• Наши партнеры:
    Лифтинг лица в Геленджике https://sothys.pro/services/podtyazhka-litsa/ просто отлично!
    Клавиатура для Lenovo Legion Y530-15ICH, Y520-15IKB, Y730-15ICH, Y720-15IKB
  • Тименчик Р. Д.: Предисловие к книге "Реквием"

    Реквием / В 5 кн. / Вступ. ст. Р. Д. Тименчика.
    М.: Изд-во МПИ, 1989. С. 3-25.

    Предисловие к книге "Реквием"

    В 1961 году, когда в серии "Библиотека советской поэзии" вышел сборник Ахматовой "Стихотворения (1909-1960)", в записной книжке поэта появилось обращение к другой, невышедшей книге, к "сожженной тетради":

    Ни розою ветров, ни флейтой Пана
    Я окрещу тебя, бездомная моя! -
    Ты - безымянная!
    Дитя отчаянья... и тумана,
    Придут толпой тебя оплакать вести
    Одна другой моложе и свежей.

    Как я тебя в последний раз согрела
    Волной лесного дикого огня,
    Как вдруг твое зарозовело тело,
    Как голос, улетая, клял меня.

    В окончательной редакции стихотворение начиналось с сопоставления судеб двух "сестер":

    Уже красуется на книжной полке
    Твоя благополучная сестра,
    А над тобою звездных стай осколки
    И под тобою угольки костра...

    И рядом в записной книжке возникает оглавление этой второй, "неблагополучной" сестры, "безымянной". Впоследствии имя ее все время меняется - "Моя книга", "Другая книга", "Заветная тетрадь", "Трещотка прокаженного". Воображаемую книгу должны были составить стихи, которые трудно было помыслить проходящими через печатный станок, и прежде всего "Реквием", который Ахматова "рассекретила" для слушателей в 1962 году. Слегка эволюционировала конъюнктура, и некоторые стихи прорывались в журналы, но сама идея "теневой" книги оставалась, к сожалению, актуальной до последних дней жизни Ахматовой.

    "лягушки", как называла Ахматова книгу 1961 года за цвет ее обложки. В дневниках одного из самых доверенных собеседников Ахматовой, Лидии Корнеевны Чуковской, есть оставшееся загадочным для самого автора записи обозначение (при расшифровке много лет спустя): "Цветная книга. Ее оглавление" (10 мая 1940). Не шла ли уже тогда речь о "черной книге"?

    Стихи "запрещенные" ("ворованным воздухом" называл такую литературу Осип Мандельштам в "Четвертой прозе") сложились как следствие той жизни, которую довелось прожить Анне Ахматовой и ее стране после январских дней 1917 года, когда из зимнего Слепнева, напомнившего Ахматовой пушкинское время, она вернулась во взбудораженный Петроград, уже прикидывавший сроки будущей революции, получившей потом название Февральской.

    В дни Февральской революции Ахматова (как она впоследствии рассказывала П. Н. Лукницкому) бродила одна по городу, видела манифестации, пожар охранки, "впитывала в себя впечатления", не обращая внимания на стрельбу. У нас нет данных, позволяющих суммировать эти впечатления, ибо у Ахматовой нет "итогового" стихотворения этих дней, какое было, например, у В. А. Зоргенфрея, вписавшего тогда же в альбом Ахматовой:

    Мы о Твоем не молились спасении
    Вспомнить, покинуть, вздохнуть.
    В черную пору, в тоске и борении
    Твой потеряли мы путь.

    Пали любившие, встали лукавые.
    Тени легли на поля, -
    Вот и пришли они, льстивые, ржавые,
    Скудные дни февраля...

    Некоторые впечатления тех дней, впрочем, отразились в ахматовских стихах:

    И целый день, своих пугаясь стонов,
    В тоске смертельной мечется толпа,
    А за рекой на траурных знаменах
    Зловещие смеются черепа.
    Вот для чего я пела и мечтала,
    Мне сердце разорвали пополам,
    Как после залпа сразу тихо стало,
    Смерть выслала дозорных по дворам.

    Сельские, слепневские наблюдения, как это видно из писем Ахматовой 1917 года к Лозинскому, были не отраднее городских. Но в стихи их Ахматова не впустила. Летом 1917 года она пишет странное стихотворение:


    Многооконный на пригорке дом.
    А мы живем, как при Екатерине:
    Молебны служим, урожая ждем.
    Перенеся двухдневную разлуку,
    К нам едет гость вдоль нивы золотой,
    Целует бабушке в гостиной руку
    И губы мне на лестнице крутой.

    Эти стихи, как и вообще многие ахматовские сочинения, ироничны. Еще при одной из самых первых публикаций ее стихов Георгий Чулков заметил: "Почти в каждом стихотворении Ахматовой, как в бокале благоуханного вина, заключен тайно смертельный яд иронии. Эта ирония отдаленно напоминает улыбку Иннокентия Анненского и Жюля Лафорга, но она всегда нежнее, тоньше и женственнее, чем у этих безвременно погибших поэтов" (Утро России, 1911, 3 декабря).

    С годами ирония становится жестче, мужественнее и отчаяннее, но она по-прежнему определяет особый статус ахматовских стихов по отношению к миру внестиховой действительности. Полнота их содержания, сообщение, несомое ими, раскрывается только в соположении текста и околотекстовой реальности, в конфликте "буквального смысла" и неназванных, прямо сопутствовавших стихотворению обстоятельств. Сколько раз, вплоть до наших дней, говорилось, что "Течет река..." - это готовый конспект романа. С этим нельзя не согласиться, но с одной поправкой - интерес этого потенциального романа должен был бы состоять в столкновении самого стихотворения лета 1917 года с хроникой текущих событий этого дачного сезона.

    В тот переломный год Ахматова, как и все российские граждане, говорила с друзьями о будущем. Борис Анреп вспоминал о разговоре с нею весной 1917 года: "Она волновалась и говорила, что надо ждать больших перемен в жизни. "Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже"". Разговоры ее с Мандельштамом отразились в мандельштамовской "Кассандре", опубликованной в последний день 1917 года (еще в 1907 году гимназистка Анна Горенко писала: "... помните вещую Кассандру Шиллера? Я одной гранью души примыкаю к темному образу этой великой в своем страдании пророчицы. Но до величия мне далеко"). В стихотворении Мандельштама Ахматова находила отчасти сбывшееся предсказание.

    С другим уподоблением, тоже соскальзывающим в мрачные прорицания, Ахматовой пришлось столкнуться в иллюстрациях Вениамина Белкина к поэме Георгия Чулкова "Мария Гамильтон" (1920). Белкин был одним из давних друзей Ахматовой. В 1960-е годы Ахматова вспоминала, как после сеансов позирования Н. Альтману в заселенном художниками меблированном доме "Нью-Йорк" она выходила через окно седьмого этажа "и шла по карнизу навестить Веню и Варю Белкиных". Художник присматривался к лицу поэта и ревниво относился к ахматовским портретам, выполненным ценимыми им коллегами. Он писал об очередной выставке "Мира искусства" в 1922 году: "Возьмем для обсуждения произведение Петрова-Водкина, называемое в каталоге портретом А. А. Ахматовой. Трудно предположить, что для портрета позировала она сама, так мало сходства в изображении с ее живым образом" (Новая русская книга, Берлин, 1922, № 7, с. 24). Два года спустя на выставке "Мира искусства" экспонировался и белкинский портрет Ахматовой (к работе над портретом Ахматовой художник вернулся в 1941 году).

    В конце последнего предвоенного 1913 года Н. Г. Чулкова писала мужу: "Белкину дали иллюстрировать твой рассказ. Он хочет изобразить тебя, меня и Ахматову. Не правда ли - очень мило?" Тогда эта затея не состоялась, но спустя десятилетие художник ввел Ахматову в картинки к чулковскому сочинению - героине стихотворной повести, эпизодическому персонажу русской истории начала XVIII века иллюстратор придал черты Ахматовой. "Лирическую героиню" Ахматовой и обезглавленную шотландку (к двухсотлетней годовщине казни которой и написана поэма Чулкова), сближало более всего предчувствие мученической смерти в стихах, вошедших в "Anno Domini":

    Лучше бы на площади зеленой
    На помост некрашеный прилечь
    И под клики радости и стоны
    Красной кровью до конца истечь.

    Волею сходных обстоятельств чулковская таинственная леди невольно напоминает нам ту Ахматову, о которой иногда рассказывают мемуары и дневниковые записи:

    Печален был твой взор туманный,
    Когда была ты на земле.
    Твои улыбки были странны

    Я помню, как лучи сияли

    Когда мы все, смутясь, читали
    О новых празднествах указ.
    И помню, угасал невольно
    Наш буйный и угрюмый спор.

    В твоем лице читать укор.

    "И жертва тайная за всех", - говорит Георгий Чулков о своей героине. Видимо, подобное ощущение исходило от всего облика Ахматовой в начале 1920-х годов - что и позволило художнику сблизить черты Анны Андреевны Шилейко с прекрасной иноземкой ("узкий нерусский стан" - писала когда-то об Ахматовой еще не видевшая ее Марина Цветаева), нашедшей свою смерть на перепутьях русской истории.

    История отечества входит в стихи Ахматовой, преломленная через "вечные" образы русской и мировой литературы, прежде всего через библейские и евангельские мотивы. Так, в отброшенной впоследствии второй строфе стихотворения "Когда в тоске самоубийства", навеянного началом брестских переговоров:

    Когда приневская столица,

    Как опьяневшая блудница,
    Не знала, кто берет ее, -

    содержится, как показал Омри Ронен, отсылка к Книге Пророка Исайи: "Как сделалась блудницею верная столица, исполненная правосудия! Правда обитала в ней, а теперь - убийцы". И "петербургская мифология", пророчества о грядущей гибели имперской столицы от взбунтовавшихся невских вод, некогда укрощенных державным основателем, тоже оживает в пореволюционных стихах Ахматовой, как, например, в не предназначавшемся для печати стихотворении 1922 года:

    Здравствуй, Питер! Плохо, старый,

    Поработали пожары,
    Почудили коммунары,
    Что ни дом - в болото щель.


    "Склеп покинем, всех подымем,
    Видно, нашим волнам синим
    Править городом черед".

    Само существование Ахматовой в 1920-е годы приобретает какой-то двойственный статус, ее бытие на земле вызывает чуть ли не удивление. Молодой литератор Геннадий Фиш записывает в дневнике в 1923 году: "Ахматова большой, невероятно большой поэт, и как-то странно, когда встречаешь ее на улицах. Стройная, строгая, проходит она и, кажется, принадлежит не нам, но ушедшим, прошлым дням, но ведь она еще не стара - 35 лет..." Читательское ощущение почти единодушно: Ахматовой не находится места в современности. Вот на какой почве рождаются слухи о смерти Ахматовой - впервые они возникают рядом с известием о смерти Блока и Гумилева.

    "заточенья у Шилейки", снова начинает принимать заметное участие в литературной жизни. Она много выступает на литературных вечерах, несколько раз проходят ее авторские вечера. Очевидец свидетельствует в газетном отчете о вечере Ахматовой в ноябре 1921 года в Доме Литераторов, что в зале яблоку негде было упасть: "И вся эта человеческая масса нервно, взволнованно, но как-то особенно, я сказал бы - почтительно-сдержанно шумела, нетерпеливо ожидая выхода поэтессы. Публика состояла преимущественно из молодежи" (Новый путь, Рига, 1921, 22 декабря).

    Наступала эпоха, о которой Ахматова впоследствии писала: "НЭП был дьявольской карикатурой на 10-е годы - культ экслибрисов и аресты целых семей и полное их уничтожение".

    В начале этого периода действительно появились на сцене былые представители литературного расцвета 1910-х годов (как писал ведущий тогда предствитель марксистской критики П. Коган - "поэтам дореволюционных настроений, мистикам и фантастам больше не на что жаловаться <…> снова тихо молится Анна Ахматова"). Была и попытка объединения писателей, стоящих вне официальной идеологии, вокруг журнала "Русский современник". Свое участие в вечере журнала в апреле 1924 года в Москве, да и сами стихотворения, опубликованные в первом номере журнала ("Новогоднюю балладу" и "Лотову жену") Ахматова считала причиной последовавшего вскоре негласного запрета на публикацию ее стихов.

    Ситуацию, которая сложилась в литературной жизни к 1925 году, описал в одном из своих печатных выступлений В. В. Вересаев:

    "Общий стон стоит почти по всему фронту современной русской литературы: "Мы не можем быть самими собою, нашу художественную совесть все время насилуют, наше творчество все больше становится двухэтажным: одно мы пишем для себя, другое - для печати".

    один ранжир не проходит даром для литературы.

    Что же говорить о художниках, идеологически чуждых правящей партии! Несмотря на эту чуждость, нормально ли, чтоб они молчали? А молчат такие крупные художники слова, как Ф. Сологуб, Макс. Волошин, А. Ахматова. Жутко сказать, но если бы сейчас у нас явился Достоевский, такой чуждый современным устремлениям и в то же время такой необходимый в своей испепеляющей огненности, то и ему пришлось бы складывать в свой письменный стол одну за другою рукописи своих романов с запретительным штемпелем Главлита..."

    И на страницах того же "Журналиста" Вересаеву немедленно было отвечено публицистом С. Ингуловым: "Мы ничего не можем сказать Вересаеву в утешение насчет Ахматовой, Сологуба и Волошина: вряд ли найдется издательство, которое станет выпускать их полное собрание сочинений".

    В обстановке всеобщего поношения (статьи С. Родова, Г. Лелевича, Н. Чужака, А. Лежнева и др.) началась история непечатания ахматовского двухтомника. Он был намечен к выходу в частном издательстве. История несостоявшегося издания тянулась несколько лет. Перечислим некоторые ее эпизоды.

    15 октября 1926 года. Письмо П. Н. Лукницкого к Л. В. Горнунгу: "Весьма вероятно, что скоро выйдет в издательстве "Петроград" двухтомное собрание стихотворений АА, то, которое, казалось, погибло в типографии по всяким цензурным причинам. Гессен (издатель "Петрограда") просил АА срочно прокорректировать издание".

    "Беда большая с собранием стихотворений А. А. Ахматовой. Цензура разрешила издать 500 экземпляров, а это хуже, чем запрещение. Ни один издатель в наше время не станет работать в убыток себе, а издание это дороroe и может оправдать себя и принести издателю доход только при большом тираже 4-5 тысяч экземпляров. Что и делать, не знаю. Очень огорчен и возмущен этим".

    19 марта 1927 года. Письмо В. А. Рождественского к Е. Я. Архиппову: "Об Анне Андреевне. Она все еще чувствует себя неважно. Очень подействовали на нее незадачи с изданием "Собрания стихов". Два тома уже есть в корректуре, а дальше их не пускает Гублит".

    Когда основалось кооперативное "Издательство писателей в Ленинграде", корректура двухтомника была передана туда. Он был анонсирован, но... история повторялась.

    24 декабря 1928 года. Запись в дневнике литератора Д. И. Выгодского: "Сегодня Зоя < Никитина > принесла из Гублита первый том Ахматовой. Выбросили 18 стихотворений. Все, где есть "Бог", "Молитва", "Христос" и т. п. Среди них лучшие стихи. Это еще не окончательно. Из второго тома обещают выбросить меньше. В четверг вернут его. Зоя позвонила Ахматовой. Та испуганно: "Из только первого тома 18!"

    3 января 1929 года. Письмо П. Н. Лукницкого к Л. В. Горнунгу: "Собрание ее стихотворений разрешено Гублитом, на том условии, что из 1-го тома будет выкинуто 18 стихотворений, а из 2-го - 40. Иначе говоря, собрание издаваться не будет (если условия не будут изменены, ни что надежды почти нет). Новые стихи там должны были быть - те, которые были напечатаны в различных журналах, и не вошли в сборники, а также 7-8 совсем ненапечатанных".

    "Стихи АА не выйдут - безнадежно".

    Корректуре двухтомника суждено было остаться примером библиографического "курьеза" (так писали о ней в книговедческих изданиях начала 1930-х годов), хотя хлопоты еще продолжались. Библиофил Э. Ф. Ципельзон записывает в дневнике 5 июля 1930 года: "Демьян Бедный ужинал в Б. Московской гостинице с... Анной Ахматовой! Вот сочетание!.. Очевидно, Ахматова приехала из Ленинграда хлопотать о выпуске двух своих книг, уже напечатанных, но задержанных Литом" (об этом же странном альянсе сообщала и А. Д. Радлова в письме к С. Э. Радлову от 28 августа 1930 года: "Катаев рассказал, как весной на его "Квадратуре круга" была Ахматова с Эфросом и Демьян Бедный, который рассыпался перед Ахматовой в комплиментах. Вот жених из пекла, правда?"). Отголосок их хлопот мы находим в письме Г. И. Чулкова к Ахматовой 9 декабря 1933 года, где он сообщает о своем разговоре с Е. Ф. Усиевич об издании стихов Ахматовой. Собеседница находила только три стихотворения неудобными с точки зрения главлита и была согласна писать предисловие. "По-моему, - писал Г. И. Чулков, предисловие Усиевич более приемлемо, чем предисловие Демьяна Бедного".

    В 1937 году все попытки издать собрание ахматовских стихов, естественно, прекратились. Так завершился этап ее жизни, начавшийся вечером "Русского современника" в 1924 году. В том году прозвучали пророчества об исчерпанности ее дарования, прозвучали не только на родине, но и в русском зарубежьи (так, Михаил Осоргин по поводу стихов Ахматовой в "Русском современнике" назвал ее "застывшей в своем творчестве"). Ахматовой предстояло еще сорок лет писать стихи, составившие одно из главных литературных событий этого сорокалетия истории русской литературы. Но "жестокая эпоха" многое предопределила в самом составе этих стихов.

    В своих заметках о "Египетских ночах" Пушкина Ахматова пишет, что считает одним из главных ключей к пониманию замысла пушкинской повести тему, предложенную импровизатору: "весна, увиденная из окон темницы". Эта же "задняя мысль", трагический подтекст, угадываются во многих поздних ахматовских стихах (прямо он выходит на поверхность во втором посвящении к "Поэме без героя" "Ту, что люди зовут весною, одиночеством я зову"), преображая мирные пейзажи возникающим на первом плане решетчатым узором.

    "Тюремные сюжеты" рано начали окружать Ахматову. Вот эпизод (она проходит перед нами полуназванной), относящийся к 1919 году и содержащийся в мемуарной книге княгини С. А. Волконской (урожденной графини Бобринской) "Горе побежденным" (издана в Париже в 1920-е годы). Автор книги была дружна с В. К. Шилейко (воспоминаниям предпослано посвящение-посылка: "Владимир Казимирович, слышите ли Вы меня?"). Муж мемуаристки, бывший дипломат, а в ту пору - переводчик при издательстве "Всемирная литература", светлейший князь П. П. Волконский был арестован в Петрограде как заложник, и С. А. Волконская вернулась из-за границы, чтобы выручать его. "Как волка ни корми, а он все в лес смотрит", - такими словами встретил меня Владимир Казимирович. Владимир Казимирович - тот, которого искал и не нашел Диоген. Встретились мы на Фонтанке, у Анны X. Он показывает мне открытку со стихами, полученную им от П. П. из тюрьмы:

    Над восьмеричным "и" нет места точке.
    Десятеричное теперь ушло.
    Курю "Сафо" я, сидя в одиночке,
    И, - даже сею, - восхищен Сафо.

    Я мыслю: как на свете все красно!
    А там - готовлюсь к следующей ночке.
    Прося у вас прощенья за письмо".

    (В ту пору существовали формы общественного протеста, и в соответствии с русской писательской традицией Ахматова участвовала в литературных вечерах, сбор от которых поступал политическому Красному Кресту).

    "акмеизм", понимаемый как немудрящее жизнеприятие, всякие там пейзажи, лирические зарисовки, псевдопсихологические заставки, фенологические репортажи в стихах. И, увы, есть некоторое разумное историко-культурное объяснение скандальному эпизоду с одним стихотворцем 50-х годов, принявшим вписанное им в свой блокнот ахматовское стихотворение 1915 года за собственное сочинение.

    Принудительному жизнеприятию Ахматова сопротивлялась, как и многие (многие ли?) ее сверстники, люди сходного культурного склада. Эту позицию сопротивления пытался растолковать филолог Дмитрий Сергеевич Усов (впоследствии - жертва "дела словарников", а в прошлом - блистательный рецензент ахматовских первых книг) в письме 1931 года к одному из ленинградских поэтов: "... выше сил моих видеть жизнь там, где для меня и мне подобных есть смерть и разрушение".

    Эпизод со стихами из цикла "Слава миру", составленными как мольба о пощаде сыну, как просьба о помиловании уничтожаемого сорокалетнего человека, для равнодушного или злорадного взгляда грозил перечеркнуть всю ахматовскую жизнь предыдущего тридцатилетья. Каково было бы ей, например, читать в статье польского критика 1962 года, что в стихотворении "Песня мира" (надолго угнездившемся в изданиях ее книг) она испытала влияние скорее Лебедева-Кумача, чем Пушкина?

    Упреки в сервилизме (или похвалы за него), как, впрочем, и другие виды клеветы, нет-нет да и настигали Ахматову еще раньше, и отсюда ее резкая реакция на то, как описывает Георгий Иванов восприятие публикой ее стихов на авторских вечерах 1921 года. С другой стороны, существовало несомненное желание определенного слоя интеллигенции дождаться, наконец, от автора "Anno Domini" каких-то знаков примирения с действительностью ("низко кланяюсь", - называл этот стихотворный род второй муж Ахматовой Владимир Шилейко).

    Покойный Павел Николаевич Лукницкий рассказывал нам, что в середине 20-х годов Ахматова в шутку предложила ему такой вот приблизительно вариант стихотворения, сочетающего новую тематику с патентованным ахматовским миниатюризмом и лаконичностью (которые еще Мандельштама, Виноградова и Эйхенбаума заставляли вспомнить о частушке):


    В стихах начала 1950-х годов, за которые принято было в пику наемным хулителям похваливать Ахматову, тоже есть этот "балкон". Неужели же ухо настолько оглохло от фанфар, что не слышит злой пародии в бодром противопоставлении многочисленных яхт в Финском заливе нашей счастливой эпохи одинокому лермонтовскому парусу в Маркизовой луже прошлого? Разве эта пародия не есть свидетельство эпохи более верное, чем гладкие ямбы, в которые она облечена? Разве это не "письмо в бутылке" - письмо, отправленное из застенка?

    О "партийности" стихов Ахматовой ни в каком смысле говорить не приходится. Но есть у ее поздней лирики другое свойство (наметившееся, впрочем, еще в стихах первых пяти сборников).

    Когда в 1962 году Ахматова знакомила с "Реквиемом" читателей "последнего призыва", она услыхала от многих из них, что это стихи "народные". По отношению к стихам Ахматовой эпитет был почти беспрецедентным среди немногих исключений в прошлом была оценка М. Шагинян, которая в 1922 году писала, что "Ахматова (с годами все больше) умеет быть потрясающе-народной, без всяких quasi, без фальши, с суровой простотой и с бесценной скупостью речи". Но для внутреннего самоотождествления Ахматовой в этом читательском впечатлении не было ничего нового. На популярный вопрос тридцатых годов "с кем вы...?", поэт отвечает, снимая сам вопрос, стихотворением, написанным в дни, когда разворачивалась ждановская кампания - "Со шпаной в канавке...".

    "Батька-атаман" в этом стихотворении - это конкретная деталь конкретного исторического времени августа 1946 года, когда суд в Москве приговорил к повешению белогвардейского атамана Г. М. Семенова. "С этими и с теми" - это судьба ахматовской поэзии в эпоху, разделившую нацию на два стана, в каждом из которых жили ее стихи. Ими могли увлекаться секретарь Военно-революционного комитета Л. М. Карахан или замнаркомзема В. В. Оболенский (Осинский), но и на стене крестьянского дома в Болгарии можно было встретить под олеографическим портретом Пушкина переписанное химическим карандашом стихотворение "Смуглый отрок бродил по аллеям...", а под ним подпись: "Поручик Дроздовского полка. 1922 г. 8 декабря". Ахматова, несомненно, с болью переживала трагический раскол своего народа, но отказывалась участвовать в политиканских акциях по "уловлению душ".

    Письмо Ахматовой лета 1922 года, протестующее против публикации ее стихотворений в берлинской газете "Накануне", направлено против газеты не эмигрантской, а, наоборот, "сменовеховской", заигравшейся в своем политиканстве. Но это, конечно, не опровергает весьма далекого от солидарности отношения Ахматовой к эмигрантской публицистике (М. А. Зенкевич в своем неопубликованном автобиографическом романе 1920-х годов "Мужицкий сфинкс" приводил слова Ахматовой в 1921 году: "Они там все сошли с ума и ничего не хотят понимать") и того, что политическая эмиграция на свой счет принимала строки Ахматовой "Не с теми я, кто бросил землю..." Когда проносился очередной ложный слух об аресте Ахматовой и высылке ее за границу, эмиграция не могла скрыть злорадства: "Как известно, теперь сама госпожа Ахматова стала невольной эмигранткой, будучи выселена из России со многими другими писателями...", писала варшавская газета "За свободу" в 1923 году. Несмотря на то, что слух о приезде Ахматовой время от времени возобновлялся в Париже (отчасти он был вызван планами самой Ахматовой выехать на лечение) и в редакциях эмигрантских газет уже лежали письма на ее имя (к одному из таких эпизодов относится и письмо Цветаевой 1926 года), позиция Ахматовой по отношению к уехавшим представлялась зарубежным "людям чернил" неизменной. Когда в 1926 году из России пришло анонимное стихотворение "Я тебя не покину, несуразная, вздорная, в дни твоей темноты, не променяю траву твою сорную ни на какие цветы" и т. д., критик А. Яблоновский не замедлил приписать авторство: "Бог пускай простит поэтессу (стихи, кажется, Ахматовой?), попрекающую сытостью этих бежавших".

    В эмиграции оказались очень многие друзья Ахматовой, читатели ее первых книг, критики, блистательно писавшие о ее раннем творчестве (К. В. Мочульский, А. Я. Левинсон, Е. А. Зноско-Боровский и др). В 1920-е годы у Ахматовой появляются друзья "второго призыва": Н. Н. Пунин, Н. В. Рыкова и Г. А. Гуковский, П. Н. Лукницкий, Б. Л. Пастернак, М. А. Булгаков, Борис Пильняк, Е. И. Замятин. Двое последних стали жертвами первой организованной кампании "общественного возмущения" против писателей в 1929 году. Пильняк тогда еще, шутливо уподобляя себя и Замятина двум казненным американским рабочим, в письме Замятина к жене от 29 октября 1929 года делает приписку: "Также кланяется и целует - Пильняк-Сакко и сообщает, что будет он привезен в Ленинград, о чем просит сообщить А. А. Ахматовой, ради свидания с которой оный Пильняк, главным образом, и стремится в Северную Пальмиру" (имена их давно уже сплел победительный авангард "пролетарской культуры" - еще в 1924 году А. Безыменский писал:

    Глупцы, прохвосты и злодеи,
    Скопцы, пустышечки, сморчки,

    Позади уже было самоубийство Есенина - с этим событием Ахматова связывала свое стихотворение "Как просто можно жизнь покинуть эту...", впереди - самоубийство Маяковского, вызвавшее ахматовское трехстишие, триптих-некролог, продиктованный ею своему другу Н. И. Харджиеву в 1932 году. Эта стихотворная миниатюра, перечисляющая пути, по которым русские поэты уходят из мира, перекликалась при всей разнице политических взглядов и литературных пристрастий со знаменитой статьей Романа Якобсона "О поколении, растратившем своих поэтов". Впереди была гибель Пильняка, Пунина, Гуковского, впереди был "большой террор", не обращавший внимания на литературные разногласия, уничтоживший и Н. Осинского (В. Оболенского), и Г. Лелевича, и Мандельштама, и А. Селивановского. и Н. Клюева, и А. Лежнева, и давнего знакомца Ахматовой по Цеху поэтов Владимира Нарбута, и его друга С. Ингулова, который от имени партии выразил сомнение в том, что Ахматову будут печатать.

    Аресты в среде научной и художественной интеллигенции Ленинграда, начавшиеся во второй половине 1920-х годов, коснулись многих знакомых Ахматовой - сотрудника ее третьего мужа Н. Н. Пунина искусствоведа Н. П. Сычева, художника и музейного работника М. В. Фармаковского (когда-то он вместе с Гумилевым издавал в Париже журнал "Сириус"), архитектора Н. Е. Лансере, автора обстоятельного исследования о Фонтанном доме (во время своего второго заключения он, по-видимому, успел встретиться в дальневосточном лагере с Осипом Мандельштамом незадолго до того, как их обоих не стало), философа С. А. Аскольдова. (Эти и многие другие имена перечислены в предварительной справке "Репрессии в Русском музее и Эрмитаже в конце 1920-х начале - 1930-х", составленной Ф. Ф. Перченком и А. И. Добкиным).

    Но по-настоящему роковыми стали для круга Ахматовой акции, связанные с убийством Кирова.

    Мемуаристы приводят рассказ Ахматовой о том, как, пойдя в 1935 году на вокзал провожать кого-то из высылаемых друзей, она вынуждена была на каждом шагу здороваться со знакомыми - столь многие из них оказались дворянами и отправлялись в том же поезде. О контингенте высылавшихся представление дают воспоминания художницы Л. В. Яковлевой (жены композитора Ю. А. Шапорина). В этих воспоминаниях перед нами на перроне после обыска или в ожидании высылки - проходят:

    "Я. Пущин"); одно его стихотворение было обращено к Ахматовой и включено ею в подборку стихов о себе - так назывемую "Полосатую тетрадь" ("В ста зеркалах"), сохранившуюся в архиве Ахматовой;

    - близкий друг Ахматовой поэт Михаил Леонидович Лозинский;

    - шлиссельбуржец Н. А. Морозов, с которым Ахматова выступала на одном из литературных вечеров в сезон 1913/14 года;

    - Лидия Павловна Брюллова, подруга Е. И. Дмитриевой ("Черубины де Габриак"), мать поэта-обериута Юрия Владимирова;

    - К. К. Кузьмин-Караваев (Тверской), один из активнейших участников театральных экспромтов в "Бродячей собаке", одно время ближайший друг Л. Д. Блок.

    "Поэмы без героя" говорится:

    И проходят десятилетья,

    В этом ужасе из могу.

    Но этот "ужас" (как переводится на русский язык слово "террор") все же отражался в ахматовском творчестве, и не только в неподцензурных "эпиграммах" (вроде тех куплетов, которые приводит в своих воспоминаниях Анатолий Найман:


    Не гонял бы людей
    К стенке,
    А Алешка Толстой
    Не снимал бы густой

    В конце 1920-х годов Ахматова изучает английский язык и в начале 1930-х принимается за перевод шекспировского "Макбета". Первый отголосок макбетовской темы появился у нее уже в стихотворении 1921 года "Пусть голоса органа снова грянут...":

    Семь дней любви, семь грозных лет разлуки.
    Война, мятеж, опустошенный дом,
    В крови невинной маленькие руки,

    На протяжении последовавшего десятилетия кровавый опыт поколения все более заставлял ее склонить внимание в сторону шекспировской трагедии. Ахматовская работа по переводу "Макбета", скорее всего, не была завершена (еще девятым декабря 1933 года датируется письмо Георгия Чулкова к Ахматовой, в котором идет речь о возможной в будущем рекомендации этого перевода директору издательства "Academia" Л. Б. Каменеву, вскоре лишившемуся и этого поста). Можно полагать, что практического стимула эта затея лишилась и в связи с опубликованием в 1934 году двух новых переводов трагедии Сергея Соловьева и Анны Радловой. Преизбыток публикаций шекспировой драмы именно в этом году одна из очередных дьявольских гримас эпохи, и, может быть, не случайна ассоциация Ахматовой в разговоре с актером В. Рецептером о "Макбете" спустя тридцатилетие: "убийство Кирова".

    Прямо с этой работой связан мотив шотландской королевы в стихотворении "Привольем пахнет дикий мед...":

    ... Но мы узнали навсегда.
    Что кровью пахнет только кровь... <...>

    Напрасно с узких ладоней
    Стирала красные брызги

    Отзвуки "Макбета" долго потом еще слышатся в стихах Ахматовой, вызванных реальностью 1930-х годов - слова одного из шекспировских героев о том, что сон должен вернуться в ночи сограждан, и мотив деревьев, поднимающих руки в осуждение убийцы, отразились в стихотворении "И вот наперекор тому...", строки "Реквиема":


    Только мертвый, спокойствию рад -

    подсказаны монологом из "Макбета", который Ахматова цитировала в разговоре с Юрием Олешей:

    where nothing,
    But who knows nothing, is once seen to smile

    не улыбается).

    В одном из своих докладов об Ахматовой в начале 1946 года Борис Эйхенбаум говорил: "Историко-литературные работы Ахматовой важны не только сами по себе (они достаточно высоко оценены нашим советским пушкиноведением), но и как материал для характеристики ее творческого пути и ее творческой личности: уход от поэтической деятельности не был уходом от литературы и от современности вообще".

    Не могла не иметь внутренних проекций на современность, в частности, первая пушкиноведческая работа Ахматовой - статья о "Золотом петушке", касающаяся проблемы взаимоотношения поэта с властью. Можно сказать, что в известном смысле эта статья (о которой Мандельштам сказал: "Прямо - шахматная партия") по своему аллюзийному пласту аналогична концовке мандельштамовского "Путешествия в Армению" - стилизации по древнеармянским мотивам о царе Шапухе, которого держит в плену ассириец. Концовку эту напечатал, несмотря на запрещение цензуры, Цезарь Вольпе, который в той же "Звезде" опубликовал и ахматовскую "Последнюю сказку Пушкина". Может быть, воспоминанием об этой мандельштамовской прозе вызвано написанное после ареста сына ахматовское "Подражание армянскому", где источником для стилизованной инвективы тирану послужило четверостишие Ованеса Туманяна (в подстрочном переводе указавшего этот источник Сурена Золяна: "Во сне одна овца явилась ко мне для расспросов: "Да хранит Бог твоего сына, каков был на вкус мой ягненок?").

    Лев Николаевич Гумилев был арестован 10 марта 1938 года.

    "Московском альманахе". Эта публикация, правда, не состоялась, но в следующем году случилось нечто совсем уж неожиданное.

    Выход сборника "Из шести книг" был событием для какой-то части читателей долгожданным - за книгой с утра, до открытия книжного магазина, стояла длинная очередь на Кузнецком мосту. По-видимому, в это лето 1940 года наметились какие-то признаки "потепления" в том же номере "Литературной газеты", где была напечатана возмутившая Пастернака рецензия В. Перцова на "Из шести книг", критику Д. Данину удалось упомянуть в "нейтральном" контексте имя Осипа Мандельштама. Но все равно появление ахматовской книги требовало каких-то объяснений - прошел слух, что книгу издали по распоряжению Сталина, дочь которого любила ахматовские стихи, и сборник получил прозвище "папин подарок Светлане" (этот московский слух пересказан в эмигрантском журнале "Социалистический вестник" в 1946 году).

    Кампания против сборника "Из шести книг", будто бы прочитанного Сталиным и вызвавшего его неудовольствие (в частности, стихотворением "Клевета")*, разворачивалась вяло и, кажется, заглохла, но она, по-видимому, была одним из толчков к написанной в Ташкенте драме "Пролог" ("Сон во сне"), в которой, по отзывам всех тогда слышавших это сочинение, была предсказана вся механика ждановской травли. Драма была сожжена по возвращении в Ленинград, и все, что мы знаем о ней - это фрагменты, которые автор пытался восстановить в 1960-е годы, внося туда элементы последующего жизненного опыта, осложняя и без того непростой временной строй этого произведения (future in the past) еще одним хронологическим пластом.

    Предвещала также ташкентская драма (написанная, возможно, не без влияния "Мастера и Маргариты", прочитанного Ахматовой тогда же в эвакуации) появление "гостя из будущего", каковым и стал для автора "Пролога" английский историк Исайя Берлин. Все последующее было осуществлением наяву того, что ей было предсказано в Ташкенте в тифозном бреду. Возникает даже впечатление, что она в каком-то смысле не очень удивилась тому, что поджидало ее за поворотом четырнадцатого августа 1946 года (вернувшийся из санатория в конце этого проклятого августа Н. Н. Пунин записал в дневнике: "Пришли домой. Она была одна; похудела... Ну, я давно знал это ее состояние. Боялся, что с ней хуже. Ничего, держится").

    Ахматова была исключена из Союза писателей. Два года спустя Пастернак добился, чтобы ей выдали денежное пособие и рекомендовали московским издательствам предложить ей стихотворные переводы (запись в дневнике литератора Л. В. Горнунга). В эти годы Ахматова пережила четвертое в своей жизни хроническое голодание (до этого в голоде она жила в 1918-1920 годах, в конце 1920-х, в эвакуации). Но впереди была еще одна страшная беда.

    "Лев Николаевич Гумилев был арестован 6 ноября 1949 г. Я узнала об этом в декабре от одной ленинградки, которая видела Анну Андреевну на приеме у городского прокурора. По словам моей знакомой, из-за двери кабинета слышались грубые мужские окрики, затем оттуда вышла высокая женщина с гордо откинутой головой, вся ее фигура выражала напряженное страдание. "Кто это?" - невольно спросила моя собеседница. Ей шепнули из очереди: "Это - Ахматова. Она пришла сюда из-за сына".

    Я отправилась к Ардовым, ужасная весть подтвердилась. "Что же вы мне не сказали?" - "А чем вы могли мне помочь?" - ответила Нина Антоновна и сообщила, что, лежа одна, в нетопленной комнате, Анна Андреевна написала стихи Сталину и и переслала их ей, Ольшевской. Нина передала их А. А. Фадееву. Стихи были напечатаны в "Огоньке" в начале 1950 года.

    В первый же визит к ленинградскому прокурору Анна Андреевна узнала, что Лев отправлен в Москву. Она приезжала сюда раз в месяц, передавала в окошко Лефортовской тюрьмы 200 р. и получала расписку. Она просила меня запомнить, что эти деньги ей давала М. С. Петровых.

    В сентябре 1950 года приговор был вынесен: 10 лет в лагерях строгого режима. Льва Николаевича отправили в Карагандинскую область. Переписка была ограничена. Ежемесячно Анна Андреевна отправляла сыну продовольственные посылки (общий вес не более 8 кило вместе с ящиком), которые собирала и увозила куда-то за город на почту NN - сослуживица Льва Николаевича по Этнографическому музею" (Анна Ахматова. Стихи. Переписка. Воспоминания. Иконография. Анн Арбор, Мичиган, 1977, с. 103-104).

    стихи, наконец, фон ее пресловутого "молчания".

    году Б. И. Харитон вспоминал о Блоке: "Он умолк, и молчание стало для него умиранием, как оно стало бы, может, умиранием для Ахматовой, если бы она не была женщиной; ведь у женщин есть отдушины, которых не дано мужчине"; в 1932 году прозаик Ю. Фельзен писал: "Вероятно, не случайно и показательно героическое молчание Анны Ахматовой"). Ответом на толки о молчании должна была стать седьмая северная элегия ("Последняя речь подсудимой"), оставшаяся в набросках:

    А я молчу, я тридцать лет молчу.
    Молчание арктическими льдами
    Стоит вокруг бессчетными ночами,
    Оно идет гасить мою свечу.

    И менее ужасно...
    Мое молчанье слышится повсюду,
    Оно судебный наполняет зал
    И самый гул молвы перекричать

    Оно на все кладет свою печать,
    Оно во всем участвует, о Боже,
    Кто мог придумать мне такую роль,
    Стать на кого-нибудь чуть-чуть похожей,

    И разве я не выпила цикуту,
    Так почему же я не умерла.
    Как следует, в ту самую минуту...

    В этом монологе Ахматова говорит только о себе. О своих читателях она пишет в других стихотворениях. Из темы "Ахматова и читатели" здесь стоит упомянуть об одном эпизоде. В уфимской газете "Ленинец" 14 августа 1965 года, в день "годовщины", была напечатана фотография бересты, на которой нацарапаны стихи Ахматовой. "Тираж этой книги один экземпляр. И "отпечатана" она не на бумаге, а на берестовой коре", говорилось в заметке. "Семь страниц, связанные простой веревкой, заполнены стихами Анны Ахматовой. Переписаны стихи от руки в трудное для человека время". Ахматова была взволнована этой историей, и через некоторое время автор заметки (А. Глезер) поведал ей о той судьбе, которая стояла за вынужденно уклончивым газетным сообщением. Жена расстрелянного "врага народа" в 1937 году чудом переправила берестяную книжку на волю. Вернувшись из лагеря, она рассказала, что стихи Ахматовой помогли ей выжить.

    невозможно не вспомнить о Сталине.

    Пятое марта пятьдесят третьего года должно было, казалось, поставить точку в той главе книги ахматовской жизни, которая рассказывает об истории заветной тетради, сожженной и восстающей из пепла. Но эта точка не будет поставлена до тех пор, покуда строки из цикла "Слава миру" будут, злорадно ухмыляясь, красоваться на страницах ее книг рядом с "Мужеством", "Листками из дневника", "Реквиемом".

    * Об этом эпизоде говорится в наброске незавершенного стихотворения А. Ахматовой: "Как дочь вождя мои читала книги / И как отец был горько поражен".

    Раздел сайта: