Служевская Ирина: Китежанка. Поэзия Ахматовой - тридцатые годы.
Страница 3

Страница: 1 2 3 4 5
Примечания

* * *

Показать бы тебе насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей -
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своей слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука - а сколько там
Неповинных жизней кончается...
(I, 442)

В стихах будущего "Реквиема" это первое "хроникальное" стихотворение, где действительность дана вне жанровых завес и видимых литературных аллюзий. Здесь возникают новые вехи: сталинская Россия впервые сталкивается с эпохой начала века. Место действия - тюремная очередь. О таких очередях Ахматова в предисловии к "Реквиему" писала:

"В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то "опознал" меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного всем нам оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорила шепотом):

- А это вы сможете описать?

И я сказала:

- Могу.

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом" (III, 21).

"Узнала я, как опадают лица..." и "Опять поминальный приблизился час...". Написанные в 1940 году, они составят "Эпилог" "Реквиема", и это в последнем из них прозвучит ахматовская версия "Памятника", тоже смыкающая, закольцовывающая времена:

А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем: не ставить его
Ни около моря, где я родилась
(Последняя с морем разорвана связь),
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
(I, 472)

Тюремная очередь в "Реквиеме" приобретает очевидный метафизический смысл. Семнадцать месяцев или триста часов, проведенных с "невольными подругами", дают право произнести те, до смерти зацитированные и все-таки живые слова, которые не нуждаются в повторении ("Нет, и не под чуждым небосводом...").

"Реквием" создал новую Ахматову, о чем не раз уже говорилось60. Достаточно подсчитать, какое количество ахматовских стихов тридцатых годов посвящены террору, чтобы понять, что именно реакция на него выработала новый почерк и новый голос. Наше стихотворение свидетельствует , что "Реквием", его тюремная очередь предопределили главный сюжетный ход "Поэмы без героя". Ахматова создает фантасмагорический диптих: на одной картине царскосельская веселая грешница - на другой она же, через двадцать лет, в новогодней тюремной очереди. С этого столкновения прошлого и будущего, объединенных одним поэтическим телом, и начинается стихотворение. Пересечение реальностей, у которых место одно, а времена разделены световыми годами, готовит сцену для будущей гофманианы. О судьбе героини сказано с той протяжной открытостью, которую сообщает ахматовской лирике русская песня, пропущенная через некрасовские анапесты (дольник тут максимально приближен к анапесту). После строки:

... а сколько там
Неповинных жизней кончается, -

* * *

Распятие
"Не рыдай Мене, Мати
во гробе зрящи".
1
Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: "Почто Меня оставил!"
А Матери: "О, не рыдай Мене..." (1938)
(I, 443)

Стихотворение, как на слезе, держится на коротком, пронзительном острие эпиграфа. Что дает Ахматовой право на этот знак равенства? Онa, в сущности, идет путем всякого верующего, признающего крестные муки прообразом всех страданий. Предначертанность этого отождествления придает четверостишию качество библейского слова, имеющего быть исполненным.

2
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.
(1939)
(I, 443)

Замечательно, что "туда, где молча Мать стояла", и здесь, в самом тексте, так никто и не смотрит: изображения не появляется, тайна занимает передний план без малейшего нарушения покрова. Уверенность, с которой Ахматова заменяет слово молчанием, а фигуру - пустотой, кажется каким-то новым средством выражения. Но это не так: пауза образуется там, где слово и кисть бессильны, а смысл передается умолчанием, просветом, отсутствием. Все это развитие чеховского ухода от текста в подтекст, любимый прием прозы ХХ века в исполнении Ахматовой.

* * *

Приговор
И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.

Справлюсь с этим как-нибудь.

У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.

А не то... Горячий шелест лета
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.
(1939)
(I, 445)

Где-то у Чуковской Ахматова говорит о стихах, которые пишутся ради последней строки. "Приговор" написан не ради названия, но именно оно управляет текстом. Приговор вынесен сыну, о ком в "Реквиеме" сказано:

Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
(I, 450)

"Приговор" отвечает на вопрос, что следует за страданием. Ахматова начинает с "каменного слова", падающего на "еще живую грудь". Этот удар камнем по живому телу - ранение, если не убийство. Строки, которые следуют за описанием удара, суть бессодержательное бормотание того, кто перенес потрясение, но не очнулся от него. Неудавшаяся попытка самоутешения: "Ничего, ведь я была готова, / Справлюсь с этим как-нибудь".

Следующая строфа показывает, как именно героиня с этим справляется: убивает память и призывает душу окаменеть. Чтобы выжить, человек должен лишиться двух залогов бессмертия. Это убиение и жизни временной, и жизни вечной. Вот где находится Мать, исчезнувшая во втором стихотворении цикла "Распятие". Она соглашается на жизнь, состоящую из смерти.

"горячий шелест лета, словно праздник за моим окном", "светлый день и опустелый дом". Эту реальность можно прочесть как праздник жизни - и ее же можно прочесть как радость смерти, по толстовскому сближению: я умер - я проснулся (смерть как пустота и свет освобождения). Ужас Матери в том, что обе сущности для нее недоступны. Она осуждена жить в разлуке с сыном, которого не может спасти. Вот почему камень - орудие убийства, - заменяет ей душу. Эта замена уже описана Микеланджело (в переводе Тютчева): "Отрадно спать - отрадней камнем быть. О, в этот век - преступный и постыдный - Не жить, не чувствовать - удел завидный... Прошу: молчи - не смей меня будить"61. Если ты не можешь ни спасти, ни спастись, твой единственный выход - жизнь как небытие. Поэтому стихи, следующие за "Приговором", зовут смерть.

Ты все равно придешь - зачем же не теперь?
Я жду тебя - мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь,
Тебе, такой простой и чудной.
"К смерти" (I,447)

И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
"Семнадцать месяцев кричу..." (I,450)

Над моей ленинградской могилой
Равнодушная бродит весна...
"Семь тысяч три километра..." (I, 453)

Одно из этих стихотворений хотелось бы обсудить подробнее:

Жить - так на воле,
Умирать - так дома.
Волково поле,

30 ноября 1939

В списке Н. Л. Дилакторской это стихотворение датируется "днем объявления войны" - т. е. войны с Финляндией", 30 ноября 1939 года, указывает Н. В. Королева (I, 914). С финской войной связано еще одно стихотворение:

С Новым Годом! С новым горем!
Вот он пляшет, озорник,
Над Балтийским дымным морем,
Кривоног, горбат и дик.
И какой он жребий вынул
Тем, кого застенок минул?

Вышли в поле умирать.
Им светите, звезды неба!
Им уже земного хлеба,
Глаз любимых не видать.

Пройдет всего два года, и о новой войне Ахматова скажет совсем иначе: "Вот о вас и напишут книжки: "Жизнь свою за други своя"". Война с Германией для Ахматовой священна, поскольку от ее исхода зависит существование родины. У финской "войны незнаменитой" такого ореола нет. Смерть на такой войне тяжела вдвойне: это смерть человека, уцелевшего в дни террора для иного насильственного конца.

Разумеется, максима или молитва "Умирать - так дома" вписана и в другой важнейший ахматовский выбор: "Родина или чужбина". Террор не отменил решения, сделанного в 1917 году. До сих пор Ахматова колебалась только однажды: из-за позора "рубахи покаянной". Только перспектива, которой избежал Данте и не избежал Мандельштам, могла вызвать зависть к тому, кто, "уходя, не оглянулся". Стихам "Реквиема" ахматовская поэзия обязана слишком многим. Арест сына, семнадцать месяцев тюремных очередей и приговор в буквальном смысле вывели Ахматову на границу жизни и смерти. Стихи 1939 года написаны поэтом, чье сознание проникло в обе половины мироздания. Башня "года сорокового" стала возможна потому, что Ахматова, вслед за Данте, преступила черту.

Стихотворением "С Новым Годом! С новым горем!" начинается 1940 год, который завершится явлением "Поэмы без героя". В течение всего этого года мы будем вслушиваться в ее приближение. Жизнь и смерть человека пересечется с жизнью и смертью эпох. Ахматова покажет, как поступки, настроения, страсти и разлуки формируются неслышной и абсолютной властью времени.

Новогоднee cтихотворение предсказывает новую ахматовскую поэтику - поэтику рока. Представляя Новый Год в облике пляшущего урода, она напоминает о шекспировской пляске ведьм.. Заметим, что сценой для этой пляски становится огромное пространство "над Балтийским дымным морем". Дым у Ахматовой - явный индикатор положения на грани сна и яви, реальности и мифа, земного и загробного. Первое стихотворение 1940 года дышит воздухом "Поэмы без героя".

* * *

Ива
И дряхлый пук дерев.
Пушкин
А я росла в узорной тишине,

И не был мил мне голос человека,
А голос ветра был понятен мне.
Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех серебряную иву.
И, благодарная, она жила
Со мной всю жизнь, плакучими ветвями
Бессонницу овеивала снами.
И - странно! - я ее пережила.
Там пень торчит, чужими голосами
Другие ивы что-то говорят
Под нашими, под теми небесами.
И я молчу... Как будто умер брат.
(1940)
I, 459)

"Серебряная ива" у Ахматовой впервые появилась под теми же, царскосельскими небесами, только на двадцать лет раньше:

Все души милых на высоких звездах.
Как хорошо, что некого терять
И можно плакать. Царскосельский воздух
Был создан, чтобы песни повторять.


Касается сентябрьских ярких вод.
Из прошлого восставши, молчаливо
Ко мне навстречу тень моя идет.

Здесь столько лир повешено на ветки...
Но и моей как будто место есть...
А этот дождик, солнечный и редкий,
Мне утешенье и благая весть.
Осень 1921
Царское Село
(I, 372)

Стихотворение двадцать первого года входит в цикл стихов, связанных с гибелью Гумилева, памятью о котором навсегда овеяно Царское Село - город, где гимназист Гумилев встретил гимназистку Горенко. B 1912 году Ахматова рисовала эту встречу, которую относят к "рождественскому сочельнику 24 декабря 1903 года" (1, 739):

В ремешках пенал и книги были,
Возвращалась я домой из школы.
Эти липы, верно, не забыли
Нашей встречи, мальчик мой веселый. (1912)
(I, 104)

Мы погружаемся в биографию потому, что здесь она становится материалом поэта. В сороковом году стихотворение об иве творит облик исчезнувшего, запретного времени. В двадцать первом году ("Все души милых на высоких звездах...") было иначе. Поэтическая речь была прямой. Гумилевa oтпeвaлo Царское Село, в центре которoгo, рядом с воскресшей тенью школьницы, оказывалась серебряная ива - oбраз-щелчок, образ-тайна и ключ. Вернемся к стихам сорокового года.

Здесь умирает не время и не друг - умирает дерево. Вызывая в памяти стихи, несомненно, живые для Ахматовой:

Николай Гумилев


Я знаю, что деревьям, а не нам,
Дано величье совершенной жизни,
На ласковой земле, сестре звездам,
Мы - на чужбине, а они - в отчизне.

Глубокой осенью в полях пустых
Закаты медно-красные, восходы
Янтарные, окраске учат их, -
Свободные, зеленые народы.

Есть Моисеи посреди дубов,
Марии между пальм... Их души, верно,
Друг другу посылают тихий зов
С водой, струящейся во тьме безмерной.

И в глубине земли, точа алмаз,
Дробя гранит, ключи лепечут скоро,
Ключи поют, кричат - где сломан вяз,
Где листьями оделась сикомора.

О, если бы и мне найти страну,
В которой мог не плакать и не петь я,
Безмолвно поднимаясь в вышину

О том, насколько живы для Ахматовой были эти строки, можно судить по воспоминаниям А. Г. Наймана, героиня которых "к деревьям относилась с нежностью старшей сестры и с почтительностью младшей и, по ходу разговора о пантеизме, в ответ на мою реплику сказала - не продекламировала как стихи, а выставила как довод, так что я стихи не сразу и услышал, - начало гумилевского стихотворения из "Костра": "Я знаю, что деревьям, а не нам, дано величье совершенной жизни", И через мгновение, уже как стихи, уже для своего удовольствия, прочла напевно:

Есть Моисеи посреди дубов,
Марии между пальм…"63

А вот другое свидетельство - запись П. Н. Лукницкого от 5 апреля 1925 года: "Я понял, что в Царском настроение АА не может быть хорошим; я думаю, каждый камень, каждый столбик - такой знакомый и такой чужой теперь - попадая в поле ее зрения, причиняет ей физическую, острую боль. Я сам испытывал ее в продолжении всей прогулки, и я боялся думать о том, во сколько раз нужно ее умножить, чтоб почувствовать то, что чувствовала Анна Андреевна"64.

У Гумилева герой мечтает о превращении в дерево, которое живет "неисчислимые десятилетья". У Ахматовой в сороковом году именно дерево и умирает: дерево - знак Царского Села, дерево, в котором, возможно, сохраняется душа певца "деревьев". Кто остается жить? Автор. Стихотворение о погибшей иве становится стихотворением об исчезнувших друге, городе и времени, от которых уцелел только один свидетель.

До самого конца трагедия прочно спрятана в сквозном элегическом рисунке текста. Прохладная детская, узорная тишина, молодой век - когда мы читаем о них, то еще не знаем, что все они, как говорит чеховская девушка, "свершив печальный круг, угасли". В середине стихотворения ива жива и благодатна: она спасает от бессонницы. И вдруг от всех этих благ, тишины, приволья, от красоты серебряных ветвей, осеняющих дерево (и вместе с ним - век), - остаются пень, смерть, молчание. Катастрофа. Даже не зная о гумилевском подтексте, мы в состоянии почувствовать, что случилось. Так начинается путь к центральному лирическому сюжету года - погребению эпохи. До него остается еще шесть месяцев и десять произведений.

* * *

"Подвал памяти" написан в тот же день, что и "Ива": 18 января 1940 года:

Подвал памяти
О, погреб памяти
Хлебников
Но сущий вздор, что я живу грустя
И что меня воспоминанье точит.
Не часто я у памяти в гостях,
Да и она всегда меня морочит.
Когда спускаюсь с фонарем в подвал,
Мне кажется - опять глухой обвал
За мной по узкой лестнице грохочет.
Чадит фонарь, вернуться не могу,
А знаю, что иду туда - к врагу.

Темно и тихо. Мой окончен праздник!
Уж тридцать лет, как проводили дам,
От старости скончался тот проказник...
Я опоздала. Экая беда!
Нельзя мне показаться никуда.
Но я касаюсь живописи стен
И у камина греюсь. Что за чудо!
Сквозь эту плесень, этот чад и тлен
Сверкнули два живые изумруда.
И кот мяукнул. Ну, идем домой!

Но где мой дом и где рассудок мой?
(I, 460)

Соблазн вписать Ахматову в череду художников, ведомых памятью, - понятен и оправдан, но требует уточнения. Для Пруста, например, воспоминание - победа над временем и временностью жизни. Питаясь из того же источника, ахматовская память преодолевает не только толщу забвения: она пробивается к погребенной эпохе потому, что там, в черепках и обломках, уцелела запретная, уничтоженная норма: мораль, вера, азбучные истины. Вот почему поиск прошлого опасен в самом прямом, тюремном смысле. В конце жизни, в 1961 году, Ахматова скажет о своих читателях: "Но всем им несомненно ясно, / Каких за это ждать наград, / Что оставаться здесь опасно, / Что это не Эдемский сад" (II, кн. 2, 117). В нашем стихотворении:

Когда спускаюсь с фонарем в подвал,
Мне кажется - опять глухой обвал
За мной по узкой лестнице грохочет.
Чадит фонарь, вернуться не могу...

Гул этого рокочущего обвала - это шум реального времени, времени-убийцы. В 1960 году, после смерти Сталина, путешествие в прошлое тоже ведет в подземелье, но еще более зловещее:

В прошлое пути давно закрыты,

Что там? - окровавленные плиты
Или замурованная дверь...
(II, кн. 2, 82)

Облик этого склепа напоминает пыточные камеры. Подвал "из года сорокового" не так страшен: это, конечно, "Бродячая собака" с ее расписными стенами и камином. Здесь героиню преследует не кровь, а тлен: дамы исчезли, а веселивший их проказник скончался от старости. Пока, в этом первом вступлении под своды знаменитого подвала, игра с воскрешением ушедшего только начинается: к героине возвращаются не тени, а фрески, разгорается заброшенный камин, мяучет кот, словно перенесенный сюда из логова макбетовских ведьм.

"подвал памяти", а возвращение назад, в настоящее, где героиню ждут бездомность и безумие. И последней строке нашего стихотворения ("Но где мой дом и где рассудок мой?") вторит другой стихотворный финал:

Любо мне, городской сумасшедшей
По предсмертным бродить площадям.
(I, 456)

Путешествие в прошлое грозит возвращением от жизни исчезнувшей к жизни невыносимой. И все-таки, несмотря на острый ужас настоящего, главным событием текста является спуск в подвал. Идея путешествия в прошлое обретает здесь важные локальные подробности, воскрешающие знаменитую "Бродячую собаку" как один из главных очагов будущей "петербургской повести". Но может быть, еще более важным оказывается сам образ схождения под своды, предвещающее жест "Вступления" в поэму: "Как будто перекрестилась и под темные своды схожу". К. Тарановский первым заметил непосредственную связь этих строк с пушкинским: "Мы все сойдем под вечны своды и чей нибудь уж близок час"65. Эта связь, эти бесконечные горизонты уже присутствуют в первом "подвальном" опыте, первом путешествии в Петербург тринадцатого года.

* * *


И прелесть элегических затей.
По мне, в стихах все быть должно некстати,
Не так, как у людей.

Когда б вы знали, из какого сора

Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.

Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене...

На радость вам и на мученье мне.
(I, 461)

Это стихотворение Ахматовой, одно из самых известных, самых цитируемых, в изданиях советской поры публиковалось с измененным вариантом последней строки ("На радость вам и мне"), что неизбежно искажало трактовку. Вот показательная формулировка: "Стихотворение замешивается не на дистилированной воде общих мест, отборных афоризмов, искусственных красот, а возникает из прозы жизни, поэт преодолевает сопротивление этого "неэстетического" материала, чтобы оно зазвучало задорно, нежно и радостно, возвышая душу и поэта и читателя"66. Высказанное здесь традиционное, общепринятое понимание не противоречит смыслу, но воспроизводит его неполно, игнорируя важнейший аспект целого. Написанное через три дня после "Ивы" и "Подвала памяти", наше стихотворение тайно и явно связано со своими предшественниками.

Начнем с царскосельской природы ахматовских сорняков и задворок. Связь со строкой из "Ивы" ("Я лопухи любила и крапиву") очевидна, и на нее указывает сама Ахматова (см. ниже). Забор здесь тоже царскосельский. Он появится в позднейшем стихотворении "Царскосельская ода" (1961), и, что еще более важно, - в эпиграфе к нему:


Девятисотые года
А в переулке забор дощатый...
Н. Г.
Настоящую оду

Царскосельскую одурь
Прячу в ящик пустой.
В роковую шкатулку,
В кипарисный ларец,

Наступает конец.
Здесь не Темник, не Шуя -
Город парков и зал,
Но тебя опишу я,

Тут ходили по струнке,
Мчался рыжий рысак,
Тут еще до чугунки
Был знатнейший кабак.

Лили матовый свет,
И придворной кареты
Промелькнул силуэт.
Так мне хочется, чтобы

Голубые сугробы
С Петербургом вдали.
Здесь не древние клады,
А дощатый забор,

И извозчичий двор.
Шепелявя неловко
И с грехом пополам,
Молодая чертовка

Там солдатская шутка
Льется, желчь не тая..
Полосатая будка
И махорки струя.

И клялись попадьей,
Пили допоздна водку,
Заедали кутьей.
Ворон криком прославил

А на розвальнях правил
Великан-кирасир.
1961
Комарово

(II, 2 кн., 114-115)

И уже окончательно царскосельское происхождение деталей, остающихся в фокусе нашего внимания, проясняет отрывок из автобиографической прозы Ахматовой, "Дом Шухардиной":

... Этому дому было сто лет в 90-х годах XIX века, и он принадлежал купеческой вдове Евдокии Ивановне Шухардиной. Он стоял на углу Широкой улицы и Безымянного переулка. ... По Безымянному переулку ездили только гвардейские солдаты (кирасиры и гусары) за мукой в свои провиантские магазины, которые находились тут же, поблизости, но уже за городом. Переулок этот бывал занесен зимой глубоким, чистым, не городским снегом, а летом пышно зарастал сорняками - репейниками, из которых я в раннем детстве лепила корзиночки, роскошной крапивой и великолепными лопухами (об этом я сказала в 40-м году, вспоминая пушкинский "ветхий пук дерев" в стихотворении "Царское Село" 1820 года - "Я лопухи любила и крапиву..").

По одной стороне этого переулка домов не было, а тянулся, начиная от шухардинского дома, очень ветхий, некрашеный дощатый глухой забор. Вернувшийся осенью того (1905) года из Березок и уже не заставший семьи Горенко в Царском Н. С. Гумилев был очень огорчен, что этот дом перестраивают. Он после говорил мне, что от этого в первый раз в жизни почувствовал, что не всякая перемена к лучшему. Не туда ли он заехал в своем страшном "Заблудившемся трамвае":


Дом в три окна и серый газон...
(V, 167-169)

В 1925 году П. Лукницкий записывает: "Рассказала между прочим о том, в 1914 году, когда они уже совсем близки не были, как Николай Степанович высказал ей свое сожаление, узнав, что старый дом Шухардиной в Царском Селе - тот дом, где АА жила, - разрушают, чтоб на его месте построить новый. ... И АА вспоминает, с каким чувством Николай Степанович говорил об этом доме, с чувством и с грустью. Николай Степанович любил его, как только он умел любить дом, квартиру - как живого человека, интимно, как друга. И АА высказывает предположение, что строки в "Заблудившемся трамвае" ("А в переулке - забор дощатый..." и т. д.) говорят именно об этом доме. Именно так Николай Степанович напоминал его, и он называет все его приметы... АА же прибавляет, что это - ее предположение, не более как предположение, но что внутренне - она почти убеждена в этом. Она почти знает, что другого дома в воспоминаниях Николая Степановича не было, что только к этому он относился с такой любовь ю67.

В таком контексте стихотворение "Мне ни к чему одические рати..." читается как послесловие к "Иве", которая наяву растет из "сора" воспоминаний. Итог - соположение исчезнувшей и длящейся жизней в пределах одного земного срока. Ахматовский опыт, понимаемый как радостное следование прославленному "духу мелочей", оказывается комментарием к чрезвычайно болезненному событию. Молчание, которым окружена смерть дерева в последней строке "Ивы", говорит о подавленном рыдании и недоступном плаче: ведь в тайнописи текстa переживается смерть политического врага режима, расстрелянного за свои преступления. В "Иве" символика однозначна. В стихотворении "Мне ни к чему одические рати..." детали обладают двумя значениями: первое доступно рядовому читателю, второе - поэту, идущему опасным путем памяти и боли. В открытом доступе текста "желтый одуванчик у забора" "задорен" и "нежен"; в тайном подтексте он говорит о плаче поминания и об экзистенциальном горе человека, лишенно го права на погребение прошедшего и ушедших. В последней строке Ахматова предвидит двойное существование стиха: "на радость вам и на мученье мне". Нельзя не подивиться зоркости цензуры, удалением одного слова зачеркнувшей всю тайную перспективу текста.

верности, совести, боли.

* * *

Тогда же, зимой 1940 года, пишутся лучшие, на мой взгляд, стихотворения "Реквиема". Ахматова сделает их вступлением и заключением поэмы потому, что первое обpaщeнo к настоящемy , а второе - к будущемy родины. Вот первое стихотворение:

Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад,
И ненужным привеском болтался

И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки,

И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
(I, 463)

два древнейших художественных приема, лирический: принцип концентрации, и эпический: принцип широты и монументальности. Итог - лирическая миниатюра, в рамках которой нестесненно развертывается народная трагедия.

Концентрическое движение последовательно охватывает живых и мертвых, город и его тюрьмы, "осужденных полки" и наконец мученицу-Русь, сверху донизу: от смотрящих с неба "звезд смерти" до подошв "кровавых сапог"68. Образность пряма и беспощадна - кровь, пытки, разлуки и смерти, сама реальность массового террора. Переживание оттесняется в подтекст, уступая месту эпическому началу ("Это было, когда..."). Но выразительная сила стихотворения от этого не убывает, наоборот: ужас, данный как объективный смысл и художественный итог целого, действует сильнее, нежели "чистая" лирическая эмоция.

Последняя строфа стихотворения - абсолютная вершина его, да и всей поэмы. Кажется, для России конца тридцатых годов лучшего образа не существует:

Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь

И под шинами черных марусь.

* * *

Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:

И ту, что едва до окна довели,

И ту, что красивой тряхнув головой,
Сказала: "Сюда прихожу, как домой",

Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.


Из бедных, у них же подслушанных слов.

О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,

И если зажмут мой измученный рот,

Пусть так же они поминают меня
В канун моего поминального дня.

А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,


Но только с условьем - не ставить его

Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь.

Ни в царском саду у заветного пня,

А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.

Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,


И выла старуха, как раненый зверь.

И пусть с неподвижных и бронзовых век,
Как слезы, струится подтаявший снег,

И голубь тюремный пусть гулит вдали,

(I, 471-472)

Это стихотворениe cocтoит из двух чacтeй. Пepвая обращенa к настоящeму - как ответ на вопрос, с которого начинается "Реквием"("А это вы можете описать?"). Втоpая - ахматовская версия "Памятника" - имеет дело с не свершившимся. Все движется и скрепляется главной хоральной силой 1940-го года - памятью, вступающей в пределы "Реквиема". Может быть, именно это стихотворение подсказало Ахматовой название всей поэмы? Словарь определяет реквием как "католическую заупокойную службу": Ахматова всегда писала "Requiem" на языке оригинала. Смысл заупокойной в христианстве един на всех языках и во всех конфессиях.

В руководстве "О поминовении усопших по уставу Православной церкви" читаем: "Следуя руководству Святой Церкви, мы исповедуем, что не только православные угодники Божии живут по смерти, но и все верующие не умирают, но живут вечно о Господе...

... Молитва о всех является долгом каждого православного христианина, долгом в самом буквальном смысле этого слова, ибо о нем молятся, и он таким образом становится должником всех, - и живых, и умерших. Должник обязан уплачивать свой долг, в свою очередь молясь обо всех, не только о живых собратиях, ... но и об умерших...

1 2 3 4 5
Примечания

Раздел сайта: