"Царственное слово". Ахматовские чтения.
Выпуск 1. - М.: Наследие, 1992 г. - С. 71-78.
"Так не зря мы вместе бедовали..."
(Тема эмиграции в поэзии Анны Ахматовой)
Тема эмиграции - одна из сквозных тем поэзии Ахматовой. Она охватывает период почти в 45 лет (1917-1965) и лежит на пересечении двух одинаково существенных линий ее поэтической эволюции: развития ее любовной лирики и нарастания гражданственной, а точнее - историософической глубины и объемности ее творчества. Эта тема неотделима от расширения того образа времени, который неизменно присутствует в ее стихах и непрерывно вбирает в себя все более широкое социально-историческое и философское (преимущественно этическое) содержание.
В 1916 году Осип Мандельштам писал о новом этапе в поэзии Ахматовой, который не был замечен критикой (исключая статью Недоброво): "Для Ахматовой настала иная пора. В последних стихах Ахматовой произошел перелом к гиератической важности, религиозной простоте и торжественности: я бы сказал, после женщины настал черед жены. Помните: "смиренная, одетая убого, но видом величавая жена". Голос отречения крепнет все более и более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России"1. Естественно, при этом и образ времени существенно меняется. В "Вечере" и отчасти в "Четках" он дан через предметные детали быта определенного времени и среды - то, что тогда же было замечено всеми; бесчисленные подробности обихода и интерьера, петербургского пейзажа и атмосферы быта художественной богемы с самого начала были подчинены тому "тончайшему психологизму", который тот же О. Мандельштам (а за ним все авторы, писавшие об Ахматовой) связывал с перенесением в ее лирику опыта русской романной прозы XIX века. В 1922 году он писал: "Наконец, Ахматова принесла в русскую лирику всю огромную сложность и психологическое богатство русского романа девятнадцатого века: не было бы Ахматовой, не будь Толстого с "Анной Карениной", Тургенева с "Дворянским гнездом", всего Достоевского и отчасти даже Лескова. Генезис Ахматовой весь лежит в русской прозе, а не поэзии. Свою поэтическую форму, острую и своеобразную, она развивала с оглядкой на психологическую прозу"2.
Страна и история вошли в поэзию Ахматовой с Первой мировой войной, которая воспринималась как национальная трагедия. Действие теперь происходит на пространствах России, и природа психологизма меняется. Из биографического времени сама психология переходит во время социально-историческое:
Мы на сто лет состарились, и это
Тогда случилось в час один:
Короткое уже кончалось лето,
Дымилось тело вспаханных равнин.
Вдруг запестрела тихая дорога,
Плач полетел, серебряно звеня...
Закрыв лицо, я умоляла Бога
До первой битвы умертвить меня3.
Теперь и не гражданская - "чистая" - лирика тоже перемещается в историческое время: биография уходит из интерьера на просторы истории, но истории пока лишь национальной - не глобальной.
Меняется и ритмический строй стиха. В сборнике "Вечер" и отчасти в "Четках" одни стихи развертывались в чисто "разговорном" ритме, другие - в песенном. Но немногочисленные попытки песенного жанра - иногда в духе жестокого романса ("Муж хлестал меня узорчатым, / Вдвое сложенным ремнем..."), иногда в фольклорной традиции, как "Песенка" ("Я на солнечном восходе / Про любовь пою...") - были достаточно далеки от "сложнейшего психологизма" ее же "говорных" стихов. Слияние естественной "разговорной" речи с "песенным ладом" - с традиционной напевностью стиха - развивается и крепнет с годами по мере углубления поэтического образа времени. Это единство психологического богатства и напевности стиха было впервые отмечено тоже О. Мандельштамом как свойство "новой" Ахматовой: "Сочетание тончайшего психологизма (школа Анненского) с песенным ладом поражает в стихах Ахматовой наш слух, привыкший с понятием песни связывать некоторую душевную элементарность, если не бедность" (с. 253).
На этой национально-патриотической основе рождается и тема эмиграции уже весной 1917 года. Она непосредственно связана со стихами любовной лирики - с целым лирическим "романом в стихах", открыто или без прямого посвящения относящихся к Борису Анрепу4. Этот лирический "роман в стихах" -не единственный, но самый многолетний в поэзии Ахматовой. По счету В. М. Жирмунского, к нему относится 33 стихотворения, написанные на протяжении более 45 лет (1915 - 1961). На самом деле стихов в нем еще больше, потому что В. М. Жирмунским не учтен возврат к этой теме в 1936 году. Кроме того, следует рассматривать этот "роман в стихах" как роман о своего рода любовном треугольнике, потому что биографически и поэтически история любви к Анрепу неразрывно связана с историей отношений Ахматовой с Недоброво - их общим другом, которому тоже посвящены многие стихи; тут ощутимо глубокое взаимодействие обоих лирических "сюжетов"5. Борис Анреп окончательно уехал в Англию в самом начале Февральской революции - не как политический эмигрант, но с решимостью после войны жить в Западной Европе (как он жил там с 1908 г.), чтобы заниматься своей художественной мозаикой. Это решение Ахматова воспринимала как "отступничество":
Ты - отступник: за остров зеленый
Наши песни, и наши иконы,
И над озером тихим сосну.
Для чего ты, лихой ярославец,
Коль еще не лишился ума,
Загляделся на рыжих красавиц
И на пышные эти дома?
Так теперь и кощунствуй, и чванься,
Православную душу губи,
В королевской столице останься
И свободу свою полюби. (I, 123-124)
Эти стихи - образец слияния естественного разговорного, даже просто народного языка с широкой напевностью ритмического строя: их невозможно читать не на распев, они просятся в песню. Между тем в психологической сложности, в многослойности эмоционального движения им никак не откажешь: гневное осуждение и ирония, ревность к "рыжим красавицам" и восхищение удалью "лихого ярославца", наконец, религиозные опасения по поводу утраченной возлюбленным благодати... Это - такой клубок чувств и переживаний, взятых в живом их взаимодействии, что не всякая психологическая проза, не всякий "поток сознания" с этим справится. И тут же - за гневной и ревнивой отповедью - следует драматическая смена интонации. Лирическому герою приписан драматизм переживания, который, возможно, совсем не был свойствен герою биографическому:
Для чего ж ты приходишь и стонешь
Под высоким окошком моим?
Знаешь сам, ты и в море не тонешь,
И в смертельном бою невредим.
Да, не страшны ни море, ни битвы
Тем, кто сам потерял благодать.
Оттого-то во время молитвы
Попросил ты тебя поминать.
Полемический запал этих стихов не означает, однако, что для себя Ахматова уже бесповоротно отвергла эмиграцию, окончательно разрешив коллизию между сердечным чувством и горячей привязанностью к родной стране, ее природе, культуре и языку. Об этом говорят некоторые другие стихи того же лета, где в лирическом переживании "проигрывается" обратное решение - в пользу любовного чувства. Все стихи о возможности морского путешествия в подтексте содержат эту мысль. Пример тому - стихотворение "Просыпаться на рассвете / Оттого, что радость душит...", которое завершается строками:
Но, предчувствуя свиданье
С тем, кто стал моей звездою,
От соленых брызг и ветра
С каждым часом молодеть.
Июль 1917 (I, 124)
В другом стихотворении того же лета эта возможность переживается как уже осуществленная эмиграция:
Это просто, это ясно,
Это всякому понятно,
Ты меня совсем не любишь,
Не полюбишь никогда.
И все же, хотя бы в воображении, любящая женщина едет в чужие страны -в ту "королевскую столицу", куда уплыл возлюбленный:
Для чего же, бросив друга
И кудрявого ребенка,
Бросив город мой любимый
И родную сторону,
Черной нищенкой скитаюсь
По столице иноземной?
О, как весело мне думать,
Лето 1917 (I, 128)
Как видим, коллизия, связанная с мыслью об эмиграции, еще за несколько месяцев до Октябрьского переворота многосторонне развертывается в лирике Ахматовой: то как столкновение патриотического чувства с могущественной любовной эмоцией, то как страстная любовь, натолкнувшаяся на неуверенность во взаимности.
Движение темы эмиграции внутри "лирического романа" подготавливает те стихи, которые десятилетиями почти неизменно цитировались в работах советских авторов, если они затрагивали тему эмиграции у Ахматовой. В окончательном варианте 1940 г. они начинаются со строки "Мне голос был. Он звал утешно...". В их трактовке сильнее всего сказываются стереотипы мышления, многими не преодоленные и по сей день. В данном случае эти стереотипы противоречат фактам, уже много лет известным по обе стороны рубежа. Эти факты связаны с историей текста стихотворения.
Первый его вариант был написан в октябре 1917 года, незадолго до Октябрьского переворота. Звучал он так:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От русской церкви отлетал,
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее,
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: "Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою.
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
".
Этим стихи заканчивались, никакой отповеди на призыв "утешного голоса" в них не было. Они были непосредственным эмоциональным откликом на "текущий момент" - на военную угрозу столице империи и на беспомощность правительства Керенского перед этой угрозой.
Прямая опасность захвата "приневской столицы" немцами возникала в конце Германской войны дважды, первый раз - в начале октября 1917 года. Тогда Леонид Андреев писал в статье "Вопрос", обращая его к союзникам России: "... В эту последнюю минуту, когда, в сущности, потеряна нами всякая надежда на самостоятельную оборону, я и позволю себе спросить наших союзников: "Нет ли какой-нибудь возможности оказать нам немедленную помощь?.." Ведь сейчас ясно всякому, что, если германец захочет наступать далее, своими силами мы Петроград не отстоим"6.
Очевидно тогда и были написаны эти стихи. Острый момент военной истории вызвал горькие строки о всенародной "тоске самоубийства" и о "черном стыде" всеобщей безответственности в деле защиты собственной столицы. Отказ от сопротивления ее военному захвату - это национальный позор, который рождает импульс отказа от "глухой и грешной" своей страны. Мотив "грешной" страны уже был в этом "лирическом романе". Характерна в этом смысле вторая строфа в стихах, помеченных 1 января 1917 года (значит, вскоре после временного возвращения Б. Анрепа из Англии в Петроград):
Ты говоришь - моя страна грешна,
А я скажу - твоя страна безбожна.
Пускай на нас еще лежит вина, -
Все искупить и все исправить можно. (I, 107)
Падение столицы было бы, с точки зрения Ахматовой, непоправимой военной катастрофой, грехом неискупаемым. Поэтому призыв к отречению - не только голос друга, но также и внутренний голос, углубляющий драматизм переживания военных событий, чреватых гибелью независимости страны. Избавиться от пронзительного ощущения национального позора путем отречения - это, конечно, дурной соблазн; но решимости отказаться от такого "отступничества" у Ахматовой в тот момент не было. Это можно назвать открытой развязкой лирической коллизии. Здесь тема эмиграции в ее гражданском звучании уже поставлена, но решения еще нет...
Полугодие спустя - в апреле 1918 - этого решения тоже не было. Первопечатный текст стихотворения в газете "Воля народа" - тот же первый его вариант. Газетная публикация появилась вскоре после заключения Брестского мира и вторично возникшей угрозы военного захвата Петрограда. Этот момент не одной Ахматовой воспринимался как национальный позор - даже Ленин, настоявший на заключении сепаратного и грабительского мира с немцами, называл его позорным миром.
Последнее четверостишие, жестко и непримиримо разрешающее лирическую коллизию, впервые появилось в сборнике "Подорожник". Шел 1921 год; после жестоких испытаний истекшего трехлетья - гражданской войны, голода и разрухи, после разгула деятельности ЧК и кровавого ожесточения народа, пережив все это вместе со страной (которую она уже не отождествляет с государством), соблазн бегства от этих бедствий отвергается как недостойное малодушие. Только тут и возникает отказ от соблазна эмиграции и ее осуждение по мотивам национально-этическим:
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух. (I, 135)
Однако и в этом втором варианте не снят еще мотив национального позора как исходной лирической ситуации. Из двух первых строф первого варианта Ахматова оставила в 1921 г. лишь первую. Вторую и самую сильную по образной и ритмической энергии строфу она сняла - возможно, и по цензурным соображениям: в 21 году строфа эта звучала бы уже двусмысленно, тем более еще и датированная осенью 1917:
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее...
"берут", не то большевики... Первой строфы было достаточно, чтобы сохранялся чисто национальный исходный импульс, как было с самого начала.
Эти факты истории текста были установлены отчасти еще в 1967 г. Глебом Струве, правда, без проверки первопечатного текста: поэтому в газетный вариант было включено заключительное четверостишие, появившееся только в 1921 г. - в "Подорожнике". Но затем В. М. Жирмунский исправил ошибку предшественника, указав в примечаниях к Большой серии "Библиотеки поэта", что в "Воле народа" этой строфы еще не было (том вышел в 1976 г., - пять лет спустя после смерти составителя и комментатора)7. Но первые две строфы первого варианта в комментариях не только не цитировались, но и не упоминались. Они глухо упоминаются лишь во вступительной статье А. Суркова8.
Между тем, в 1984 г. в том же издательстве (3-е издание Малой серии "Библиотеки поэта") вполне грамотный литературовед утверждал, что третий и последний вариант стихотворения (относящийся к 1940 году), - это и был "главный выбор" Ахматовой в пользу революции, сделанный ею чуть ли не в самый момент октябрьского переворота. А. Павловский пишет во вступительной статье: "Конечно, Ахматова была далека в ту пору от понимания истинного смысла развертывавшихся социальных событий, и "музыка революции", которую призывал слушать Блок, звучала ее слуху невнятно". Однако, уже тогда она "определила, где правда, а где ложь "утешного голоса", предлагающего индульгенцию за несмываемый грех предательства. Замечательное стихотворение "Мне голос был. Он звал утешно..." (осень 1917 г.) стало важным и памятным документом революционной эпохи. С поистине библейской силой звучат в нем интонации презрения и проклятия "отступникам"9.
А. Павловский игнорирует уже установленные к тому времени факты истории текста; он не мог не знать примечаний В. М. Жирмунского и статьи А. Суркова, тем более, что их слишком хорошо знала комментатор этого томика - Н. А. Жирмунская.
Вся концепция мира в окончательном варианте 1940 года уже иная, не та, что в 1917 или 1921. Это по существу другое стихотворение, лишенное каких бы то ни было ссылок на "текущий момент". Рискуя повториться, приведу это новое по интонации и смыслу стихотворение целиком, потому что именно в его целостности и лаконизме заключена его императивная сила:
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: "Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид".
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух. (I, 135)
Здесь речь идет о других поражениях и обидах - совсем не военных; о другом "черном стыде", - ведь этот вариант появился уже после "Реквиема"! В стихотворении теперь две неравные строфы: первая восьмистрочная, вторая - четырехстрочная. Она идет после отступа и заключает в себе "вывод", решение лирической коллизии. К концу 30-х годов произошел следующий глубокий сдвиг в ахматовском образе времени: третий вариант стихотворения не привязан ни к лично-биографическому, ни к национально-историческому или к политическому событию. Это категорический императив, непререкаемый для поэта в любой кризисной ситуации национальной истории.
Фактическое изучение истории текста, как мы видим, опровергает тот стереотип, те словесные клише о "презрении и проклятии" эмиграции, в угоду которым осуществляются подобные манипуляции.
Эпоха революции и гражданской войны вошла в поэзию Анны Ахматовой не только как тема и общая атмосфера жизни, но и как новый сдвиг в образе времени ("хронотопа", - если пользоваться термином М. М. Бахтина), неизмеримо расширив кругозор ее лирики. Это существенно изменило ритмические интонации ее стихов, а значит, и всю поэтику ахматовской лирики. Глубокое и печальное философское раздумье о судьбах мира и человечества сообщает ее пореволюционным стихам особую объемность и зрелость. В 1919 году было написано стихотворение, где историческое время меряется уже не годами и не десятилетиями, а веками:
Тем, что в чаду печали и тревог
Он к самой черной прикоснулся язве,
Но исцелить ее не мог. (I, 131)
Эти пророческие строки составляют лишь первую половину стихотворения. Вторая половина переводит лирическую картину мира в глобальное пространство: через сопоставление атмосферы русской жизни с относительной стабильностью существования западного мира:
Еще на западе земное солнце светит
И кровли городов в его лучах блестят,
А здесь уж белая дома крестами метит
И кличет воронов, и вороны летят.
Зима 1919 (I, 131)
стремление людей уничтожить "страшную язву" общественной несправедливости, угнетения и нищеты, но попытку, приведшую к обратному результату. Отметим также и это "еще" в начале строфы о Западе. Уже здесь рождается строгость и зрелость поэтического зрения, которое охватывает весь цивилизованный мир и общую перспективу истории... Это особенно ощутимо в стихах Ахматовой об эмиграции. Более того: можно сказать, что именно проблема эмиграции (возникшая сначала в ее любовной лирике и лишь затем в ее гражданском, культурном и религиозном значении) и расширила мир ее поэзии до охвата, если можно так выразиться, глобального пространства.
Стихи об эмиграции 1922 года отнюдь не "подтвердили" (как пишет А. Павловский) его концепцию о "презрении и проклятии" ко всем подряд, кто покинул страну в эту эпоху. Да, она решительно противопоставляет себя тем, кто в период тяжелых боев и не менее жестоких бедствий "бросил землю на растерзание врагам". Но к "изгнанникам" из родной земли ее стихи проникнуты вовсе не презрением, но глубокой жалостью:
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю.
Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник.
Полынью пахнет хлеб чужой. (I, 139)
культуры по отношению к заключенным - "несчастным" - или по отношению к больным и увечным. Печальная судьба "изгнанников" при этом не противопоставлена, а сопоставлена с судьбами тех, кто остался на родине и принял на себя тяжесть судьбоносных ударов российской истории:
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
Оправдан будет каждый час...
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас. (I, 139)
Русская интеллигенция по обе стороны рубежа одинаково обречена на утрату социальной стабильности, но обездолена по-разному. Сопоставление дает живой образ глобального пространства. Всемирная история становится определяющей формантой человеческих судеб.
лирического романа. В 1922 году было опубликовано (без даты) стихотворение "Петроград, 1919", открывающее сборник "Anno Domini", где снова взгляд обращен и на Восток, и на Запад:
И мы забыли навсегда,
Заключены в столице дикой.
Озера, степи, города
И зори родины великой.
Долит жестокая истома...
Никто нам не хотел помочь
За то, что мы остались дома... (I, 136)
Это - картина изоляции и заброшенности одичалой экс-столицы, покинутой частью населения и оставшейся как бы в стороне от событий, развертывавшихся на просторах страны. Но тут же, через запятую, не прерывая синтаксического периода, взгляд и на Запад:
А не крылатую свободу,
Мы сохранили для себя
Его дворцы, огонь и воду.
Утверждается пожизненная верность прежней столице - единственному вполне европейскому городу страны:
Уж ветер смерти сердце студит,
Но нам священный град Петра
Невольным памятником будет.
В 1922 году написано и стихотворение о мечтаемой встрече с самыми близкими друзьями и возлюбленными, уже покойными или живущими в "изгнании" (то есть - в эмиграции):
Повстречаться со всеми опять,
В полном ветра и солнца приморском саду
По широким аллеям гулять.
Даже мертвые нынче согласны прийти,
Ты ребенка за ручку ко мне приведи.
Так давно я скучаю о нем. (I, 145)
Это, разумеется, не стихи "на тему" об эмиграции, но мысль об ее существовании присутствует при каждом лирическом воспоминании о возлюбленных и друзьях.
Новый возврат памяти к Анрепу и Недоброво происходит в 1936 году, после неполного десятилетия лирической "немоты". Теперь она завершает свою "Сказку о черном кольце", первые две части которой были написаны в августе 1917 г., а опубликованы в 1922. Третья и завершающая часть "Сказки..." написана в 1936, а опубликована впервые в 1940 г. Это кульминация лирического "романа в стихах". Одновременно третья часть определяет сюжетную завершенность и художественную целостность "Сказки о черном кольце". Биографический факт преображен здесь в духе народной сказки о "потерянном кольце". Только в последней части выясняется смысл этой "потери": рассказано, что кольцо было тайно вручено возлюбленному (как способ объяснения в любви), а потеряно окончательно лишь вместе с утратой любимого, уехавшего за море. Собственно, весь "сюжет" сказки заключен в этой третьей части:
Застонала хищной птицей,
Повалилась на кровать
Сотый раз припоминать:
Как за ужином сидела,
Как не ела, не пила
У дубового стола,
Как под скатертью узорной
Протянула перстень черный,
Встал и вышел на крыльцо. (I, 151)
Далее следует строка точек, означающая события, оставшиеся "за кадром". А заключительная строфа - уже на тему разлуки и утраты:
Не придут ко мне с находкой!
Далеко над быстрой лодкой
Забелели паруса. (I, 151)
Что в основе сказочного сюжета лежат реальные биографические факты сложных и очевидно платонических отношений с Борисом Анрепом, подтверждается воспоминаниями самого Анрепа "О черном кольце", которые он написал сразу после смерти Ахматовой и отдал Глебу Струве с правом публикации после его собственной смерти. Сказочное преображение внешней обстановки и ритмика пушкинских сказок "О мертвой царевне" и "О царе Салтане" нисколько не затрагивают подлинности лирико-психологического содержания10. Это - единственный в своем роде образец жанра лирической сказки, написанной от первого лица героини. Сама сказочная форма здесь служит чисто лирической задаче: передать настроение чистой грусти и как бы "отстраненности" переживаний, ставших горьким воспоминанием.
Возврат к "роману в стихах" был одновременно возвратом к теме отъезда навсегда в чужие страны. Образ кольца или перстня, так же, как образ уплывающего за море судна, становится и в дальнейшем опознавательным знаком, говорящим о связи стихотворения с "романом в стихах" и с темой эмиграции.
Еще одно стихотворение Г. Струве относит к "несомненным поэтическим обращениям" к Б. Анрепу11. Начало его в самом деле отмечено "опознавательным признаком" лирического "романа в стихах": "лодка или черный плот" как необходимое средство связи между бесконечно далекими берегами водного пространства:
Или лодку, или черный плот?
Он в шестнадцатом году весною
Обещал, что скоро сам придет.
Однако дальнейший ход лирического переживания и словесно-образной структуры этих стихов скорее связан не с Анрепом, а с Недоброво, уже покойным:
Говорил, что птицей прилечу
Через мрак и смерть к его покою,
Прикоснусь крылом к его плечу.
Мне его еще смеются очи
Что мне делать! Ангел полуночи
До зари беседует со мной.
Февраль 1936
Если это стихи, посвященные памяти Недоброво, то водное пространство -это не море, разделяющее страны, а воды подземных рек, через которые Харон перевозит умерших в царство мертвых. Ахматова действительно видела Недоброво последний раз в 1916 г. - в Крыму, и об этом есть стихи, написанные еще при жизни адресата и прямо ему посвященные12. Это, кстати, разрешает недоумение Г. Струве по поводу строки "И теперь шестнадцатой весной". Здесь речь идет не о шестнадцатой весне после шестнадцатого года, а о числе весен, уже прошедших после смерти Недоброво - без него на земле (он умер в 1919 г.).
"Не прислал ли лебедя за мною..." и к Б. Анрепу, - а стало быть к теме эмиграции - отражает уже атмосферу сталинского времени, когда "железный занавес" окончательно опустился, люди боялись переписываться даже с самыми близкими родными, и самые незабвенные друзья в Европе оказались так же недосягаемы, как ушедшие в иной мир... Общение с ними, обращение к ним стало возможно только в воображении, во сне или разве телепатически - как отклик памяти на воспоминание закордонного друга. Такой характер, быть может, носит другое обращение к той же теме - еще через четверть века.
Еще раз Ахматова возвращается к мотиву кольца и разлуки с возлюбленным в 1961 г. И снова возникает тема оставленности, покинутости по эту сторону рубежа:
Всем обещаньям вопреки
И перстень сняв с моей руки,
Забыл меня на дне...
Зачем же снова в эту ночь
Свой дух прислал ко мне?
Он строен был, и юн, и рыж,
Он женщиною был,
Как плакальщица выл...
Он больше без меня не мог:
Пускай позор, пускай острог...
Я без него могла. (I, 252)
стихотворение, но и весь лирический "роман в стихах", растянувшийся на целое сорокапятилетие. Эта строка-строфа означает освобождение от власти неизбывной трагической любви, так и не состоявшейся - пресеченной ходом большой истории.
Мандельштам писал в 1932 г.: "Вывод" в поэзии нужно понимать буквально - как закономерный по своей тяге и случайный по своей структуре выход за пределы всего сказанного"13. Именно в этом смысл приема - выделения отступом последней строфы или строки в стихах без строфического деления. Этот прием возник у Ахматовой лишь в пореволюционную эпоху14 и повторялся чаще всего именно в стихах, так или иначе связанных с проблемой эмиграции, начиная со знаменитого "Мне голос был. Он звал утешно...". Иногда такое графическое отделение "вывода" или "выхода за пределы всего сказанного" усиливается еще и строкой точек, как в финале "Сказке о черном кольце".
К этому приему Ахматова прибегает и в другом стихотворении, обращенном к Анрепу. Это уже эпилог "романа в стихах" - итог истории их отношений. Здесь нет ни эмоциональной напряженности, ни щемящего чувства оставленности. Интонация трезвая, рассудочная, если не сказать - ироническая. Теперь она думает, что иная - эмигрантская - судьба неминуемо привела бы к иным результатам также и личностного, духовного развития! Эти последние стихи, связанные с мыслью об Анрепе, были написаны в том же 1961 г. и в том же Комарово:
Прав, что не взял меня с собой
И не назвал своей подругой.
Сквозной бессонницей и вьюгой.
Меня бы не узнали вы
На пригородном полустанке
В той молодящейся, увы,
Прошло более сорока лет после разлуки - прошла целая жизнь... И какая жизнь! Каждое десятилетие было насыщено личными и общественно-историческими катаклизмами. Но Ахматова не отказывается от того исторического и душевного опыта, который ей и ее народу стоил так дорого...
Завершает тему эмиграции в поэзии Ахматовой поразительное итоговое стихотворение, возвращающее проблему к гражданскому ее значению. И одновременно это своего рода исповедальный жанр в лирике. Снова она утверждает неразрывное единство судеб поэта и его народа:
Так не зря мы вместе бедовали,
Даже без надежды раз вздохнуть -
И спокойно продолжали путь.
Не за то, что чистой я осталась,
Словно перед Господом свеча,
Вместе с вами я в ногах валялась
Нет! и не под чуждым небосводом
И не под защитой чуждых крыл -
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был15.
"под защитой чуждых крыл", судить о нравственной безупречности тех, кто, никакой защиты не имея, склонялся перед жестоким режимом (пусть даже не лично перед палачом, а перед его "кровавой куклой", его символом или идолом). Но она знает для себя (и говорит всем!), что даже вынужденное и формальное преклонение перед общественным злом - даже голосование за него - это черный грех, который она разделяет вместе со всем народом. Теперь Ахматова уже не может сказать, как в 1922: "И знаем, что в оценке поздней / Оправдан будет каждый час". Не может, потому что все "присягали" злодейству (демонстрируя всенародное единодушие на "выборах"). Но еще и потому, что у каждого были также свои персональные причины и необходимости (вызванные общей беззащитностью) склоняться перед "куклой палача". О себе лично она уже давно писала в "Реквиеме":
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой.
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой...
творческой эволюции, но, может быть, и всей русской поэзии середины нашего века.
В заключение остается сказать, что, во-первых, тема эмиграции у Ахматовой с самого начала не однозначна, а глубоко драматична. Во-вторых, ее окончательное разрешение относится не к 1917 году, а только к началу 60-х годов. И решение это тоже не было однозначным и не заключало в себе никакого "морального негодования". Это не было категорическим решением - где лучше или что лучше. Скорее наоборот - проблема заключалась в том, где хуже или что хуже для внутренней свободы и духовного роста, а также для этической самооценки. Спокойствие, с которым Ахматова принимает свою судьбу, утверждается тем, что это судьба общенародная: национальная судьба страны. А это значит, что и человек, и народ в целом так или иначе духовно все равно жив и "спокойно продолжает путь" с сознанием своего исторического права его продолжать.
Примечания
1. Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 253.
2. Там же. С. 175.
4. Биографическая основа этого "романа в стихах" частично изучена Глебом Струве в его "Материалах к творческой биографии А. А. Ахматовой", куда входят его очерки "Анна Ахматова и Николай Недоброво" и "Анна Ахматова и Борис Анреп" (Анна Ахматова. Соч.: В 3 т. Париж: YМСА-Press, 1983. Т. З. С. 371 - 438). Там же опубликованы воспоминания самого Б. Анрепа "О черном кольце" (с. 439 - 453). Важные уточнения истории этого тройственного союза содержатся и в опубликованных недавно Л. Флейшманом воспоминаниях Б. Анрепа о Н. Недоброво (Русская мысль. Париж. №3778. 2 июня 1989), а также в мемуарной части книги В. Виленкина "В сто первом зеркале" (М., 1987). В. Я. Виленкин, в частности, приводит оценочное суждение Ахматовой о ее последнем свидании с Б. Анрепом в 1965 г. в Париже: "Когда она вернулась из Англии в 1965 г., я ее как-то спросил, не встретились ли они... на что она, помолчав, ответила: "Встретились. И это было очень страшно. Ведь прошло пятьдесят лет!.." (с. 28).
5. В. М. Жирмунский пишет: "Согласно ее (Анны Ахматовой. - А. Т.) указаниям, Б. Анрепу посвящено в "Белой стае" 17 стихотворений (с апреля 1915 г.), в "Подорожнике" - 14. Ему, по-видимому, адресованы стихотворения Ахматовой, связанные с темой эмиграции (№ 236, 583)". (Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Примечания. "Библиотека поэта". Большая серия. Л., 1976. С. 463). В. Виленкин считает, что посвященных Б. Анрепу стихов "не менее 35" - и тоже "судя по разновременным указаниям самой Анны Андреевны") (Виленкин В. В сто первом зеркале. С. 28). Если рассматривать эти стихи как составляющие целостный "роман в стихах", сюда следует прибавить также многочисленные открытые и скрытые посвящения Н. Недоброво: свою страстную и долголетнюю любовь к Анрепу Ахматова считала своего рода "предательством" по отношению к Недоброво, трагической виною перед ним. Это косвенно подтверждают воспоминания Б. Анрепа о Недоброво, которые завершаются таким сообщением: "... В последние годы своей жизни Недоброво перестал чувствовать дружеское расположение ко мне из-за ревности к А. А. А. Я никогда не подозревал этой перемены в нем, не имевшей никаких оснований. Мое преклонение перед Ахматовой было исключительно литературное и платоническое" (Русская мысль. Париж. № 3778. 1989. 2 июня). Это объясняет также, почему свои воспоминания "О черном кольце" он завершает (уже после подписи) цитатой из стихотворения Ахматовой 1917 г.:
Это просто, это ясно,
Это всякому понятно -
Не полюбишь никогда...
Еще одно подтверждение неразделенной и платонической ее любви мы находим в ее словах о том, что сходство с Маяковским заключается не в ее поэтике, а в судьбе: "Не в этом сходство, а совсем в другом: в одиночестве, в "несчастной любви") (Виленкин В. В сто первом зеркале. С. 41). Лирический "роман в стихах" и его сложная биографическая основа когда-нибудь послужат источником для будущего Тынянова.
6. Андреев Л. Перед задачами времени. Политические статьи 1917-1919 гг. Benson. Vermont, Chalidze Publication, 1985. С. 141-142. (Впервые - Русская воля. № 240. 1917. 10 октября).
7. Воля народа. 1918. 12 апреля. С. 20, без ст. 9-12 (Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Библиотека Поэта. Большая серия. Л., 1976. Примечания. С. 475).
"Не с теми я, кто бросил землю...", как антиреволюционные, а отброшенное начало и заключительное четверостишие - как начало ее поворота не только в оценке эмиграции, но и в отношении к революции (См.: Сурков А. Поэзия Анны Ахматовой // Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Большая серия. Л., 1976. С. 10-11).
9. Павловский А. Анна Ахматова // Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Малая серия. Л., 1984. С. 33-34.
10. В "Дополнительном комментарии" к воспоминаниям Б. Анрепа "О черном кольце" Глеб Струве приводит из своей переписки с Анрепом его суждение о сочетании биографической точности и достоверности с преображающей фантазией по поводу другого стихотворения ("Всем обещаньям вопреки..."), тоже затрагивающего тему кольца: "Одно из самых мучительно-трогательных стихотворений А. А. Почти каждое слово основано на пережитом, одето пронзительной фантазией, незабвенным чувством" (Ахматова А. Соч. Т. 3. Ymca - Press, 1983. С. 459).
11. См.: Ахматова А. Соч.: Т. З. С. 456.
12. См. стихотворение "Вновь подарен мне дремотой / Наш последний звездный рай..." (Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Большая серия. Л., 1976. С. 102). Оно было написано вскоре после этой встречи с Недоброво, оказавшейся последней.
14. Композиционный прием "отступа", иногда усиленного строкою точек, появляется у Ахматовой уже после революции, впервые - в стихотворении 1918 года о расстрелянном офицере - "Для того ль тебя носила...", а в дальнейшем - как разрешение лирической коллизии во многих стихах любовной и гражданской лирики. Во всех случаях - это заключительный "вывод" в том самом смысле, как его объясняет Мандельштам.