Страда Клара и Витторио: Анна Ахматова и ее ХХ век

La Pietroburgo di Anna Achmatova. - Bologna:
Grafis Edizioni, 1996. - p. 12-19.

Клара и Витторио Страда

Анна Ахматова и ее ХХ век

"гений места и времени" индивидуальной судьбы, тем более когда речь идет о поэте, мало дать биографию и сведения о месте жительства. Ведь тот или иной временной отрезок или то или иное пространство не являются чем-то однородным, одинаковым для тех, чья жизнь протекает в рамках этого периода и местности.

Конечно, каждому поколению определенного ареала присущ некий общий знаменатель. Но есть еще и индивидуальный "шифр", то, как отдельный человек совершенно индивидуально переживает и усваивает общий опыт поколения. История и география, слитые в едином пространственно-временном континууме, индивидуализируются настолько, что становятся разными, скажем, для Ахматовой и любого из ее великих современников - от Марины Цветаевой до Осипа Мандельштама, от Владимира Маяковского до Бориса Пастернака.

Прежде всего время. Чутьем историка, угадывающего реальные сдвиги между эпохами, Ахматова поняла, что по-настоящему XX век начался не по календарю, с 1901 года, а тринадцатью годами позже, в роковом 1914-м, великолепно выразив это ставшим крылатым словом стихом. Первая мировая воина, это удавшееся европейское братоубийство и почти удавшееся самоубийство цивилизации Старого света, открывает собой целую полосу военного и революционного насилия, которое не прекратилось и по сей день, хотя в 1991 году, опять-таки не по календарю. XX век завершил свой цикл. До этого конца Ахматова не дожила, но самый мрачный и жестокий период века она пережила не как сторонний наблюдатель, а как прямой участник, и только в конце жизни ей выпало несколько лет относительного просветления.

творческой энергии и революционного катаклизма, назревшего в недрах этой цивилизации и культуры, город уже самой сменой своих названий символизирующий внезапность наступающих изменений: Санкт-Петербург - Петроград - Ленинград - Санкт-Петербург. Город-миф, антипод и дополнение первопрестольной Москвы, город, породивший великую литературу, от Александра Пушкина до Александра Блока и воплотившийся в творениях Гоголя и Достоевского.

Казалось бы, установить пространственно-временные координаты жизни и поэзии Анны Ахматовой совсем несложно, хотя на самом деле в своих характеристиках ее города и эпохи мы лишь едва вышли за рамки голых дат и фактов статьи в энциклопедии. Ведь главное - определить место, принадлежащее Ахматовой среди многих, кто жил в одно с нею время и соприкасался с теми же примерно фактами, а также увидеть, как она пропустила через себя это место, ставшее для нее точкой наблюдения и оценки целого ряда индивидуальных судеб и обшей судьбы ее поколения. И, конечно же, в первую очередь ее собственной судьбы.

дат и фактов статьи в энциклопедии. Ведь главное - определить место, принадлежащее Ахматовой среди многих, кто жил в одно с нею время и соприкасался с теми же примерно фактами, а также увидеть, как она пропустила через себя это место, ставшее для нее точкой наблюдения и оценки целого ряда индивидуальных судеб и обшей судьбы ее поколения. И, конечно же, в первую очередь ее собственной судьбы.

Пытаясь точнее определить, чем же было это индивидуальное "место" Ахматовой, ее личный "шифр", угол зрения на пережитое, в любой истории литературы мы обнаружим определенные сведения об "акмеизме" - поэтическом течении, которое возникло почти одновременно с футуризмом и как антитеза ему и противостояло переживавшему к началу 10-х годов кризис символизму. Акмеизм и был той поэтической средой, в которой формировалась молодая Ахматова, в кругу таких поэтов, как ставший ей мужем Николай Гумилев, Осип Мандельштам и ряд других значительных имен.

"вертикальную" ориентированность символизма к таинственному миру трансцендентного, мистически воспринимаемому в зашифрованных мирских отражениях, утверждая, наоборот, "горизонтальное" движение в бесконечном земном мире, познаваемом и переживаемом во всем его культурном богатстве. Однако во избежание слишком общих рассуждении следует еще раз подчеркнуть, что программный антисимволизм акмеизма (как и, совершенно по-иному, современного ему футуризма) совсем не перечеркивал наследия почти двух десятилетий символизма, слишком мощного и слишком значительного в своем глубинном обновлении поэтического языка, чтобы не повлиять и на противников - футуристов и акмеистов - и на каждого из них по-своему.

В случае Ахматовой, которая из всех акмеистов, по крайней мере вначале, меньше всего испытала воздействие символистского наследия, находясь под влиянием выдающегося поэта Иннокентия Анненского, совершившего своеобразный переворот в русской поэзии XX века и не сводимого к символизму, - надо иметь в виду, что из всех поэтов-акмеистов, да и вообще представителей великой русской поэтической плеяды первых десятилетий XX века она прожила долгую жизнь, пережив самого Пастернака. Долголетие в такую эпоху - признак не только хорошего здоровья, но и главным образом редкого везенья, если думать, сколько (и каких) бурь сумело преодолеть утлое суденышко ее жизни. Такое долголетие означает, что Ахматова, и по-своему Пастернак, не укладывается в исходный поэтический ареал и в известном смысле находится вне литературных течений своего века или, если угодно, она взращена на их почве: как акмеизма, так и символизма (особенно в последней поэме), как, впрочем, и фольклора и классики - Пушкина, которого она любила и изучала, и великих европейцев, в первую очередь Данте.

Вернемся к уточнению "места" Ахматовой, ее "шифра", ее "видения". Чтобы уловить и ощутить их особость, если не уникальность, нужно осознать, каков был, пользуясь гегелевским выражением, Zeitgeist, "Дух времени", в котором ее поэзия не растворяется, контрастно вырисовываясь на его фоне. Выйдя за рамки деления на периоды и поэтические школы (декадентство, символизм, футуризм и т. д.), мы видим, что всем им, как и всей русской культуре этого периода, творчески взаимодействовавшей с литературой, присущ, хотя и по-разному и в разной степени, элемент, определяемый разными, но, впрочем, близкими терминами: апокалиптичность, утопизм, визионерство, катастрофизм, революционность. То, что эпоха была чревата или больна всеми духовными настроениями, характеризуемыми рядом этих тяжеловесных терминов, несомненно и очевидно, XX век, начавшийся, как говорит Ахматова, в 1914 году и закончившийся, как кажется, в 1991, это доказал и подтвердил. С этой точки зрения разница между поэтическими "исканиями" отступает на второй план, и Блок оказывается рядом с Маяковским, Белый с Хлебниковым, Гиппиус со Цветаевой, образуя согласное разногласие под знаком предощущаемого Конца, пережитого в дальнейшем, и Начала, предвосхищаемого, а потом выстраданного. Первые и Последние Дни, Старый и Новый Мир, Закат и Заря, Упадок и Возрождение: экзальтированная или богохульная, безропотная или торжествующая, духовная или светская религиозность не оставляла места ни для одинокой свободы личности и ее свободной солидарности с Другим, ни индивидуальному Апокалипсису, который христианин переживает в себе, обновляя себя с риском ответственности за собственную судьбу и судьбу ближнего. Если в акмеизме мы можем, в какой-то степени, обнаружить эти столь чуждые милленаристско-коллективистской эпохе моменты, то получают они свое наивысшее выражение в поэзии Ахматовой, порождая чудо, сравнимое по внутренней общности с чудом Бориса Пастернака. И Михаила Булгакова, но в совершенно ином плане, чем у обоих этих поэтов. Могут возразить, что это потому, что поэзия Анны Ахматовой "интимная", "камерная", пользуясь неодобрительной лексикой советского критического жаргона. Тогда с такой точки зрения оценка опрокидывается: ахматовская поэзия не "чудо", а "грех" - тягчайшая вина в эпоху социально-политической идейности и гражданственности. Эту песенку "пролетарская" и марксистско-ленинская критика повторяли десятилетиями, пока не наступила кульминация вскоре после войны в грубом и наглом окрике Жданова с трибуны восторжествовавшей революции, который возомнил, что своим площадным разносом похоронил навсегда поэзию Ахматовой. Казалось бы, в таком случае необходимо перейти в контратаку, чтобы защитить право Ахматовой, и вообще любого, на "интимную" и "камерную" поэзию, которая может стоять особняком и в сторонке около "народно-трибунной". Однако такая защита, отстаивая мирные либеральные принципы перед лицом тоталитарной идеологии насилия, не отвергает этого определения, прилагаемого к поэзии Ахматовой всяческими Ждановыми, всего лишь меняя минус на плюс и призывая к снисходительной терпимости.

"интимной". Не потому, чтобы это было постыдное определение, а потому, что оно, пожалуй, не отвечает истинной природе этой поэзии, по крайней мере, его следует наделить более подходящими сути и конкретными коннотатами. Этот принципиальный вопрос можно исказить и выхолостить чисто советским ответом, типичным для постждановского периода, который можно определить как "фарисейство", причем такой ответ бытовал и за пределами советского литературоведения. В самом деле, утверждают, что поэзия Ахматовой носит "интимный", в ограничительном смысле этого слова, характер, но только на самом раннем этапе, впоследствии же, перековавшись в трудностях новой революционной действительности, она вышла за эти рамки и приобрела "общественное", "гражданское" и даже "патриотическое" звучание. Жданов, мол, допустил просто тактический просчет и, так сказать, погрешность в стиле, обругав поэтессу, в то время как нужно было понять и поддержать ее эволюцию. Кое-кто даже восторгался тем, что несчастная Ахматова вынуждена была писать в стихах в последние сталинские годы, а значит, во славу коммунизма, в попытке спасти не себя, а своего с Гумилевым сына, виновного в том, что происходит от отца-контрреволюционера, которого расстреляли революционеры-большевики, и в который раз арестованного и брошенного в лагерь. Благодаря этим "стихам" Ахматова, де преодолела свою "камерность", превратившись в "высоко идейного" поэта. Но эти слабые стихи, вырванные страхом, служат доказательством ее героизма матери, которая готова и на такую жертву ради опасения сына от жертвоприношения коммунистическому Молоху.

не была любовной поэзией. Такой ответ сочтут абсурдным. Ведь достаточно открыть сборник ее первых стихов. На самом же деле такой ответ, возможно, спорный, заслуживает внимания, если не отрицать очевидности преобладания любовной тематики в поэзии ранней Ахматовой и видеть в этой тематике выражение более глубинного начала, а не загонять этого огромного поэта в рамки избитой формулы "любовной поэтессы", может быть, прибавив при этом что-нибудь о ее "эволюции" в сторону гражданской поэзии.

Любовные отношения с их озарениями и двойственностью, играми и риском, победами и поражениями в поэзии Ахматовой всегда трагически окрашены чувством Рока, а следовательно, тревоги и горечи, что как бы отбрасывает тень на то сияние, которое "любовная поэзия" как раз должна подчеркнуть в своем мимолетном солнечном блеске. Смерть, одиночество, разлука тайно присутствуют в том, как переживается хрупкая связь с любимым существом. Чудо ахматовской поэзии в том, что этот элемент прискорбной непрочности, присущей даже самой полноте жизни, связывается с конкретным посредством ярких по силе выразительности деталей. Однако этот мотив никогда не выливается в слезливую сентиментальность или мелодраматическую экзальтацию: иными словами, это не "женская поэзия" в худшем смысле этого слова (есть и "мужская поэзия" не лучшего качества). Это поэзия человека-женщины, которая, как женщина, причастна к судьбе человечества. Если дать совсем краткое, а следовательно, приблизительное определение поэзии Ахматовой, можно сказать, что это "стоическая" поэзия, исполненная христианского стоицизма женщины современности, воспитанной не только в литературной, но и этической традиции русской лирики, а главное, прозы и жившей в XX веке в эпицентре всех его потрясении - петербургской и московской России.

"преодолении", а обогащении на основе своей трагической сути, которая все больше питалась жестоким и железным XX веком. И становится понятно, почему в своей величественной и царственной старости Ахматова так досадовала и не любила, когда захваливали (особенно ее западные исследователи и переводчики) ее раннюю поэзию, истолковываемую как "любовная" и "женская", и при этом не понимали, а зачастую и просто не имели представления о цельности и сложности ее поэзии в целом, не ощущая, что поздняя Ахматова органически вырастает из ранней.

Стоико-христианская, насыщенная современностью поэзия. Поэзия исключительного по ясности видения, счастливо прозрачная на мутном фоне апокалиптического и утопического, пусть и грандиозного и выстраданного, визионерства русской поэзии не только XX столетия. Возможна ли в наш век "трезвая" поэзия, без экзальтирующих и ослепляющих мифов? Поэзия Анны Ахматовой доказывает, что да, и в этом смысле она поразительно "классична". Не возврат к Пушкину, не "пушкинизм" шутов соцреализма, которые, надо сказать, хотя и восхищались Ахматовой за ее якобы "реализм", участвовали в идеологических кампаниях против нее. Пушкинская традиция, конечно, присутствует в лирике Ахматовой, но она преображена революцией, которая произошла в XX веке в поэзии, ассоциативной и аллюзивной, особенно у Анненского, не говоря уже о символистах, футуристах, акмеистах, словом, русском поэтическом койне, перекрывающем идеолекты разных "школ". Стоическое и (да простится невольная игра слов) историческое видение Ахматовой, в котором пульсирует личная судьба, выстраданная в общей судьбе нации и эпохи. И когда во второй половине жизни Ахматова захотела переосмыслить и заново перечувствовать свою жизнь, то, чем она стала в своем Ленинграде в сравнении с той, какой была в своем Петербурге, то посвященная этим размышлениям поэма не могла называться иначе, как "Поэма без героя", хотя в ней немало героев и героинь, ибо ее главное действующее лицо - Время, а значит, История, не история историков, а история тех, кто, каждый по-разному, вынес ее на себе. Они, отодвигаясь в уже не принадлежащее им будущее, видят в фантастической игре зеркал образы прошлого, своего прошлого, которое никогда не вернется и скоро рассеется, прошлое пережитых символов, прошлое, с которым со стоической трезвостью и христианской надеждой происходит расставание.