Пахарева Т. А.: Сюжет "моления о чаше" в поэтической идеологии и мифологии А. Ахматовой

Некалендарный XX век. - М.: Издательский
центр "Азбуковник", 2011. - C. 247-255.

Сюжет «моления о чаше» в поэтической
идеологии и мифологии А. Ахматовой

необходимости пережить невыносимое. Это и соответствующие строки "Памяти 19 июля 1914": "Закрыв лицо, я умоляла Бога / До первой битвы умертвить меня", и стихотворение-молитва "О Боже, за себя я все могу простить…", на типологическую включенность которого в парадигму "моления о чаше" указывают Л. Г. Кихней и Н. В. Чаунина1, и "Молитва" (1915), и "О своем я уже не заплачу…", и "Лондонцам". В семантическом поле моления о чаше пребывают и значимые для Ахматовой и включенные в ее жизнетворческое пространство эпизоды испуга Жанны д'Арк и просьбы боярыни Морозовой о "яблочке". Психологически убедительную, но не выходящую к смысловому пространству ахматовской поэзии трактовку интереса Ахматовой именно к этим моментам находим у М. Серовой: "В этих нюансах воплощен трагический парадокс исключительной, сверхчеловеческой, беспредельной воли, которой на "краю бескрайности" раскрывается личностный предел"2.

Но евангельский эпизод моления о чаше как проявитель человеческой природы Христа, его человеческой слабости - это прежде всего предостережение от гордыни. О том, что так понимала этот сюжет и Ахматова, свидетельствует ее напоминание об этой "слабости" Христа в разговоре с Э. Герштейн после ареста Л. Н. Гумилева в 1938 г.: "Мне иногда казалось, что она недостаточно энергично хлопочет о Леве. Я предлагала ей решиться на какой-нибудь крайний поступок, вроде обращения к властям с дерзким и требовательным заявлением. Анна Андреевна возразила: "Ну тогда меня немедленно арестуют". "Ну что ж, и арестуют", - храбро провозгласила я. "Но ведь и Христос молился в Гефсиманском саду - "да минет меня чаша сия"", - строго ответила Анна Андреевна. Мне стало стыдно"3. Комментируя этот эпизод в своей книге об Ахматовой, В. В. Мусатов объясняет ахматовскую реакцию на озвученное Э. Герштейн требование героической жертвы не страхом за собственную жизнь, а тем, что "в случае ее ареста никаких шансов на спасение сына просто не останется"4. Без сомнения, это - психологически и прагматически бесспорная трактовка ахматовских слов, но она может быть дополнена с другой точки зрения. Апеллируя к евангельскому эпизоду как к поведенческому образцу, а не прямо объясняя мотивы своей неготовности к "дерзким и требовательным" действиям, Ахматова выстраивает "второе пространство" своей реплики - уже не только биографически-жизненное, но и религиозно-этическое и культурное. Ситуация моления о чаше, являясь евангельским примером "дегероизированного подвига", то есть подвига, совершаемого без героического энтузиазма, а как бы вынужденно, в полном осознании своей человеческой слабости, актуализирует целый "узел" мифологем и мотивов ахматовского поэтического мира, связанных не только с ее индивидуальной художественной идеологией и мифологией, но также и с ее концепцией акмеизма.

Прежде всего сюжет моления о чаше в таком случае связывается с нравственно-религиозным комплексом смирения и преодоления гордыни, значимость которого в художественном мире Ахматовой обусловлена не только его аксиологическими константами, но и отчасти ахматовским пониманием акмеизма. Как представляется, доминантой концепции акмеизма, которая выстроена прежде всего в ее "Записных книжках", является соединение стратегии автомаргинализации со стратегией доминирования в литературном процессе и вырабатывание "образа" акмеизма как течения, влияние которого носило харизматический, как бы "подпольный" характер (в логике модели "подземный классик" в том ее понимании, которое сегодня актуализировано Н. А. Богомоловым)5. В этот акмеистический сюжет вписывается и ахматовский миф об "учителях-изгоях", среди которых - не оцененный при жизни Анненский, изгнанник Данте и, конечно, Тот, "кого когда-то называли люди // Царем в насмешку, Богом в самом деле". И категория смирения в такой трактовке акмеизма приобретает уже программный характер, включаясь в число аксиологических доминант этого направления. В этом контексте категория смирения соотносится с фигурой каждого из ахматовских соратников по акмеизму.

по отношению к символистской идее поэта-теурга утверждении, что поэт - это смиренный мастер, своими стихами прославляющий божий мир, а не соперничающий с Творцом, так что категория смирения была именно Гумилевым вписана в поэтическую идеологию акмеизма и художественно отрефлексирована в программном стихотворении "Фра Беато Анджелико": "На всем, что сделал мастер мой, печать // Любви земной и простоты смиренной"7. Вероятно, отчасти поэтому и в ахматовском творчестве наиболее восторженный отклик у Гумилева вызывало то, что было связано с идеей смирения. Так, он пишет Ахматовой в апреле 1913-го г.: "Я весь день вспоминаю твои строки о "приморской девчонке", они мало того что нравятся мне, они меня пьянят. <…> …я никогда бы не смог догадаться, что от счастья и славы безнадежно дряхлеют сердца <…>"8. Ахматовское стихотворение "Вижу выцветший флаг над таможней…", о котором упоминает в своем письме Гумилев, написано в начале 1913 г. и опубликовано в февральском номере журнала "Гиперборей". Совершенно очевидно, что ахматовские строки "и не знать, что от счастья и славы безнадежно дряхлеют сердца" являются аллюзией на строфу из гумилевского "Родоса", написанного годом раньше, в январе 1912 г., и содержащего строки: "Не стремиться ни к славе, ни к счастью, / Все равны перед взором Отца, / И не дать покорить самовластью / Посвященные небу сердца"9. Со стихотворением Гумилева у Ахматовой совпадают и ритм, и упоминание о славе и счастье как мирских, суетных благах, и общая мысль об отречении от них ради духовного спасения "сердец". Получается, что бурное восхищение Гумилева вызвали строки Ахматовой, являющиеся непосредственным продолжением его собственных слов. Таким образом, Гумилев, очевидно, вполне осознанно выстраивает с Ахматовой своеобразную "игру", подхватывая в ее стихотворении свою идею "как чужую", и формирует некое общее пространство акмеистического поэтического текста, где "свое" и "чужое" взаимозаменяемы, в предвосхищении той установки на "хор голосов" в пространстве "мирового поэтического текста", которая является одним из канонических признаков "семантической поэтики".

Что же касается происхождения фамилии, видимо, от латинского "humilis" ("скромный", "низкий", "незначительный"10), то о связи ее этимологии с категорией смирения - в своей манере косвенного "навеивания" нужного смысла - Ахматова напоминает, выделяя в стихах Т. -С. Элиота строки о смирении и планируя поставить их эпиграфом к стихотворению "Ты напрасно мне под ноги мечешь…", причем неизменно цитируя их именно по-английски - так, чтобы сохранялось созвучие с фамилией Гумилева: "humility is endless". А. Найман свидетельствует: "Я переводил тогда главу из "Бесплодной земли", потом главу из "Четырех Квартетов". В "Четырех Квартетах" она отметила строчки:


Is the wisdom of humility: humility is endless.
…Часто повторяла: “Humility is endless”»11.

Ее особенное внимание к этим строкам относится к августу 1965 г., и в соответствующей записи, сделанной на следующий день после смерти Ф. Вигдоровой, Ахматова напоминает о своем траурном "августовском мифе", который, как известно, также неразрывно связан с Гумилевым: "8 августа 1965. В этот месяц, когда я, кажется, нуждалась в утешении, мне прислал его только - Элиот:

The only wisdom we can hope to acquire
»12.

"Еще три дня июля, а потом траурный гость - август ("Столько праздников и смертей"), как траурный марш, который длится 30 дней. Все ушли под этот марш: Гумилев, Пунин, Томашевский, мой отец, Цветаева"13. Напомним, что в творчестве Гумилева встречается и образ чаши в соотнесенности с мотивом смирения и с образом христоподобного "учителя-изгоя": "Гондла" открывается строкой, в которой упомянута чаша-кубок ("Выпит досуха кубок венчальный"); с эпизодом утоления жажды волками связан и момент "страстей" Гондлы, когда он, предельно униженный, прислуживает волкам, наливая брагу в их кубки; наконец, уже выходя к своей жертвенной гибели, Гондла произносит: "Я вином благодати // Опьянился и к смерти готов…", и образ чаши здесь, таким образом, тоже имплицитно присутствует.

Актуализируя связь категории смирения с художественной идеологией акмеизма, Ахматова укрепляет эту связь, включая в своей поэзии в круг "смиренных мастеров" и М. Лозинского, которого она воспринимала не просто как одну из ключевых фигур первого Цеха, но как акмеиста по сути, не вошедшего официально в состав течения только из преувеличенного чувства долга по отношению к символизму: "Кажется, даже от Бальмонта М<ихаил> Л<еонидович> не хотел отречься, что, на мой взгляд, уже чрезмерно"14. Это происходит прежде всего в посвященном ему стихотворении "Надпись на книге", открывающем сборник "Тростник". Образ тростника в этом тексте в его связи с общей семантикой сборника подробно рассматривался ахматоведами, в том числе констатировалась и связь стихотворения с дантовским контекстом15. Однако с точки зрения выявления дантовско-акмеистического пласта в смысловой структуре мотива смирения "Надпись на книге" требует дополнительного комментария. Тростник является одним из ключевых образов первой песни "Чистилища". Он образует своеобразную границу этой области: "Весь этот островок обвив вокруг, // Внизу, где море бьет в него волною, // Растет тростник вдоль илистых излук" (пер. М. Л. Лозинского). Чтобы получить возможность продвигаться по Чистилищу, Данте должен препоясаться тростником - таково требование стража Чистилища Катона Младшего. Комментируя это место "Чистилища", Лозинский указывает, что тростник является "символом смирения"16. Таким образом, в ахматовском посвящении Лозинскому тростник тоже напоминает об этой добродетели, и интенция смирения буквально разлита по всему тексту - не только в венчающем его образе тростника, но и в смиренной почти до самоуничижения формулировке посвящения ("в ответ на лучшие дары"), и в выборе эпитета "кроткий" для характеристики дружеского чувства. Если учесть синонимичность тростника и подорожника в ахматовской поэтической мифологии, то косвенным доказательством актуальности для нее смысла смирения в символике тростника может быть и эпитет "смиренный" в применении к подорожнику в стихотворении "Совсем не тот таинственный художник…".

Нельзя не отметить, что с идеей смирения и преодоления гордыни связано и имя самого Данте - одно из тех "вечных имен", которые были "начертаны на знамени акмеизма": Данте, как известно, считает гордыню "своим" грехом и именно за нее предвидит себе наказание после смерти, надеясь лишь, что это будет не вечная кара в Аду, а искупление-покаяние в Чистилище. Комментируя "Божественную комедию", И. Н. Голенищев-Кутузов обращает на это внимание: "В первом круге очищаются гордецы (и в этот круг Данте надеется попасть после смерти!)"17. Ахматова, постоянно проецировавшая свою творческую природу и биографию на дантовские жизнь и творчество, подчеркивая особый статус гордыни в собственном нравственном мире ("так спаси же меня от гордыни", "но близится конец моей гордыне"), тем самым очередной раз перекликается с великим флорентийским гордецом и актуализирует его присутствие в ценностном пространстве акмеизма.

Наконец, важнейшей фигурой, которая своей жизнью и творчеством во многом воплощает интенцию смирения в акмеистической идеологии и соотносится с ситуацией моления о чаше в контексте идеи "дегероизированного подвига", является О. Мандельштам. Наиболее очевидное "моление о чаше" в его поэзии - это стихотворение "Куда как страшно нам с тобой…", финальная строка которого - "Да, видно, нельзя никак" - собственно, и представляет собой формулу "дегероизированного подвига". Об отсутствии героизма и о вынужденности к жертве в жизненной позиции Мандельштама пишет и Н. Я. Мандельштам: "К мученичеству у О. М. не было никакого влечения, но за право на жизнь приходилось платить слишком большой ценой"18. Она же, объясняя мотивы написания "Оды", называет эту предсмертную попытку Мандельштама спастись "молением о чаше": "Чтобы понять до конца моление о чаше, надо знать, до чего невыносимо медленное и постепенное приближение гибели. Ждать "свинцовой горошины" гораздо труднее, чем упасть скошенным на землю. Мы ждали конца весь последний воронежский год, а потом еще один год скитаний в Подмосковье"19. Таким же "молением о чаше" называет Н. Я. Мандельштам ахматовские стихи из "Славы миру": "<…> двойное бытие - абсолютный факт нашей эпохи, и никто его не избежал. Только другие сочиняли эти оды в своих квартирах и дачах и получали за них награды. Только О. М. сделал это с веревкой на шее… Ахматова - когда веревку стягивали на шее у ее сына"20. О подражании Христу как поведенческом образце для Мандельштама в последний период его жизни говорит Н. А. Струве: "<…> в 1937 году он доводит свое христианство до подлинного подражания Христу, подготовляясь к мученической кончине"21. И в этот период отголосками моления о чаше звучат и строки "Стихов о неизвестном солдате": "Я ль без выбора пью это варево"22, - и мольба: "Если я не вчерашний, не зряшний, - / Ты, который стоишь надо мной, / Если ты виночерпий и чашник, / Дай мне силу без пены пустой / Выпить здравье кружащейся башни - / Рукопашной лазури шальной"23.

"чаша-кубок" в творчестве Ахматовой, О. Д. Филатова напоминает о том, что основой формирования семантики чаши, при всей разветвленности связанных с ней мотивов, остается "примерно следующая парадигма библейско-христианских составляющих семантемы "чаша": судьба, предопределение, Божья кара, искупительная жертва, причастие, бессмертие"24. Сюжет моления о чаше, будучи включен также и в смысловое пространство мотива смирения и прослеживаясь в творчестве всех трех "великих акмеистов", позволяет предположить, что в общеакмеистическом контексте чаша не только символизирует общую судьбу или причастие смерти или бессмертию, но и смиренное осознание малости своих сил, своей человеческой слабости перед необходимостью выйти на жертвенный подвиг "с гурьбой и гуртом", признание за собой способности делать лишь то, что "способен делать каждый", в том числе и "в ногах валяться // У кровавой куклы палача", и быть "как все".

Примечания

2. Серова М. В. Анна Ахматова: Книга Судьбы. Ижевск; Екатеринбург, 2005. С. 114.

"В то время я гостила на земле…". Лирика Анны Ахматовой. М., 2007. С. 274.

5. Об этом подробнее см.: Пахарева Т. А. Миф об акмеизме в творчестве Анны Ахматовой // Анна Ахматова: эпоха, судьба, творчество. Крымский Ахматовский научный сборник. Вып. 4. Симферополь, 2006. С. 3-9.

6. Р. Д. Тименчик пишет о смирении как об одном из ключевых мотивов ахматовских стихов 1921 г. и, в числе прочего, связывает категорию смирения у Ахматовой с Гумилёвым и с Данте: ""Примирённый" звон в третьем стихе последней строфы - ключ к тем религиозным мотивам, которые являются главным подтекстом и этого стихотворения, и всей ахматовской лирики осени 1921 года. <…> Напомним, что Бог как Ваятель предстаёт у Данте именно как автор барельефов о смирении - на одном из них царь Давид (l'umile Salmista) пляшет пред Ковчегом Завета (ср. в "Поэме без героя": "Проплясать пред Ковчегом Завета // Или сгинуть...") как пример смирения. <…> Последний свой сборник Гумилев намеревался назвать "Земля - наследие кротких" (см. Пс. 36:11). Другой проект названия этого сборника - "Посередине странствия земного" (т. е. первый стих "Божественной комедии"). Ср. также о планах перевода Данте в последние годы жизни Гумилёва - К. М<очульский>. "Н. Гумилёв. "Французские народные песни". Звено, Париж, 1924. № 9. 2 апреля. Вероятно, имя "Гумилёв" этимологизировалось через humilitas, humilite, umilta". (Тименчик Р. Д. Храм Премудрости Бога: стихотворение Анны Ахматовой "Широко распахнуты ворота…" // Slavica Hierosolymitana, 5-6. 1981. С. 308).

8. Там же. Т. 8. М., 2007. С. 173.

10. См. об этом, кроме цитированной статьи Р. Д. Тименчика: Шубинский В. Николай Гумилёв: Жизнь поэта. СПб., 2004. С. 14.

12. Записные книжки Анны Ахматовой (1958-1966). М.; Torino, 1996. С. 654.

13. Там же. С. 644.

"…образы "залетейская тень", "задумчивая Лета" апеллируют к "контексту" Лозинского и, если вспомнить, что Лозинский в это время переводил "Божественную комедию" (о чем Ахматова знала), воспринимаются в "дантовском" ключе" (Кихней Л. Г., Чаунина Н. В. Анна Ахматова: Сквозь призму жанра. М., 2005. С. 97-98).

16. Данте Алигьери. Божественная комедия. М., 1968. С. 560.

17. Голенищев-Кутузов И. Н. Божественная комедия // Данте Алигьери. Божественная комедия. М., 1968. С. 475.

18. Мандельштам Н. Я. Воспоминания. Кн. первая. Париж, 1982. С. 134.

20. Там же. С. 220.

21. Струве Н. А. Осип Мандельштам. Лондон, 1990. С. 117.

22. Мандельштам О. Соч.: В 2 т. Т. 1. М., 1990. С. 245.

"чаша - кубок" в творчестве Анны Ахматовой // Вестник Ивановского государственного университета. Иваново, 2005. Вып. 1. (Филология). С. 24.

Раздел сайта: