Тименчик Роман: Рижский эпизод в "Поэме без героя" Анны Ахматовой

Даугава. - 1984. - № 2. - С. 113-121.

Рижский эпизод в "Поэме без героя" Анны Ахматовой

Если бы у меня были капиталы,
Или хотя бы сейчас сорок копеек,
Я бы тебе купил подарок малый -
Чашку или желтых канареек.

Но у меня нету ничего на свете,
Стихов моих никому не надо...
Хочешь, я тебя нарисую и на портрете
Напишу: вот моя отрада?
В. Князев

В "Поэме без героя" гусарский (в варианте - драгунский) корнет "со стихами" кончает с собой, увидав, что его возлюбленная, петербургская актерка, "возвратилась домой не одна".

Он на твой порог…
Поперек…

В эпиграфах и посвящениях к поэме автор косвенно указал на прототипы центральных персонажей - на гусара-стихотворца Всеволода Князева и актрису Ольгу Глебову-Судейкину. С этого момента читательское сознание охотно и прочно отождествило сюжетную ситуацию поэмы с неведомыми ему доселе реальными петербургскими событиями девятьсот тринадцатого года. То и дело приходится читать в критических статьях, что в ахматовском сочинении воспроизведен подлинный эпизод самоубийства В. Г. Князева на пороге квартиры О. А. Глебовой-Судейкиной.

Должно заметить, что сам по себе подобный ход мысли равно оскорбителен как для русской предреволюционной жизни, рисуя ее в каких-то условно-балетных категориях и подверстывая "гибель всерьез" к несомненно распространенной в ту пору страсти позировать, так и для законов искусства, противящихся протокольному воспроизведению полицейской хроники.

Как раз в действительности дело обстояло иначе.

В разговоре с пишущим эти строки в июле 1965 года Анна Андреевна сказала:

- А вы знаете, что Князев застрелился в Риге?

* * *

"девяносто одном ненадежном году", что и другой поэт, черты которого сквозят в первом посвящении к "Поэме без героя". Отец Князева, переживший сына на шесть лет, был литератором, преподавал словесность в различных петербургских учебных заведениях. Полудневниковая версификация семнадцатилетнего Князева (в основном, по семейным поводам) кажется сегодня малоинтересной, но было, видимо, в облике начинающего стихотворца, ставшего в ту пору гусарским юнкером, что-то притягательно-обещающее - и видный поэт, один из основателей новосоздававшегося журнала "Аполлон" привел его осенью 1909 года в редакцию (присутствовавший недоброжелатель сымпровизировал в том духе, что гусарские штаны - единственное красное, признаваемое поэтом). В этих петербургских поэтических кругах Князев познакомился с Михаилом Кузминым, "художником до мозга костей" (по слову и по курсиву Блока). Курсив придает лестному эпитету двусмысленную, зловещую глубину, в которую так любопытствовали заглянуть люди начала века. Судьба Князева, недолгий его расцвет и ранняя гибель тем-то и определились, что в жизнь его вошел изощреннейший художник и стал формовать эту жизнь по законам искусства. "Веселой дружбы хрупкий плен", как писал Кузмин, превратился для Князева в не для всякого посильное пребывание на острой и жестокой грани между жизненным существованием и темной магией обманчиво-простых слов, пришедших из самой глубины европейской культуры. Кузмин воспел свою дружбу с Князевым в цикле стихов 1910 года "Осенний май", и сотворенный в них образ юноши поднес, как зеркало, к лицу адресата:

Единственный мой чтец, внимательный и нежный,
Довольство скромно затая,
Скажи, сказал ли ты с улыбкою небрежной:
"Узнать нетрудно: это я?"

Кузмин сам чувствовал, что живописует "подсказанный певцами знакомый образ", и понимал, как опасна эта игра - включиться в сюжет, где вспышка счастья в зачине по неумолимой логике искусства требует трагедии в конце:

Все можем мы. Одно лишь не дано нам:
Сойти с путей, где водит тайный рок.

(Не об этом ли - непонятном для него самого - понимании говорил он в позднейших стихах, обращенных к Князеву:

Бывают странными пророками
Поэты иногда…
Косноязычными намеками
То накликается,
То отвращается
Грядущая беда.)

Еще два года продолжалась их дружба, она то прерывалась, то обострялась отъездами Князева. Военная карьера последнего складывалась сложно. Недолго он проучился в Тверском кавалерийском училище (от этого периода остались стихи, написанные на гауптвахте). Ему пришлось поступить в полк вольноопределяющимся и расстаться с Петербургом, где в конце 1911 года он сблизился с поэтической молодежью, оставив. среди своих сверстников смутную память о "томном поэте-гусаре".

16-й гусарский Иркутский полк, куда вступил Князев, квартировал в Риге. В январе 1912 года на новом месте Князев пишет первое стихотворение: "Когда застынет в мраке Рига, к тебе я звездной прихожу … Ты мне играешь танцы Грига, я прелесть рук твоих слежу … Когда ж потом огней узоры померкнут в уличном стекле, - я ухожу … И только шпоры мою печаль звенят во мгле…"

Замечу, что финал стихотворения (сама по себе лирическая многозначительность звона шпор была открыта для русской поэзии в заключительной сцене "Евгения Онегина") спустя пять лет откликнулся концовкой одного ахматовского этюда:

И шпор твоих легоньких звон.

То по-домашнему нескладные, то утонченно-простоватые стихи Князева просвечивают за словесной кладкой ахматовской поэмы - это ведь и к ним относится: "... я на твоем пишу черновике". Вслушиваясь в мимовольное эхо дневниковых стихов, Ахматова создавала свой образ "Драгуна". В 1961 году она записывала в "Прозе о Поэме": "…линия его настоящей биографии для меня слишком мало известна и вся восходила бы к сборнику его стихов". Так, одно стихотворение, написанное Князевым в Риге в январе 1912 г., вызвало, по-видимому, сцену гибели Корнета в "Поэме без героя": "…Я приду и застыну на лестнице у далекой, звездной, нездешней … Я застыну, склонясь над перилами, где касалась ее перчатка…"

"Жду, жду конца нас разделивших дней", - писал Князев в стихах к матери в феврале 1912 г.

Между тем о своем друге вспоминал Кузмин:

Поют вдали колокола,
И чудится мне: "Рига, Рига"

И в другом стихотворении:

Зачем копье Архистратига
Меня из моря извлекло?
Затем, что существует Рига
И серых глаз твоих стекло

Зеленая гусарская куртка мелькает в стихах Кузмина:

На обоях сквозь дремоту
Вижу буквы "В" и "К".
Память тихо улетает,
Застилает взор туман…
Сквозь туман плывет и тает
Твой "зеленый доломан".

Летом 1912 года Князев появился в Петербурге, и Кузмин задумывает издать совместно с Князевым сборник стихов. Иллюстрации к нему согласился делать художник Сергей Судейкин. С ним и с его женой Ольгой Кузмин в это время особенно дружен и вскоре поселяется вместе с ними в их новой квартире у Летнего сада. Тогда в жизнь Князева и входит любовь к Ольге Глебовой-Судейкиной: "Вот наступил вечер… Я стою один на балконе… Думаю все только о Вас, о Вас… Ах, ужели это правда, что я целовал Ваши ладони, что я на Вас смотрел долгий час? Записка?.. Нет… Нет, это не Вы писали! Правда - ведь Вы далекая, белая звезда? Вот я к Вам завтра приеду, - приеду и спрошу: "Вы ждали?" И что же это будет, что будет, если я услышу: "да!"

Веселой газэлой пытается он передать двойственную неловкость своего состояния:

Правда, забавно - есть макароны,
и быть влюбленным, как Данте?

и быть влюбленным, как Данте?
Громко смеяться, казаться довольным,
носить звенящие шпоры,
Красные галифе и погоны, -

Слушать, как спорят о разных
квартирах, как будто мне безразлично,
Слушать про печи, про балконы, -
и быть влюбленным, как Данте?

голос, смотря на глаза и руки,
Скрыть от других все слезы и стоны -
и быть влюбленным, как Данте!

Под разговоры о предстоящем переезде Судейкиных Князев уезжает в Ригу, пряча свою тайную любовь а сонете о счастливом Пьеро: "Я видел смех, улыбки Коломбины, я был обвит кольцом прекрасных рук… Пусть я - Пьеро, пусть мне победа - звук, мне не страшны у рая Арлекины, лишь ты, прекрасная, свет солнца, руки не отнимай от губ моих в разлуке".

Счастливый сон ли сладко снится,
Не грежу ли я наяву?
Но кровли кроет черепица...
Я вижу, чувствую, живу...

На палках вывески висят;
Шаги так явственны и гулки,
Так странен старых зданий ряд.
Иль то страницы из Гонкура,

Но двери немца-винокура
Зовут в подвальный ресторан...

Эти же впечатления год спустя Кузмин вмонтировал в свой роман "Плавающие-путешествующие", герои которого оказываются в Риге: "Из открытого окна, около которого было сделано возвышение вроде амвона, доносились голоса, какой-то мокрый стук экипажей и теплый запах листьев бульвара… Узкие улицы, да-" же середины которых были полны пешеходов, длинные палки вывесок, выступавшие почти на середину проезда, обилие старых домов, пивных подвалов и открытых кофеен - придавали несколько нерусский характер городу…"

Тени и призраки из старых книг по-прежнему сопровождают дружбу двух поэтов - "страницы из Гонкура" отсылают к самому началу "Актрисы Фостен" Эдмонда де Гонкура, к свиданию в брюссельском отеле под волны нежной музыки, исходящие из органа соседней церкви.

"Дорогой Михаил Алексеевич. Очень рад, что Вы хорошо живете… Без Вас скучно, хотя по-прежнему ходят офицеры и другие… Ольга с театром еще не решила. Она второй день лежит в постели, сильно простужена, жар, я за нее беспокоюсь… В "Сатириконе" вышла моя карикатура… Когда Вы думаете вернуться, напишите мне об этом. Я очень рад за Вс. Гав., что он с Вами, так как я к нему искренне расположен… Крепко жму руку Вс. Гавр. и целую Вас… Р. S. Ольга шлет привет Вам и Вс. Гав.".

А для Князева не меньшим "приветом" был тот судейкинский рисунок, о котором упоминалось в письме. Там - как и во многих других работах художника - Ольга, получившая прозвище судейкинской "Форнарины", была изображена в костюме минувшей эпохи. На сей раз она была девушкой в русском помещичьем доме 1812 года и подносила розу пленному французскому офицеру. Князев сочинил стихотворение к этой картинке, поместив себя в позу раненого чужеземца:

"Пусть только час я буду в кресле этом, - ах, этот час мне слаще прошлых всех… И осень близкая мне будет светлым летом, - таким же радостным, как лепет Ваш и смех… Лишиться рук и ног, пускай! Что раны, пока еще не вырвали мне глаз? Вот я смотрю теперь - и вижу день румяный, и розу милую, и Вас…"

В этот исторический маскарад включился и Кузмин. В Риге он написал давно задуманный цикл "Бисерные кошельки" - как бы миниатюрный стиховой роман из эпохи 1820-х годов. Стихи эти предназначались для декламаторского репертуара Ольги Афанасьевны. Героиня, которая "ждала дружка из далека и не дошила кошелька" (а тот "погиб в дороге дальней" - опять Кузмин накликал беду), обращалась к далекому возлюбленному: "Печаль все о тебе, о мой корнет, чью прядь волос храню в своем комоде… Одна нижу я бисер на свободе: малиновый, зеленый, желтый цвет - твои цвета. Увидишь ли привет?"

Малиновый, зеленый, желтый - цвета Всеволода Князева, и трехцветная эта полоска украшает обложку посмертного сборника его стихов. Но до звания корнета в жизни он не дослужился - вольноопределяющийся Князев был младшим унтер-офицером.

роман о пребывании в Митаве знаменитого авантюриста XVIII века Калиостро. Гюнтер, поместивший петербургских гостей в гостиницу "Ам Маркт", рассказал им об их знаменитых предшественниках - венецианском донжуане (который прибыл в город с тремя дукатами и не задумываясь отдал последние монеты хорошенькой служанке, за что был вознагражден слухами о своей кредитоспособности и получил обильную ссуду у местного менялы), русском историке (который писал в своих "Письмах русского путешественника" о Митаве: "Вид сего города некрасив, но для меня был привлекателен! "Вот первый иностранный город", - думал я, и глаза мои искали чего-нибудь отменного, нового… Мы остановились в трактире, который считается лучшим в городе") и сицилийском ясновидце. Князев тут же написал стихотворение, которое, как страничка дневника, запечатлело все его переживания 9 сентября 1912 года:

Вот в новом городе…
Все ново…
Привез извозчик без резин
К гостинице, где Казанова

И где кудесник Калиостро
Своих волшебств оставил след.
Идем по лестнице… Так остро
Очарованье давних лет.

И рамы старые картин
Еще хранят восторги оды
И трели милых клавесин.
Свечей тяжелые шандалы

Как старой гвардии капралы, -
Хоть меркнут, но горят, горят…
А мне в зеленом доломане, -
Что делать мне? Лишь смерти ждать,
"Жильблаз де Сантилане" -
Романе, как сейчас гадать?
Гадать: дороги, скорбь, разлуки -
Что ждет меня в потоке дней?..
Но вот коснутся милой руки -

Еще одна книга стала связывать их дружбу - любимый Кузминым плутовской роман Лесажа "Похождения Жиль Бласа из Сантильяны". Сам Кузмин воспринял новый город мажорно:

Покойся, мирная Митава,
Отныне ты в моей душе,
Как замков обветшалых слава,

Но идиллической дремоты
Бессильны тлеющие сны,
Когда мой слух пронзили ноты
Кристально-звонкие весны!

Мне непонятна и пуста…

Он внимательно присматривался к уснувшей столице курляндского герцогства, к закоулку всеевропейского XVIII века еще и потому, что давно задумал жизнеописание Иосифа Бальзаме, графа Калиостро. И когда через четыре года принялся писать его, то уже с полным знанием дела наносил на бумагу; "В самом конце февраля 1779 года граф и Лоренца прибыли в курляндский город Митаву и остановились в гостинице на базарной площади".

Еще в августе Кузмин читал навестившему его в Петербурге Брюсову свои и князевские стихи, воспевавшие их дружбу. Брюсов одобрил прослушанное и предложил напечатать в литературном отделе журнала "Русская мысль", которым он руководил. Кузмин послал рукопись в Москву, но ответа не получил. Теперь в Риге он решил напомнить Брюсову об отправленных стихах. 6 сентября он писал: "Дорогой Валерий Яковлевич, вполне понятное нетерпенье узнать участь моих и князевских стихов, равно как и удовольствие писать к Вам, - побуждают меня к этому письму, которое, может быть, не останется без ответа, как первые два... Я нахожусь в Риге (Церковная, 45, кв. 9)*, где пробуду еще дней 5-6, потом же буду в Петербурге, и несколько слов от Вас меня необычайно порадовали бы и, кроме того, сделали бы мне известным то, что знать мне очень важно…" Брюсов был некогда крестным отцом Кузмина в литературе. Кузмин высоко ценил его как критика и мнением его искренне дорожил. Почта между Ригой и Москвой шла тогда быстро, и уже 11 сентября Кузмин отвечал Брюсову из Риги на "обстоятельное и дружеское письмо" (оно пока не обнаружено): "Я вам очень благодарен за высказанные Вами надежды насчет поэзии Князева, которой я живейше интересуюсь, и Ваше мненье было "<не чрезвычайно радостно. Личная же моя просьба - не очень затягивать решение с помещением его стихов, так как для начинающего (совершенно) печататься это так важно, особенно если этому причастны Вы. Лучше всего, если бы Вы назначили срок, хотя бы и не такой близкий, но определенный".

Что же дальше произошло в Риге? Гадательно мы можем реконструировать события. 16 сентября Кузмин написал два посвященных Князеву стихотворения, которые говорили об их дружбе в прощальных тонах. 18 сентября 19)2 года Кузмин уже был в Петербурге. 28 сентября 1922 года он записал в своем дневнике: "Не поссорься Всеволод со мною - не застрелился бы". И дата этой записи может указывать на точную десятилетнюю годовщину ссоры. Сохранилась записка матери Князева к Кузмину от 6 октября 1912 г.: "Многоуважаемый Михаил Алексеевич, посылаю Вам по поручению Всеволода Ваши книги. Очень, очень жалели мы, что не видели Вас все это время. Может быть, когда и выберете часок посетить нас, порадуете всех…" Кажется, она догадывается о разрыве отношений…

"Вернулся из церкви… Три письма на столе лежат. Ах, одно от нее, от нее, от моей чудесной!.. Целую его, целую… Все равно - рай в нем или ад!.. Ад?.. но разве может быть ад из рук ее - небесной… Я открыл. Читаю… Сердце, биться перестань! Разве ты не знаешь, что она меня разлюбила!.. О, не все ли равно!.. Злая, милая, речь, рань мое сердце, - оно все влюблено, как было".

Желтый конверт этого письма стал для Князева мрачным предзнаменованием; "Что мне теперь. Буду ль клоуном, монахом, гусаром - не все ли равно! Буду близиться к радостной смерти". Правда, в последующем, октябрьском стихотворении снова возникает надежда на фоне картинок рижского городского быта: люди на бульваре, котелки, цветы, гимназисты с папиросами, гусары проводят лошадей, -

А я вернусь домой, зажгу на столе свечу,
Занавескою темной задерну оконце,
И весь вверен далекого неба лучу,

А одно октябрьское письмо с вложенными в него лепестками роз даже позволило Князеву мечтать о возобновлении тройственной дружбы: "А скоро будет и лето, - лето совсем… Я увижу ее глазки, услышу ее смех! Она скажет: "У доброго К… и в семь"…"

Но уже в декабре у Князева написалось стихотворение, угловатое и глубокое, наивное и пророческое, в котором голос судьбы властно перекрывает анемичный гул дежурных поэтизмов; и две строки из него Анна Ахматова взяла эпиграфом в "Поэму без героя".

И нет напевов, нет созвучий,
Созвучных горести моей…

Среди каких тонуть морей!

Сияло солнце, солнце рая,
Два неба милых ее глаз…
И вот она - немая, злая,

Любовь прошла - и стали ясны
И близки смертные черты…
Но вечно в верном сердце страстны
Все о тебе одной мечты!

"Поэме". Но в жизни, как заметил еще когда-то Кузмин, "судьбой не точка ставится в конце, а только клякса", - и среди стихотворений Князева появилось еще два, неловких, растерянных, с сорванным голосом, с крикливым юнкерским фальцетом. Они, по-видимому, связаны с его новогодним отпуском в Петербург - в архиве полка сохранился приказ от 9 января 1913 года: "Прибывших из отпуска вольноопределяющихся; 5-го эскадрона младшего унтер-офицера Всеволода Князева… полагать налицо с 8-го сего января". "1 января 1913 г." - называется одно из этих стихотворений. Автор поднимает первый бокал: "Ах, никто не узнает, какое вино льется с розы на алые губы… Лишь влюбленный пион опускался на дно, только он, непокорный и грубый! За таинственный знак и улыбчатый рот, поцелуйные руки и плечи - выпьем первый, любовный бокал в Новый год, за пионы, за розы… за встречи!.."

"Поцелуйные плечи" из этого стихотворения процитированы в ахматовской поэме, а из следующего - "путь из Дамаска": "Я был в стране, где вечно розы цветут, как первою весной… Где небо Сальватора Розы, где месяц дымно-голубой! И вот теперь никто не знает про маску на моем лице, о том, что сердце умирает в разлуке вверенном кольце… Вот я лечу к волшебным далям, и пусть они одна мечта, - я припадал к ее сандалям, я целовал ее уста! Я целовал "врата Дамаска", врата с щитом, увитым в мех, и пусть теперь надета маска на мне, счастливейшем из всех!"

Это - последнее стихотворение в посмертном сборнике Князева. Оно датировано: "Рига, 17 января 1913". А далее - заметка в рижских газетах: "Проживающий по Церковной ул. № 45 вольноопределяющийся 16-го гусарского Иркутского полка потомственный дворянин Всеволод Князев из браунинга выстрелил себе в грудь. Князева доставили в городскую больницу". Произошло это 29 марта 1913 года. "Причина самоубийства неизвестна", - отметили газеты, когда 5 апреля он скончался. Хоронили Князева в Петербурге на Смоленском кладбище. На похоронах мать гусара, Мария Петровна Князева, сказала, глядя Ольге Судейкиной прямо в глаза: "Бог накажет тех, кто заставил его страдать".

Не все ясно в этих событиях семидесятилетней давности. Биограф О. А. Глебовой-Судейкиной, французская исследовательница Э. Мок-Бикер приводит такую версию самоубийства: от Князева требовали женитьбы на девушке из одного рижского семейства, на этом настаивали ее родные, пожаловавшиеся полковому начальству. Князев счел это для себя бесчестием и покончил с собой. Вероятно, эта версия имеет основания. Какой-то глухой намек мы находим в статье "О чем говорят", появившейся в газете "Рижская мысль" в апреле 1913 года и обозревавшей городские толки. Намек заключается в соседстве двух упоминаний:

"А Иркутский полк в июне шефа ожидает!..

".

Позднее сестра Князева просила прощения у Ольги Судейкиной за то, что дурно говорила о ней. Но на совесть актрисы эта смерть легла навсегда. Стихотворение "Голос памяти", написанное летом 1913 года и обращенное к Судейкиной, Ахматова завершила двустишием:

Иль того ты видишь у своих колен,
Кто для белой смерти твой покинул плен?

А Кузмин? Ныне покойная Ольга Николаевна Арбенина, адресат стихов трех больших русских поэтов, вдова писателя Ю. И. Юркуна, рассказывала мне, что ее муж был свидетелем того момента, когда Кузмин узнал о самоубийств Князева. Эту новость Кузмин принял очень спокойно.

"Все, что случается, то свято") и тем, что он уже пережил вечную разлуку со своим другом в косноязычном пророчестве своих стихов. Кажется, впрочем, что в реакции Кузмина был и некоторый момент вызова. Один петербургский литератор вспоминал в 1920 году, явно имея в виду эпизод смерти Князева: "Читал Кузмин однажды мне свой дневник. Странный. В нем как-то совсем не было людей. А если и сказано, то как-то походя, равнодушно. О любимом некогда человеке:

- Сегодня хоронили N.

Буквально три слова. И как ни в чем не бывало - о том, что Т. К. написала роман и он уж не так плох, как это можно было бы ожидать".

Конечно, и сам характер дневниковой записи, и факт оглашения ее - это проявления литературной и жизненной позиции Кузмина ("Слез не заметит на моем лице читатель-плакса"). И как бы ни сдвигались фактические конкретности в позднейших мемуарах, ахматовская строка о том персонаже "Поэмы без героя", которого она назвала "Калиостро" и прототипом которого был Кузмин, -

Кто над мертвым со мной не плачет, -

"И кто будет навек забыт", - говорится в поэме о Корнете. Поэта Князева действительно скоро забыли. Брюсов ушел из "Русской мысли", и князевские стихи остались в его архиве. Весной 1914 года отец Князева издал стихи сына. "Мне хотелось, - писал он в предисловии, цитируя Блока, - остановить хоть несколько в неудержимом беге времени, закрепить в некотором реальном явлении тот милый "сон", которым он "цвел и дышал", пока жил на земле…". Книжка прошла незамеченной, и только Федор Сологуб, друживший с О. Судейкиной, отозвался в своем журнальчике "Дневники писателей": "Стихи Князева пленяют свежестью и искренностью юношеского чувства".

* * *

В 1959 году Ахматова записала историю возникновения "Поэмы без героя":

"Первый росток, который я десятилетиями скрывала от себя самой, - это, конечно, запись Пушкина: "Только первый любовник производит впечатление на женщину, как первый убитый на войне". Всеволод был не первым убитым и никогда моим любовником не был, но его самоубийство было так похоже на другую катастрофу....... что они навсегда слились для меня. Вторая картина, выхваченная прожектором памяти из мрака прошлого, это мы с Ольгой после похорон Блока, ищущие на Смоленском кладбище могилу Всеволода (1913). "Это где-то у стены", - сказала Ольга, но найти не могли. Я почему-то запомнила эту минуту навсегда".

"Другая катастрофа", к которой длинным отточием отсылает нас автор, - это событие, описанное во владикавказской газете а декабре 1911 года: "В ночь на 23 декабря в казарме 3-й батареи 21-й артиллерийской бригады в 1-й части города выстрелом в грудь из револьвера системы "Наган" кончил жизнь самоубийством вольноопределяющийся этой батареи, сын директора С. -Петербургского кадетского корпуса Михаил Александрович Линдеберг. Выйдя ночью в коридор казармы, М. А. Линдеберг расстегнул шинель и мундир, поднял рубашку и, приставив к телу дуло револьвера, произвел выстрел. Смерть последовала моментально. Самоубийство было, очевидно, заранее хорошо обдумано, так как он собрал и даже запечатал именной печатью все свои вещи. Причины, побудившие его кончить жизнь, говорят, - романические".

"Поэме без героя" Ахматова окружила Князева родными тенями великих и малых своих современников (впрочем, для нее малых среди друзей не было - каждый был отмечен знаком Истории). Таким и остается он, навечно приведенный автором в последнюю, метельную ночь к померкшим окнам своей возлюбленной:

Вкруг него дорогие тени,
Но напрасны слова молений,
Милых губ напрасен привет.
И сияет з ночи алмазной,

Тот загадочный силуэт.

* Ныне - улица Бейденбаума.

Раздел сайта: