незадолго до того умершему Черчиллю, который остальные перед тем успели уже просмотреть, она указала на нескольких фотографиях детали, которых никто не заметил, такие, как Орден Подвязки на ноге Черчилля, или то, что на одном из снимков министр пьян. Она удерживала в памяти не только, как это бывает у пожилых людей, события давнего времени, но и все текущие события. Когда я во второй раз встретился с Ахматовой через полтора года после знакомства, она спросила о моих занятиях, о которых с тех пор помнила. "Я Grand Larousse", - говорила она, так ответив на самые разнообразные вопросы приезжей француженки, - "Я Grand Larousse - вот как я кончаю свои дни". И, заметив мой взгляд, - "Мише даже меня жалко". Казалось, и в больнице Анна Андреевна лучше знала о происходящем на свете, чем те, кто приходили ее навещать. (так, по крайней мере, нашла ее соседка по Боткинской палате). В один из дней, когда у нее были Мария Сергеевна Петровых и Арсений Александрович Тарковский, она достала из тумбочки свежую газету, в которой что-то было сказано и о них обоих (они ничего об этом не знали), и о ней самой, и еще о ком-то, о ком зашла речь, и добавила: "Здесь обо всех написано, - и, указав на меня, - только вот о Мише нет".

Язык жестов - лаконичных и чрезвычайно отточенных - был не менее выразителен, чем язык слов: медленный поворот головы и взгляд в окно, взмах руки, взгляд или тот особенный неторопливый округлый жест, которым Ахматова протягивала собеседнику письмо или фотографию. Если разговор ей был неинтересен, жесты, как и интонация, делались чуть-чуть преувеличенными - род "формального присутствия". Сидя в креслах или за столом, Ахматова обыкновенно опирала голову на левую руку - большой палец под подбородком, ладонь и пальцы поднимаются к виску, либо пальцы отставленной руки упираются прямо в висок, и когда Анна Андреевна плохо слышала, она небольшим движением отодвигала ладонь назад к уху. На тахте она сидела прямо, касаясь ее руками и слегка на них опираясь. В больнице Анна Андреевна сидела в постели так же прямо, не спуская ног. Все, кто знали Ахматову, помнят особое выражение ее лица, когда она гляделась в зеркало, держа его правой рукой на высоте головы, левой поправляя прическу, чуть-чуть поджимая губы. Такой момент счастливо запечатлен на ее, вероятно, последней фотографии, сделанной у Ардовых всего за несколько дней до ее смерти. Особенной была и улыбка - то воспетое "движенье чуть видное губ", от которого расцветало мгновенно все лицо; "Вы только губы стронете в ответ, / Прилаживаясь будто для свирели", - сказал о нем в посвященных Ахматовой стихах Дмитрий Бобышев.

Труднее сказать о том, как говорила Ахматова, и такие слова, как "неторопливо", "делая паузы", "величественно", пожалуй, мало что пояснили бы. Легче сказать о ее произношении, которое по некоторым фонетическим признакам относится к так называемому "старому петербургскому". Всякое слово приобретало в ее устах почти вещественную плотность, становилось единственно возможным. (Речь Ахматовой воспета в русской поэзии - "Твое чудесное произношенье", "... Ваша горькая божественная речь". Замечу, кстати, что слова "поэт", "поэзия" Ахматова по традиции, культивировавшейся Гумилевым, произносила с отчетливым, нимало не редуцированным "о"). Быть может, еще и потому стихи Ахматовой в ее собственном чтении отличались особенной выразительностью. (На преимущественно артикуляционную ориентированность стиха Ахматовой в свое время указал Б. М. Эйхенбаум).

***

При Анне Андреевне постоянно была сумочка, в которой она держала фотографии, письма, деньги. Однажды она невозмутимо извлекла из нее библиографическую карточку: "Das ist eine Konigin"2 - впечатления немецкого писателя, который видел Ахматову в Италии. Письма, которые получала Ахматова, содержали множество курьезов. Какая-то читательница после страницы заверений в любви писала, что нашла книгу без переплета и просит Ахматову ответить, не ее ли это стихи - далее следовало оглавление "Четок". Другой благодарил Анну Андреевну за ее заслуги в русской поэзии в "области содержания", - "Как будто я мало сделала для формы" - заметила Анна Андреевна. (Интересно в этой связи заметить, что, работая над корректурой одного из сборников с чрезмерно осторожным редактором, Ахматова недоумевала по поводу изъятия некоторых стихотворений, с самым серьезным видом ссылаясь на формальные удачи и находки. - Сообщено мне покойным И. М. Тронским). Взглянув на конверт, она продолжала: "Есть три правила хорошего тона: нельзя подчеркивать фамилию на конверте3; когда пьют чай, вынимают из стакана чайную ложку; и непременно нужно скомкать свежий носовой платок, прежде чем положить его в карман. Остальное все можно".

Иногда Ахматова получала письма, в которых люди, вышедшие из тюрьмы ("мои каторжники"), просили прислать на дорогу денег. Деньги неизменно высылались. Анна Андреевна ставила в пример доброту покойного Михаила Леонидовича Лозинского, который, узнав о чьей-то нужде, тайно и анонимно этому человеку помогал.

По какому-то частному поводу (кажется, какая-то дама жаловалась на то, что нечем время занять) она сказала: - Зло делается быстро. Тем, кто делает добро, времени не хватает. Добро требует всего времени. Кузмин, - вероятно, единственный из близко знакомых мне людей, который любил зло ради зла.

(Нелюбовь Ахматовой к Кузмину нашла отражение в "Поэме без героя" и некоторых стихотворениях. Переоценка ее отношения к Кузмину происходила постепенно и оформилась окончательно к сороковым, по-видимому, годам.)

Изредка Ахматова показывала фотографии, к некоторым давался шутливый комментарий. Была фотография, где она снята с увешанной медалями собакой: "У нее 12 медалей, а у меня только три". Иногда она читала или показывала страницу из своих рабочих тетрадей (в то время - томов из собрания сочинений Лермонтова и Тысячи из одной ночи" с вплетенной вместо текста чистой бумагой, так и называвшихся: "Тысяча первая ночь" и "Лермонтов". Она не только делала в них записи, но и давала вписывать понравившиеся чужие стихи и даже адреса и тому подобное. Эти тетради содержат великолепные образцы мало известной поздней ахматовской прозы. Анна Андреевна однажды показала только что перепечатанный из одной из них отрывок о своем отношении к прозе, которая, как там сказано, ей давалась не просто, - а "о стихах я все знала с самого начала". Когда я дочитал отрывок, Анна Андреевна спросила мое мнение и, как бы продолжая высказанные в тексте мысли, с явным пренебрежением поглядела на рукопись, чуть-чуть качнула головой и махнула рукой. Другой, позже опубликованный фрагмент о встрече с Блоком на пригородном полустанке, который она прочла сама, тогда кончался словами: "... Сейчас, когда темно и за окнами бушует осень..."

Время от времени (для меня эти встречи связаны главным образом с "Будкой" - крохотным комаровским летним домиком, нанимаемым Ахматовой у Литфонда), когда собирались друзья, кто-нибудь посылался за водкой. Считалось, что алкоголь запрещен Ахматовой - "ну разве только экспромтом..." - "Сыр купите куском. Это все, что у меня осталось от прежней жизни". Когда бутылка была пуста, она говорила: "Уберите ее, как будто она здесь никогда не стояла". Поднося рюмку к губам, она оставалась неподвижной, чуть-чуть только запрокидывала голову, это было очень красиво. За столом сидели долго, Анна Андреевна говорила, и в такие вечера радость ее присутствия становилась почти жгучей, пространство сжималось до яви небольшой комнаты, и вот уже звучит голос Ахматовой: "Я пью за моих молодых друзей", - и ответный тост - "За счастье видеть Вас".

После смерти Ахматовой мне приходилось нередко слышать даже от ее "старых друзей", что она якобы "изменила себе", - к ней, ценившей прежде свое время и свое одиночество, шли теперь вереницы посетителей, возникло новое молодое окружение и т. п. Это мнение - отзвук того обывательского отношения к поэту, для которого тернистый путь Ахматовой всегда был благодарным объектом: почему-то люди, не имеющие никакого отношения к поэзии и к искусству, рады твердить, что Ахматова "повторялась", "исписалась", а люди, привыкшие торговать убеждениями за весь цикл стихов 1951 года, который трудно определить иначе как подвиг. (Поясню, что речь идет о цикле стихов "Слава миру", которые появились при следующих обстоятельствах. Сын Ахматовой - Л. Н. Гумилев - был в это время в третий раз арестован, она же, преданная анафеме ждановским постановлением и потому не имевшая ни малейшей возможности за него бороться, пыталась что-то сделать через других авторитетных людей. В ответ ей был сделан намек, что если она напишет стихи в официальном русле, прославляющие тирана, то ее сын будет выпущен. Насколько трудно было Ахматовой сверсифицировать эти стихи даже технически, видно хотя бы из того, что ей должен был в этом помогать ее добрый знакомый, пушкинист и стиховед Борис Викторович Томашевский, говоривший ей: - Анна Андреевна, у Вас тут размер не выходит. - Ахматова прекрасно понимала последствия этой жертвы, что отражено в ее подлинных стихах того времени, например, в следующих (из цикла "Черепки"):

Вы меня, как убитого зверя,
На кровавый поднимете крюк,
Чтоб, хихикая и не веря,
Иноземцы толпились вокруг,
И писали в почтенных газетах,
Что мой дар несравненный угас,
Что была я поэтом в поэтах,
Но мой пробил тринадцатый час.

Между тем жертва оказалась напрасной: стихи были напечатаны в "Огоньке", но Сталин, превзойдя самого себя коварством, Л. Н. Гумилева не освободил.) Что же касается некоторых перемен в ее образе жизни, то о них, как мне кажется, можно говорить лишь как о новой форме творчества - непосредственного общения с людьми, на которых она оказывала неизмеримое влияние. Последний из великих русских поэтов, человек несравненного духовного величия, Ахматова пользовалась высшим авторитетом среди определенной части общества, даже среди людей, никогда с ней не встречавшихся, а те, кто оказывался рядом, стремились раскрыться перед ней лучшими своими сторонами. Несомненно, что одним своим существованием Ахматова оказывала заметное воздействие на достаточно широкий социум хотя бы в том смысле, что ее потенциальное мнение могло удерживать от тех или иных поступков даже людей, вполне от нее далеких. Тем же, кто склонен говорить о "переменах" в образе жизни Ахматовой, я рекомендовал бы задуматься лучше о том, что в нем всегда оставалось неизменным, - до глубокой старости Ахматовой негде было нередко в буквальном смысле приклонить голову (исключительная скромность комаровской, да и ленинградской жизни, не говоря о часто вынужденном кочевании по Москве, была продолжением ее всегдашней неустроенности, восходящей к воспетой ею в "Царскосельской оде" и "Северных элегиях" "антицарскосельской идиллии"). Однако две-три какие-нибудь вещи - старинная чернильница, желтые свечи в фарфоровых подсвечниках - придавали этой простоте и атмосферу очарования, и очертания изысканности.

***

Слушать Ахматову было несравненным наслаждением. Я не буду повторять особенно известных новелл Ахматовой, так называемых "пластинок", из которых многие уже записаны другими. Приведу лишь несколько историй. Однажды она стала рассказывать про гимназию, где ей поставили двойку по стихосложению, и в связи с этим припомнила другую подобную неудачу. В начале 50-х годов, когда она вынуждена была заняться переводами, она как-то обратилась к тому же Б. В. Томашевскому с просьбой объяснить ей размер болгарских, кажется (которые сравнивала "с пищеварением"), не то других каких-то стихов. Борис Викторович строго поглядел на нее и сказал: - Этот размер наше поколение привыкло называть ахматовским дольником.

Учась на Киевских высших женских курсах, Анна Андреевна изучала латынь - "читала Цицерона, De tolerando dolore". Переводя в 1965 году тексты египетских поэтов, она сделала предположение, что pyramidum altius в Горациевом "Памятнике" почерпнуто из этих или подобных источников, поскольку пирамиды - "это не то, что в Риме видели в окошко". Это, конечно, не так - в Риме знали о пирамидах, - но интересно как пример свежего взгляда. Точно так же в разговорах с И. Д. Амусиным Анна Андреевна высказывала интересные замечания в связи с ветхозаветными апокрифами, хотя ученого немного шокировало, что для своих интерпретаций она наравне с текстами могла обращаться к гравюрам Гюстава Доре, - а впрочем, почему бы и нет?

Прочтя однажды (она тут же переводила для гостьи, не понимавшей по-французски) короткое стихотворение, которое помнила едва ли не с детства, она рассказала, что всегда думала, что это Верхарн, но, когда захотела отыскать, оно не находилось не только у Верхарна, но и ни у кого из известных ей поэтов. Помню из этих стихов только pont de bois4, который всем, конечно, напомнил ее собственные стихи: "... почернел, искривился бревенчатый мост", а все это вместе соединяется в памяти с тогда же ею показанной фотографией двадцатых годов, где она сидит в белом платье, свесив ноги, на краю деревянного мостика.

Несколько историй связано было с книгами ("С книгами надо обращаться плохо"), которые, претерпев сложную судьбу, иногда странно возвращались к Ахматовой. Однажды, купив у букиниста томик Браунинга, дома я обнаружил на нем надпись Владимира Казимировича Шилейко, второго мужа Ахматовой, и показал книгу Анне Андреевне. Она узнала ее и добавила: "Это Оцуп украл".

Через некоторое время стало известно, что к тому же букинисту попала книга стихов Блока, подаренная им Ахматовой с посвященным ей ("непонятным") стихотворением на титульном листе, и книготорговец, прежде чем пустить книгу в продажу, интересовался, не приобретет ли книгу законная владелица. Когда я спросил об этом Анну Андреевну, она, махнув рукой, ответила знакомым нам "Все равно все пропало". После этого с этой книгой к ней приходил купивший ее коллекционер М. С. Лесман, который хотел ей ее подарить, но она снова от нее отказалась. Даря или, чаще, надписывая собственные книги, Ахматова делала посвящение строго определенным образом - указывалось, кому делается надпись, где, когда и кем. Это составляло обязательную часть дедикации, и если Анна Андреевна ею довольствовалась, она говорила: "Это все, что я могу придумать". Надпись могла заменяться простой авторизацией - на титульном листе или в конце ставилась буква, похожая на греческую альфу, иногда проставлялись более или менее подробные даты, исправлялись опечатки, восстанавливались цензурные варианты и т. п. Напротив, когда Анна Андреевна дарила книги друзьям, она добавляла ко всему этому подходящее к случаю пожелание, строку из стихотворение или псалма. Искусство выбирать такие строчки примыкает к мастерству ахматовского эпиграфа. Такие строки всегда оказывались к тому же щемяще связанными с ее собственной темой. О некоторых строчках Анна Андреевна говорила, что они "просятся в эпиграф". Многие эпиграфы оказывались лишь временными - Ахматова легко их ставила и легко меняла. Анна Андреевна делала надписи обычным для нее четким и предельно простым почерком с очень изящными очертаниями букв - в ее почерке было что-то общее с ее произношением. Строчки пересекали страницу немного наискось (снизу ):

Опирая на ладонь свою висок,
вы напишете о нас наискосок

(строки Бродского, из которых последняя взята Ахматовой эпиграфом к стихотворению "Последняя роза"). Надписям на книгах Ахматовой свойственна та же значительность, отточенность и глубина, как и всему, что она говорила и писала. Собранные, они немало украсили бы "Труды и дни".

Ко всему, связанному с автографами, Анна Андреевна относилась слегка иронически, - фетишизм в отношении чего бы то ни было, связанного с поэтом, вызывал ее резкое неодобрение (дорогой на какие-то давние блоковские торжества она сказала Зое Александровне Никитиной: - В Пушкинском Доме они хранят недокуренную папиросу Блока...). Так, написав однажды небольшое письмо в Москву, она произнесла: "Обычный средний автограф". Последние годы она писала шариковой ручкой и с серьезным видом утверждала, что способ непрочный и в один прекрасный день все написанное исчезнет.

***

Выход "Бега времени", несмотря на неполноту, был все же событием ("Такой большой книги у меня не было") после прорвавшего двадцатилетнее непечатание издания 1959 года, за ярко-красную обложку прозванного "манифест", которое в 1961 году Анна Андреевна обменивала на зеленую (оказавшуюся все же шагом вперед) "лягушку" ("Библиотека советской поэзии"). Уже в больнице она получила первый том только что вышедшего американского издания, подготовленного весьма небрежно, - ошибки, опечатки ("Хуже всего опечатки со смыслом"), многого недоставало, включены два чужих стихотворения. Один из воспроизведенных в томе портретов работы Сорина 1913 года Анна Андреевна называла "конфетная коробка". Другого зарубежного издателя, известного любовью к сенсациям, Анна Андреевна в шутку называла "акулой империализма", потом просто "акулой". Зато итальянского издателя Эйнауди она вспоминала как человека "прелестного".

Диссертации, которые писались об Ахматовой за границей, были обычно неудовлетворительны. Познакомившись с какой-то гарвардской диссертацией о Мандельштаме, Анна Андреевна сказала: "Если бы Осип написал обо мне, а я об Осипе.." Довольно много анекдотов связано было с переводами из Ахматовой. В стихотворении "Песня последней встречи" - это название, кстати, оказалось переведенным "Песня последнего раза" ("Я ему покажу "Песню последнего раза"!") - французскому переводчику понадобилась рифма к "chemin"5, поэтому после "он вышел шатаясь" он еще от себя добавил "a cinq heures du matin"6. - "Что обо мне подумают", - сокрушенно добавляла Анна Андреевна. В переводе: "А сторож у красных ворот // Окликнул меня - куда!" ("Сон", 1915) - появились московские Красные ворота, хотя в стихах недвусмысленно говорится о Царском. Памятник из "Реквиема" превращается почему-то в памятник Петру Великому (это у того же американского переводчика, у которого мандельштамовское "У него что ни казнь то малиина" стало просто "он любит пить чай с малиной" - ошибка, увековеченная в "Аде" Набоковым). Если первые два случая были предметом шутки, то два последних Ахматова рассказывала почти гневно. Уже в корректуре интервью с Ахматовой, которое печатали "Вопросы литературы", было обнаружено, что она пишет воспоминания об "Анатоле Франсе Модильяни". Другая, более давняя (эпохи подготовлявшейся уже "борьбы с космополитизмом") история связана с докладом в Пушкинском Доме по ее работе об источниках "Золотого петушка", построенной, как известно, на сопоставлении Пушкина и Ирвинга. Когда Анна Андреевна спросила, прежде чем приступить к чтению, достаточно ли читать цитаты только по-французски или их надо также переводить, перепуганный ученый секретарь ответил: "Читайте только по-русски".

Из французских переводов один неожиданно понравился Анне Андреевне, и она спросила приезжую переводчицу, которая перед тем читала его уже в Доме писателя, какую отметку ей там поставили. Дама ответила, что один из переводчиков обнаружил имевшиеся якобы ошибки в метрике, поэтому тройку или четверку. "Вот как, - сказала Анна Андреевна, - не знаю, сколько я ему еще поставлю. Еще не решила".

Об английских переводах своих стихов: "Язык перенасыщен - не принимает".

***

Вот живущие в памяти драгоценные обрывки несравненной ахматовской речи:

"... на коленях даже в церкви не могу стоять..."7

"... меня все с чем-то поздравляют, не пойму с чем..."

"... Борис все жег..."8

"... выстрою келью под елью, буду Богу молиться..."

"... перлюстрировалась даже царская почта..."

"... не знаю, какая тут идея - отнимать у людей картины и отдавать их NN..." О нем же: "Человек, на лице которого природа позаботилась изобразить все его пороки".

"... пусть мелькнут..." - в ответ на переданную Ахматовой просьбу посторонних людей позволить ее навестить,

"... и когда мы прошли уже все заборы и незаборы..."

"... мне надо научиться ходить..." (перед поездкой в Англию).

"... я лирический поэт и могу валяться в канаве..."

"... все эти истории почему-то немедленно становятся известными, хотя я рассказывала их только моему окружению. Я думаю, там (указав на диван) стоит машинка, которая пишет".

Постучав в дверь, из-за которой раздается голос Анны Анны Андреевны - "Я не убрана - подождите..."

"... Вы читали, что обо мне написано в "Новом мире"? Я нет".

"... царя чуть не каждый день видела..." (т. е. в Царском Селе в десятые годы) - Ахматова возмущалась чьими-то мемуарами, в которых царь каждый день выезжал кататься в золотой карете. "Иллюзия императорской жизни" - это выражение могло относиться и к подобным представлениям, и, шире, - к любой безвкусной роскоши.

После посещения человека очень почтенного и очень рассеянного: "... был N. Конечно, у него было расстегнуто все, что может быть расстегнуто..." - "После некоторых людей на полу всегда остаются какие-то соринки, нитки. К числу таких людей принадлежал мой второй муж Володя Шилейко".

"... Ну, она устроила ему файфоклок не скажу когда..."

"... Еще не знаю, как сердце будет себя вести..." - днем, по поводу планов на вечер.

О тюремных очередях ежовщины: "Одни бабы стояли..."

"... Я получила французское воспитание: - Allons, enfants de la patne..."9

В "Будке" над кроватью Анны Андреевны висел "Петух" - понравившийся ей рисунок Бориса Ардова - "Его хотели повесить вон там, но я сказала: к иконам не пущу..."

У Ахматовой были своеобразные эпитеты, такие, как "тайнобрачный", "беспастушный", которыми она пользовалась в самых различных, разумеется, шутливых контекстах, например, - "ваш тайнобрачный визит". Обращаясь с просьбой выполнить какое-нибудь новое поручение, добавлявшееся к предыдущим, она могла сказать - "... будьте ангелом до конца...". Для шутливого обозначения чего-то невозможного или неисполнимого она употребляла формулы "идеал грез" и "в порядке чуда". (Эти последние выражения относятся, впрочем, к "ордынскому" фольклору своеобразнейшего дома Ардовых в Москве - семьи, с которой Ахматова была близка и в которой подолгу жила. За многие годы кое-что из этого колоритного языка, который и выработался отчасти при ее же участии, перешло в ее речь. Об этом и многом другом пишет в своих воспоминаниях об Ахматовой "Легендарная Ордынка" М. В. Ардов.)

Узнав о моих занятиях обэриутами, Анна Андреевна попросила что-нибудь прочитать. Я прочитал "Элегию" Введенского. Оказалось, что она с давних пор знала ее от Николая Ивановича Харджиева. С Хармсом она была знакома и высоко ценила его прозу (сохранилась сделанная Л. К. Чуковской запись пересказа ее интересного разговора с Хармсом). Анна Андреевна спросила об обстоятельствах его гибели. Я ответил, что он умер в блокадной тюрьме, но, по мало достоверным слухам, его след всплыл впоследствии в Новосибирске, где эвакуированные актеры будто бы носили ему передачи. Анна Андреевна пришла в волнение: - Этим слухам нельзя верить ни в коем случае! Они могут распускаться только с определенной целью. Я сама полтора года стояла в очередях и знаю, что этого быть не может10.

Разговор зашел о Сартре. - Теперь Сартр в фаворе, - сказала Анна Андреевна, - а когда он в свое время написал, что Сталин отличается от Гитлера только длиной усов, о нем и думать было нельзя, а у того, кто дотронется до этой книги, руки должны были почернеть до локтя...

Говорили о наркомании, к которой Анна Андреевна, естественно, не могла относиться с симпатией. - Когда у меня был инфаркт, - сказала она, - в больнице мне целый месяц делали уколы морфия. - Я спросил, сопровождалось ли это какими-нибудь приятными видениями. - Ничего приятного в них не было, - отвечала Анна Андреевна. - Ну, раз увидела у себя на постели кошку. Зачем мне кошка?

Однажды, когда Анна Андреевна показала снимок, сделанный из ее окна во флигеле Мраморного дворца, где она жила в девятнадцатом или двадцатом году, и почти совпадающий с видом из моих окон ("Вы живете в доме Адамини?")11, темой разговора стало Марсово поле. Она великолепно знала старый Петербург12 (не только по Пыляеву и Лукомскому, которых советовала читать). Вернувшись как-то раз с катанья на автомобиле, она рассказывала, что во время остановки на Исаакиевской площади шофер стал ее убеждать, что собор посвящен царю, и она сказала ему: "Прочтите, что там дальше написано" (речь идет о надписи на портике западного фасада Исаакиевского собора - "Царю царствующих"). "Город славы и беды" - Петербург, а потом Ленинград (Анна Андреевна, со свойственным ей трезвым взглядом, не одобряла, когда называли Петербургом современный нам город, и новое название вошло в ее словарь, - зато любила старинные названия улиц, в том числе своей Широкой, где жила или, вернее, останавливалась между периодами жизни в Москве и Комарове в последние годы) - был героем поэзии Ахматовой, но и постоянным свидетелем ее пути - "блаженной колыбелью", "солеею молений"), "таинственной брачной постелью", "ленинградской могилой", и только "Трилистник московский" стал странным пророчеством:

Случится это в тот московский день,
Когда я город навсегда покину,
И устремлюсь к желанному притину,
Свою меж вас еще оставив тень.

И вот - последний отъезд. Мне памятно редкое солнце октября, пустующие небеса скоротечной осени и лиловые астры, которые словно по уговору принесли все, кто пришел на Широкую проводить Ахматову. Цветы Анна Андреевна решила взять с собой в Москву и с большим букетом медленно шла по бесконечной платформе. Идти ей было трудно, она не совсем была здорова после простуды (поторопленный переезд - в Ленинграде некому было за ней ухаживать - мог быть одной из причин случившейся вскоре болезни), а уже у вагона (первого вагона поезда) выяснилось, что забыт нитроглицерин. До отхода оставалось несколько минут, в течение которых я успел добежать до вокзального киоска и вернуться с лекарством к тронувшемуся уже вагону - в памяти прекрасное лицо в проплывающей мимо оконной раме и воздушный поцелуй...

Но никогда не видел я Ахматову более прекрасной, чем в ее последней больнице. Думая об этом теперь, кажется, что, в преддверии конца, которого тогда, как ни странно, никто, в том числе и я, не мог себе представить, сокровенные черты, сделавшись зримыми, в последний раз преобразили царственный облик Ахматовой. Несмотря на тяжелую болезнь ("... я сегодня плохая..."), она жила почти обычной жизнью - читала Платона в новом, только что вышедшем переводе Симона Маркиша, который тот принес ей туда, Алису Мейнелл, написала подробный критический отзыв об американском издании, слушала музыку (перед одним из посещений - "Наваждение" Прокофьева, в котором справедливо нашла что-то бесовское). Последнее время Анна Андреевна интересовалась Кумраном и ранним христианством, что дало ей повод сравнить судьбу евреев в двадцатом веке с судьбою первых евреев-христиан13. Ее навещали, и Анна Андреевна вспоминала, как в свое время Пастернак не пришел к ней в больницу, потому что боялся увидеть ее некрасивой. Мне показалось, что темнее стали глаза, - быть может, из-за лекарств или просто освещения. Тогда ею было уже написано четверостишие:

А я иду, где ничего не надо,
Где самый милый спутник только тень,
Где веет ветер из другого сада,

А в ответ на высказанные кем-то медицинские соображения она сказала: "Теперь уже недолго осталось".

Комарово, 1969

Примечания

1. В кавычки заключена речь Ахматовой, которую привожу дословно, в точности как она говорила. В тех случаях, когда я хочу избежать косвенной речи, но передаю лишь смысл слов Ахматовой, не ручаясь за точность формы, прямая речь выделяется простым тире.

2. Это - королева (нем).

3. Обращалось внимание и на то, что полное имя и отчество адресата должны предшествовать фамилии, а не следовать за ней.

4. Деревянный мост (фр.).

5. Дорога (фр.).

6. В пять часов утра (фр.).

7. Поскольку эта фраза вызывала недоумение первых читателей этих заметок, поясню, что речь идет, разумеется, о чисто физической невозможности, связанной с болезнью ног.

8. Борис Леонидович Пастернак.

9. Вперед, дети отчизны (фр.).

10. Только спустя двадцать лет, в 1984 году, я доподлинно узнал, что Хармс, вторично арестованный в августе 1941 года якобы "за распространение пораженческих слухов", был очень скоро признан невменяемым и в декабре направлен на принудительное лечение в психиатрическую больницу, где и умер в феврале 1942 года.

11. Дом, воспетый Ахматовой в "Поэме без героя".

12. Ср.: А я один на свете город знаю

И ощупью его во сне найду.

13. Эти темы затрагиваются в ее записях (в так называемом "Лермонтове"), сделанных в Домодедове в последний день ее жизни - 4 марта.

© 2000- NIV