Толстая Елена: "Алешка" и "Аннушка": К истории литературных отношений Анны Ахматовой и Алексея Толстого

«Алешка» и «Аннушка»:
К истории литературных отношений Анны Ахматовой и Алексея Толстого

I

Первое знакомство. Тема «Ахматова и Толстой» неудобна и аллергенна с обеих сторон. Это неудобство заслоняет от нас целый литературоведческий пустырь, на котором обильно всколосились вопросительные знаки. Отношения Толстого и Ахматовой в сороковые годы, как они описаны в последних сочинениях компилятивного и бульварного жанра1, отнюдь не исчерпывают эту сложную главу литературной истории, в которой поражает обилие резких поворотов и переоценок.

Начинается эта тема еще до знакомства протагонистов, в 1908 г. в Париже, когда Гумилев сближается с Толстым и рассказывает ему о своей попытке самоубийства в конце 1907 года, на парижском городском валу. В посмертном очерке Толстого о Гумилеве говорится, что причин самоубийства ему Гумилев-Грант так и не открыл. Но из позднейших записей Ахматовой в записных книжках об их встречах в 20-х гг. видно, что Гумилев рассказал ему все: «... как он рассказывал Ал[ексею] Толстому, что из-за меня травился на fortifications (это было записано со слов Толстого). «Свидетелем его парижского отчаянья и самоубийства был Алексей Николаевич Толстой» (обе записи 1963 г.)2.

Анна Горенко впервые увидела Толстого в конце 1909 года, когда он вместе с Гумилевым (сразу же после нашумевшей дуэли того с Волошиным) и Михаилом Кузминым приезжает в Киев выступать на вечере «Остров искусств»: вечер не имеет большого успеха у публики, но на Анну Горенко, очевидно, производит впечатление новый литературный имидж Гумилева: она, наконец, принимает его предложение. В ореоле новой столичной литературы, надо думать, ей предстает и молодой Толстой, который, впрочем, в Киеве занят блиц-романом с красавицей актрисой Мариной Рындиной. Кем бы ни был навеян образ «блистательного графа» в трех стихотворениях Ахматовой 1909 г., очевидно влияние на них «аполлоновской» стилизации. Знакомство ее с Толстым произошло в Петербурге на Масленицу1910. 3

Толстой присутствует на праздновании свадьбы Гумилева и Ахматовой в Москве (венчались они в Киеве). Присутствует Толстой и на прощальном вечере 13. 09. 1910 — перед отъездом Гумилева в Африку. (Ахматова потом рассказывала Лукницкому: «Вернулась, проводила Николая: (10 г.) (...) 12 декабря — в Ц. С. — это «Сероглазого короля», кажется дата. 8 января — опять в Киеве... Кажется, я с января, честно, уж больше не ездила в Киев... Вот так, в конце января, я вернулась из Киева и жила в Царском. Бывала у Чудовских, у Толстых, у Вячеслава Иванова на «башне»». (19. 03. 1925)4. В конце 1910 г. Гумилев затевает Цех Поэтов, в котором поначалу участвует и Толстой. Жена Толстого Софья Дымшиц дружит с Ахматовой и ходит с ней вместе в гости. Русалки и мавки из стихов Толстого 1909 г. несомненно отразились в «Русалке» Ахматовой (1911).

В записной книжке Ахматовой № 4 есть набросок:

«Языческая Русь
начала 20-ого века.
Н. Рерих.
Лядов. Стравинский.
С. Городецкий («Ярь»...)
Ал[ексей] Толстой («За синими реками»).
Вел[имир] Хлебников.
Я к этим игрищам опоздала»5.

В подготовительных материалах к «Поэме без героя» этот список еще сокращен и развернут в эпизод, но Толстой в него входит и там: «Языческая Русь (Городецкий, Стравинский «Весна священная», Толстой, ранний Хлебников). (Они на улице. Таврический сад в снегу, вьюга. Призраки в вьюге. (М. б., даже — двенадцать Блока, но далеко и не реально.)»6. (Обе записи 1959 г. Последняя вошла в «Либретто балета» без изменений). Литературные и музыкальные реконструкции русской архаики оказываются повинны в «расколдовываньи» страшных сил, приведших к катастрофе революции. Впрочем, Толстому в этом зловещем, но престижном контексте отведено почетное место.

Выражение «женщина нечеловеческой красоты», мелькающее в прозе Толстого начала 1910-х гг. (например, в рассказе «Девушки», где красавиц-сестер, сидящих взаперти, называют «женщинами нечеловеческой красоты»; в рассказе «Синее покрывало», где герою мерещится «неуловимая, но он знал, нечеловеческой красоты женщина») было принято Ахматовой на вооружение — вплоть до «секретарши нечеловеческой красоты» в пьесе «Пролог» (Энума элищ), написанной в Ташкенте, сожженной и восстановленной автором по памяти.

В 1911—12 гг. Толстой помогает Ахматовой публиковать ее первые стихи7.

Женская темная сила. Впервые портретные черты молодой поэтессы воспроизводятся Толстым в августе 1911 г., в рассказе «Ночь в степи», написанном во время второго пребывания Толстых в Париже. Герою снится безумный визит к должнику — помещику-степняку, ругателю и насильнику. Помещик его пугает, поит до смерти, потом обманывает и выгоняет, а его дочь морочит ему голову. Толстой в крайне ироническом тоне изображает экстравагантную девушку — очень высокую и худую, в узком белом платье, «с великолепными неправильно поставленными глазами», с клоунской улыбкой с высоко поднятыми уголками губ. Ее зовут Зоя — имя для того времени весьма «авангардное». Подчеркивается ее игра с длинными пальцами и позы разочарования и поражения, которые она принимает. Интересно, что при этом она все время подпрыгивает (вообще говоря, прыжки типичны для русских романтических дев — лермонтовской разбойницы в «Тамани» и тургеневской Аси). В психологическом рисунке сделан упор на ее современных, свободных манерах, она как бы не снисходит до кокетства — но тем не менее пытается героя поразить и завлечь:

«Я вам нравлюсь — вдруг спросила она просто и серьезно. Вы боитесь? — Я не провинциалка. Вы не поэт? — Неправда. Я тоже пишу стихи. Поглядите на звезды, это я их рассыпала.

Она вдруг вытянула длинную шею. Герою стало неловко. А девушка хрустнула пальцами и сказала:

Я бы тебя затомила...
Я бы убила любя
Женская темная сила
Страшна для тебя
Целуя бы я укусила
Твой алый, твой алый рот
Знает ли кто наперед
Какая у девушки сила?»8

Зоя ведет себя продвинуто и противоречиво: насмехается над героем, сексуально его провоцирует, однако тут же отталкивает. В конце концов она отражается в синих зеркалах и растворяется в голубом лунном свете — выясняется, что сумасшедший визит герою приснился. Однако, для сна там слишком много цепко ухваченных деталей.

Образ Зои однозначно соотнесен с Ахматовой уже самыми просодическими (дольник) и, в самой общей форме, тематическими чертами приведенного стихотворения (амбивалентность женственности, исходящая от нее угроза, нарциссизм). Рассказ Толстого может быть ироническим откликом на самостоятельное появление Анны Ахматовой в Париже, всего через год после свадьбы с Гумилевым, и на ее парижские романы, о которых Толстой, несомненно, знал — с одним из предметов ее увлечений, Георгием Чулковым, он дружил (ср. воспоминания С. И. Дымшиц-Толстой: «Помню в Париже приехавших молодую поэтессу Анну Андреевну Ахматову, тоненькую как тростиночка, и писателя Г. И. Чулкова. Помню их очарованными Парижем, в голубой дымке чудесных площадей Парижа. Анна Андреевна, молодая, но уже оцененная поэтесса, была удивительно обаятельна. Ее очарование, в особенности когда она читала свои стихи, всех покоряло»)9.

Фантастическая женщина. В 1912 г. Толстой, постепенно отходящий от Гумилева и «Цеха», расходится и с Кузминым и все ближе притягивается к Волошину. Вдвоем они замышляют мстительную сатирическую пьесу о петербургских литераторах, где должна была быть поэтесса вроде Ахматовой. 18 мая Волошин написал К. В. Кандаурову: «В Коктебель на все лето приехали Толстые и на зиму переселяются в Москву. Я очень рад этому. Мы с ним пишем вместе это лето большую комедию из современной жизни (литературной)»10.

И действительно, в архиве Волошина имеются сделанные в течение мая наброски пьесы, персонажами которой являются критик «типа Пильского», поэт-филолог «типа Анненского», редактор «(тип Рябушинского)», «поэт последней формации (типа Гумилева, И. Северянина, Зенкевича)», поэтесса «типа Ахматовой»11. В готовом тексте акценты сместились: критик Рысс смахивает на Чуковского, филолог Маслов — вылитый Иванов, а поэт Павлов явно нацелен на Блока. В образе поэтессы Грациановой сохранено первоначальное задание.

Как видно, Волошин наметил объекты для литературного пародирования, соавторы поначалу вместе развивали действие, но такое ощущение, что вскоре сражаться с драматургической машиной, придумывать завязки и т. д. пришлось одному Толстому: на это указывают его заметки на полях и забавная грубость последних актов. Если 18 мая Волошин пишет о совместной работе на все лето, то уже 29 мая Толстой рапортует местной газете о своей первой пьесе, пишущейся по заказу театра. Толстой успел к концу мая кое-как закончить пьесу, разочаровать Волошина, разочароваться сам и перейти к новому замыслу? — Как бы то ни было, проект был похерен.

Это комедия литературных нравов, напичканная литературным материалом во всех возможных видах — в виде цитат, пародий, резюме, подражаний. Местами Толстой забывает о литературной полемике и съезжает на откровенный фарс. Однако, когда дело доходит до самоубийства в финале, для комедии получается тяжеловато. Это происходит в конце четвертого действия, а поскольку все сюжетные линии к тому времени развязываются, пятого действия и не может быть.

В центре пьесы молодая пара — измученный женой-поэтессой, честолюбивой, холодной и бессердечной «роковой женщиной» мальчик, художник Ситников, провербиальный ревнивец, мечущийся по Петербургу в поисках своей жены, вечно убегающей с другими. По пьесе рассеяны аллюзии на тексты, центральные для петербургской литературной жизни (по версии жены Ситникова, муж бьет ее хлыстом), а также на реальные обстоятельства жизни аполлоновского кружка и Гумилевых: Ситников бегает по сцене в охотничьих сапогах, размахивает пистолетами, раздает вызовы на дуэль и в конце концов стреляется.

Жена Ситникова поэтесса Елена Грацианова старательно создает себе репутацию «фантастической женщины» и femme fatale, оставаясь при этом холодной как лед. Антиэротичная Елена соблазняет людей, чтоб воспользоваться ими для литературного и социального успеха. Ее мечта — слава, пусть дурная, лишь бы стать над другими, пусть на час. Влюбленного в нее критика Рысса она заставляет переночевать с ней в редакции журнала, к ужасу пришедшего утром на службу секретаря по имени фон Фик:

«Рысс. Ей особенное удовольствие доставляет наблудить в неподходящем месте так, чтобы на другой день все узнали.

Фон Фик. Кому — ей?

Рысс. Конечно, Елене! Ситниковой.

Фон Фик. Mon chere, выйдет страшный скандал.

Рысс. Которым она будет очень довольна! Только я ей этого удовольствия не доставлю, я всем расскажу, как мы проводили ночь.

Фон Фик. Как же, интересно? Очень неприлично?

Рысс. Неприлично? Нет, я ей репутацию испорчу. Неприлично! Да она и не женщина, а ощипанный цыпленок, трусиха!

Фон Фик. Ну расскажите.

Рысс. Приехали мы сюда, думаю, «наконец», запираю дверь и начинаю подкрадываться к ней в темноте. Я много женщин видал, одни в это время лицо закрывают, ах, мол, что вы хотите делать, другие... ну да мильон способов у них для притворства! А эта, понимаете, взяла пресс-папье, залезла вон туда и говорит: «Пока не напишете статьи обо мне, не смейте и дотрагиваться!» И начала соблазнительные стихи читать. Пишите, говорит, сию минуту, в конце концов я таки начал писать, ничего, конечно, не вышло. Вот змея!

[...]

Образ Елены через автоцитату ориентирован на Зою из рассказа «Ночь в степи»:

Елена. Ну то-то же! (Подходит к нему, не касаясь его, ласкается, как змея.) У вас голова кружится, правда? Я ваша отрава, как дурман, как змея: душа у меня темная, как ночь в поле (курсив мой — Е. Т.), в ней заблудиться можно.

Интересно, что Грацианова завлекает критика лишь затем, чтобы перевести любовный диалог в профессиональный регистр: она кружит ему голову, добиваясь в ответ положительной рецензии. Более того, она сама диктует влюбленному в нее критику слова похвальной статьи о себе.

"Елена. О чем же вы думаете?

Рысс. Вы необыкновенная, очаровательная, волшебница...

Елена. Похожа на мои стихи.

Рысс. Да, да.

Елена. Вы напишите это на бумаге. (Дает перо, омокнув его в чернила.) Напишите, а я положу за корсет.

Рысс. Зачем? Что написать?

Елена. А вот про стихи. Что они необыкновенные, очаровательные, волшебные... а я положу сюда.

Рысс. Смешная! Чудесная! (Пишет. Елена берет, читает. Огорчилась.)

Елена. Так мало написали! Нужно много, длинно, начните так: стихи Елены Грациановой очаровательные, волшебные. Их наивная простота — почти цинизм. Это повесть женской души, еще не опознавшей себя, теперь в скобках: автору всего 19—20 лет. Души безмерно женственной, лунной и т. д.

Рысс. Постойте! Вы мне диктуете статью.

Елена (страстно). Пишите, так нужно, вы должны писать только обо мне, пусть повсюду все заговорят об Елене Грациановой — пусть возмущаются мной. Боятся, проклинают — указывают пальцами... Хоть год, хоть одну зиму стать выше всех!

Рысс. А если я не хочу?

Елена. Вы будете писать!

Дверь раскрывает Фон Фик. Начинает слушать, постепенно его лицо краснеет, брови поднимаются, пальцы свободной руки растопыриваются, и весь вид его показывает на глубочайшее все более растущее изумление. В это время за занавесью голос Елены, которая диктует.

Голос Елены. По прямой линии от Пушкина через Мирру Лохвицкую священный факел поэзии...

Голос Рысса. Священный факел — поэзии...

Голос Елены. Факел поэзии передан в руки Елены Грациановой.

Голос Рысса. О, Господи, кончайте скорей!

Голос Елены. Еще фраза, и конец«. 12

Эта страсть Грациановой к тотальному контролю своего литературного и публичного имиджа также вполне вписывается в гипотезу о портретности или, вернее, памфлетности пьесы Толстого: ср. похожие стратегии А. Ахматовой, описанные недавно в серии статей А. Жолковского и суммированные в работе О. Лекманова.

Итак, за несложными конструктами Толстого встают заведомо узнаваемые его товарищи по молодой редакции «Аполлона» и по «Цеху». Можно сделать вывод о памфлетной нацеленности образа Грациановой на сатирически сниженный облик ранней Ахматовой.

Нет никакого сомнения, что Ахматова оставила свой след на психике молодого Толстого; «фантастическая» женская фигура и ее любовная игра (не продвинувшаяся во всех упомянутых случаях дальше начального завлечения и внезапного отторжения) описаны еще в нескольких текстах Толстого. Эта серия загадочных и губительных женских персонажей Алексея Толстого окрашена резко негативным отношением в сочетании с мучительной заинтригованностью. Оне сопоставимы с фатальными героинями прозы Кузмина.

Осенью 1912 г. Толстой переезжает в Москву. «Спасательный круг эстетизму» остался неопубликованным и ни в каком виде в литературный обиход не вошел. Наступил 1913 г.: история с самоубийством петербургского поэта В. Князева, касающаяся той же литературной группы, которую описывал Толстой, зловеще совпала с сюжетом «Спасательного круга», — теперь изображать петербургскую литературную элиту в таком легкомысленном ключе стало нельзя.

Лунная барыня. Зоя из «Ночи в степи» растворяется в лунном свете. Грацианова в числе комплиментов своим стихам, которые она навязывает критику, включает эпитет «лунные». Помимо всего прочего, поэтесса бисексуальна. В том же 1912 г. Толстой пишет рассказ «Слякоть», в котором гомосексуальная тема центральна. Как он сам признавался в 1918 г., Толстой усвоил концепции В. В. Розанова — очевидно, прежде всего представление о «людях лунного света», тяготеющих к однополой любви.

«Лунная» тема уже в начале века была пропущена через новую поэтическую призму: ср. «дева луны» у Гумилева: «И я отдал кольцо этой деве луны» («Пять коней подарил мне мой друг Люцифер»), «лунное тело»: «Вам хочется на вашем лунном теле/ Следить касанье только женских рук» («Жестокой»), колдунья: «А выйдет луна — затомится, /И смотрит, и стонет, /Как будто хоронит /Кого-то, — и хочет топиться» («Из города Киева»), и т. д. Часто этой теме у Гумилева соответствуют мечтательные, невозможные, манящие голубой и лазоревый цвета «Я лилию добуду голубую», «Среди таинственных лесов/ В их голубых, веселых чащах», «Среди лазоревого леса». Связь Ахматовой с «лунной» темой давно описана13.

С этим «лунным», не укорененным в быту, тяготящимся телесностью типом женской психики генетически связаны и толстовские женщины конца 1910-х гг., прежде всего Даша в романе «Хождение по мукам». Толстой пытается по мере сил психологировать их, оставив мифологические мотивировки в намеке. Склонность чистой, холодной, звездной и мучительной Даши к однополой любви заявлена только в сцене совместного купанья с сестрой в начале романа, из дальнейшего текста она вытесняется: на нее указывают только записи в черновиках и записных книжках: по невоплощенному замыслу, Даша должна была найти себя в страстной любви к женщине-красноармейцу и посвятить себя искусству театра.

Геката, или Кровавая луна. Символистская мифология с какого-то момента уже не воспринималась всерьез. Очевидно, Толстой понял это с запозданием. В 1914 г. он написал пьесу о роковой женщине — проблемную драму, нанизанную на символическую тему луны. («Мне страшен лунный свет» — признавался он самому себе в дневнике зимой 1913 г. 14. Пьеса называлась «Геката (Опасный путь)»15. Луна, набухшая кровью, то есть ждущая жертвы Геката, воплощалась в образе сверхчеловеческой, аморальной и разрушительной героини по имени Варвара Аполлоновна Красносельская: по семе красного устанавливается ее тождество «кровавому» аспекту Луны, Гекате. Через фамилию утверждается и связь с другим толстовским «сверхчеловеком», князем Краснопольским, Хромым барином из одноименного романа 1912 г. Отчество «Аполлоновна» акцентирует языческую и космическую природу героини. Целым ряд мотивов связывает ее с Зоей из рассказа 1911 г. «Ночь в степи»: внешность, холодный и мрачный психологический склад, ирония, капризность и властность: «Варвара — холодная [...] глаза серые и большие, мрачный свет их прикрыт усмешкой»; «У Варвары Аполлоновны свои капризы и она их никогда не повторяет»; при ней находится персонаж Юрий Викторович Трубачев, наделенный гумилевским пробором и повадками «поэт — молодых лет», «худой, бритый, причесанный на пробор, одет изысканно, движения холодны и красивы» (Толстой скорее всего использовал фамилию жениха Аси Цветаевой, Б. С. Трухачева); она пытается сделать героя своим орудием.

Развивая «антилунную» тему, профильную для своих «антиахматовских» героинь, Толстой отождествляет лунно-андрогинное начало своей «вамп» со «сверхчеловеческим» — также в духе розановских «Людей лунного света»: лунный свет как ключ к новой героине указывает уже не только на ее неспособность любить, но и на ее сатанинскую природу. Варвара требует разрушения и гибели. Убийство для нее способ стать выше зла:..."Вы должны пройти через это, ваша душа высохла, вы должны напитать ее... Вы должны стать выше этого, тогда станете... великим...«. Напитать душу герой должен чужой кровью. Он боится, она подначивает: «Вы помните — для чего Одиссей привязал себя к мачте, когда плыл мимо острова сирен?»

В ранних рассказах и стихах Толстой многократно обращается к теме русалки, не знающей, что такое человеческое чувство, невинной, как природа или дитя, и губящей без злого умысла, — теме, связанной, как я пыталась показать, с Софьей Дымшиц. Варвара сделана из другого теста: это мифологический, нечеловеческий персонаж, она «пришла из морского тумана», с ее безнадежной омертвелой холодностью она и есть губительная сирена. При этом она не оставляет мечты о таком огне, в котором растает ее лед — но это не огонь любви, а адский огонь преступления: «Я предлагаю вам грех, возьмите его на себя. Испытайте себя, будьте мудрым, сильным и огненным... Примите меня, я тяжела и горька».

В том запоздавшем упражнении в символистской поэтике, каким была «Геката», образ Варвары стал ходульным воплощением абстрактной идеи демонизма, утратив большую часть соотнесенности с возможным прототипом.

Мифология пьесы была вдохновлена образом «яростной Гекаты» из венка сонетов «Lunaria» (1913) М. Волошина, к духовной сфере которого Толстой тяготел в 1907—1914 гг.

Она писалась в Коктебеле у Волошина в гостях в апреле-мае 1914 г., и Волошин отразился в одном из персонажей — философе-отшельнике. Теософская концепция космического голода, насыщаемого земными катастрофами, также взята у Волошина: у него Луна — это «жадный труп отвергнутого мира». Однако, старый оссиановско-романтический образ «багровой луны» у Толстого напоминает даже не раннего Бальмонта, а Пшибышевского, где он заострен до вульгарности — ср. выражение «Кровавая луна рассвета» в «Судном дне». И сюжет и духовная аура пьесы тоже выстроены скорее в духе «Requiem Aeternam» Пшибышевского (дисгармония души и пола, убийство женщины, самоубийство).

«Геката» произвела комическое впечатление на Вл. И. Немировича-Данченко, решительно ее отвергнувшего: «Пьеса была очень страшная. Когда, впоследствии, я послал ее Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко, он мне ответил: «Дорогой Алексей Николаевич, пьесу я прочитал несколько раз, в ней много талантливых мест, но в общем она производит впечатление горячечного бреда. Ставить ее нельзя»»16. Толстой не стал тогда публиковать свою «Гекату», предвосхищавшую мировую катастрофу и предсмертные судороги человечества. Но в 1920 г. в Париже Толстой написал рассказ «Как я был большевиком» (первая публикация пока не найдена), где иронически пересказал «Гекату», напр.: "И вот тут-то наступает совершенно большевистское мышление: господин приходит к решению, что для испытания своей душевной высоты и силы — во имя великого дела создания нового человечества — нужно ему любимую женщину убить. В третьем акте он ее режет ножом, и дальше наступает хаос, в котором автор пьесы тонет с головой...«17. Толстой признает свою вину в том, что в этой своей пьесе проповедовал практический большевизм и поэтому сам приблизил катастрофу:

Клеопатра Невы. От всеобщей погубительницы Варвары идет множество связей к героине неоконченного романа «Егор Абозов» (1912—1915) Валентине Васильевне Салтановой, такой же капризной и властной причуднице, в образе которой концентрируется колдовская и разлагающая атмосфера артистического кабачка, где она царит: «Егор Абозов», видимо, был заброшен с появлением «Плавающих — путешествующих» М. Кузмина (1915), где столичный шутовской хоровод тоже группировался вокруг кабачка (под названием «Сова») и царящей в нем декадентской «вамп». По установившемуся мнению, в образе Зои Михайловны Лилиенфельд — очень худой женщины «с лицом египетской царицы» — Кузмин создал гибрид Иды Рубинштейн и Анны Ахматовой18.

Толстой снабдил свою собственную «царицу», сводящую с ума влюбленных в нее мужчин, царственным и восточным именем Салтанова, калькирующим имя «Ахматова». Рисунок поведения ее напоминает противоречивые и провокативные стратегии Зои из раннего рассказа и отчасти Грациановой из пьесы 1912 г.: Салтанова Абозова завлекает, он не может сдержаться, и тут она на него накидывается с упреками и изгоняет: ей, в отличие от Клеопатры, нужны не сексуальные утехи в ореоле гибели, а власть над мужчинами. Власть эта все равно оказывалась губительной, и по сюжету, герой должен был Салтанову убить (эти мотивы сосредоточены во фрагменте романа, который публиковался отдельно под названием «Золотая цепь»). Один из вариантов увязывал ее с Грациановой дословным повтором характеристики: «Это самая фантастическая из женщин»19. Как и Грацианова, Салтанова не чужда однополой любви: в ее диалоге с пожилой поэтессой звучит цитата из знаменитого стихотворения З. Гиппиус «Любовь одна» (1894), которая у Толстого вульгарно толкуется в бисексуальном духе.

Еще ярче, чем сам роман «Егор Абозов», демонстрируют связь центрального женского образа с замыслом «Гекаты» наброски к роману. В «Гекате» героиня — эфироманка, в наброске к Абозову тоже20. В вариантах «Абозова» у героини опять те же глаза, что у Варвары и героини «Ночи в степи»: «Он взглянул ей в глаза: они были серые, мрачные и жадные»21. Уже в «Гекате» героиня жалуется, что ее «обступили обезьяны». В одном из вариантов «Абозова» сверхчеловеческая Валентина сама названа обезьянкой, то есть, развенчана в недочеловека: «Кстати предупреждаю — обезьянка, [то-есть] Валентина Васильевна, женщина чудовищная. Она ветрена, капризна и зла»22.

Природа инфернальной героини здесь не ледяная, как в «Гекате», а огненная: «Нужны все усилия воли и страсти, чтобы проникнуть в самую глубину наслаждения — проговорила Валентина Васильевна, глядя на свечи и только пальцами коснувшись руки Абозова, — там все, как в сновидении. Каждый поцелуй потрясает, как смерть. Этого нельзя передать словами. Когда вы поймете меня, вам захочется жить как саламандра в огне»23. Людей, даже самых лучших, она считает сырым материалом — что понятно, ведь огонь сырости противопоставлен. Впоследствии в рассказе Толстого 1918 г. «Сон в грозу», мужской сатанинский персонаж, тяготеющий к стихии огня, будет призывать девушку победить, сжечь себя и так подняться над сырой природой. Именно так будет соблазнять Дашу и Бессонов в «Хождении по мукам».

Салтановой боятся: «Я ее боюсь по ночам, как вурдалака»24, назначают на роль Сатаны в маскараде, тем более что основа фамилии ее от Сатаны отличается лишь одной буквой: «Сатаной будет Валентина Васильевна Салтанова. Она сам чорт. Красотка, Коломбина из дьявольской пантомимы. Божественная гетера!»25. В Салтановой все то же, что и в предыдущих воплощениях типа, сочетание тотальной аморальности с большой серьезностью: « — Есть таинственные радости, против них бунтуют, но бунт есть еще больший грех, нужно смиренно принимать все свои влечения, и чем утонченнее они, тем ближе к вечному»26. Скорее символична и внешность героини: «маленькое помятое лицо», «тени под глазами», и «очень красный большой рот» вампира. (Потом таким же ртом Толстой снабдит сатанинского социолога, затевающего революцию в седьмой главе «Хождения по мукам»).

При всей банальной мифологичности и мелодраматической абстрактности, в образе Салтановой проглядывает и памфлетный, сатирический умысел, на что, кроме генетической привязки к антиахматовскому ряду и именования, указывает и педалированная соотнесенность героини с петербургскими литературными реалиями, в которых однозначно опознается кружок «Аполлона». Салтанова выступает в качестве главного арбитра этого молодежного кружка. Многократно в романе и набросках подчеркивается ее подлинная тонкость чувств, талантливость, ср. «Я настаиваю на одном — она талантлива»27 профессионально высокий вкус. Эти качества сочетаются у Салтановой с жадностью и неразборчивостью, с которой она использует людей, безжалостно их «губя».

Именно в роли литературного арбитра она открывает Абозова-прозаика, возлагая на него большие, не только литературные надежды. Абозов же, молодой прозаик «от земли», блестяще дебютирующий в литературном Петербурге — в большой степени персонаж автобиографический. Эта глава в одном из ранних вариантов называется «Иван-царевич»: Толстой цитирует название знаменитой главы «Бесов», где Петруша Верховенский искушает Ставрогина ролью харизматического вождя; Абозова носят на руках, захваливают и искушают славой главной литературной силы кружка.

«Егор Абозов», за исключением нескольких фрагментов, появившихся в газетах, не был опубликован и литературным фактом не стал. Тем временем начавшаяся война диктовала новые темы: садистическая чаровница, декадентская «Клеопатра» мгновенно устарела как литературный тип. Впрочем, солидная мифологическая подкладка этого образа обеспечила ему сохранность в тривиальных, массовых жанрах. Инфернальная программа: встать над моралью, превратиться в нечеловеческую стихию (огонь) и овладеть миром — вобрана в мифологическую подоснову романа «Хождение по мукам» и других связанных с революцией текстов.

Женщина в ложноклассической шали. В военные годы Ахматова становится поэтом торжественной гражданской темы. Еще до революции складывается ее мифологизированный образ потенциальной «жертвы революции». Покойный Ю. Молок писал об иллюстрациях художника В. П. Белкина к поэме Георгия Чулкова «Мария Гамильтон»: «... костюмированная Ахматова в парике и нарядах 18 века больше походит на себя, чем на своем портрете работы того же художника. В чужом тексте, как в чужом зеркале, она оказалась ближе к той трагической Ахматовой, которой, по ее собственным словам, Осип Мандельштам не уставал повторять «жестокий комплимент»: «Ваша шея создана для гильотины»28.

Революция, мобилизуя французский прецедент, также переосмыслила и знаменитую «ложноклассическую шаль», к тому времени ставшую неотъемлемой чертой облика поэтессы. Ведь во времена Французской революции драгоценная шаль была подчеркнуто аристократической одеждой. В 1918 г. Ахматова высказалась по поводу эмиграции — в прославленных стихах «Мне голос был», настаивающих на стоической готовности претерпеть все беды родной страны, ввергнутой в катастрофу, чем еще укрепила свой «жертвенный» ореол. В пореволюционные годы она превратится в культовую фигуру, заступницу и плакальщицу по погибшим. В ней увидят единственного уцелевшего из больших поэтов предыдущей эпохи.

Толстой во время войны получает известность как автор книги военных очерков; его комедии идут в столичных театрах. Летом 1918 г., во время террора, он с семьей уезжает из Москвы на юг, в Одессу, перед самым отъездом передав в театр б. Корша только что законченную пьесу «Смерть Дантона», переделку одноименной романтической драмы Георга Бюхнера29.

Толстой сгустил краски, сильно сократив бюхнеровскую пьесу, ввел дополнительные сюжетные линии и придал ей злободневное звучание — в частности, изобразил фигуру, которой нет у Бюхнера, голодающую аристократку, Женщину в шали. Живет Женщина в отеле, как подобает небогатым аристократам; зовут ее Шарлоттой — как Шарлотту Корде. Она сталкивается с Дантоном, и тот проникается сочувствием к хрупкой, обреченной красоте Женщины и содрогается, узнав, что он прямой виновник ее несчастий — гибели ее мужа-поэта.

И в этой сцене, легким безымянным касанием, и далее, в финальном эпизоде в тюрьме Консьержери, где имя поэта, казненного революционерами, звучит вслух — Толстой затрагивает тему Андре Шенье, для русской литературы классическую, и, казалось бы, давно отзвучавшую. Летом 1918 года обратить к ней мысли Толстого могла только казнь юного поэта Леонида Каннегиссера.

В 1918 г. в намерения Толстого вряд ли входило нацелить свою Женщину в шали на образ Ахматовой. До «убийства мужа-поэта» в ее случае оставалось еще три года. Однако казнь Гумилева непоправимо бросила «тень из будущего», по ее собственному выражению, на текст 1918 г., «проявляя» в нем задним числом черты ахматовской биографии (причем стилизованной, мифологизированной: муж ее ко времени своей гибели был с ней разведен и женат на другой). Надо признать, что Толстой напророчил — как он напророчил мировую бойню в своей «Гекате»:

Женщина в шали. [...]Его убили напрасно. Он был поэт. Он мог быть гордостью Франции. Я сама, вот этими руками вытащила его тело из целой горы изрубленных трупов. А он мог быть гордостью Франции.

Дантон. (хрипло) Когда это было?

Женщина. Моего мужа убили в сентябре, в сентябрьскую резню. Убийцы будут прокляты, я знаю. Эта кровь их задушит[...]»30.

Новый виток. В 1922 г. Толстой, возглавивший литературное сменовеховство в Берлине, открыл первый номер своего Литературного приложения к газете «Накануне» двумя до тех пор не печатавшимися в России стихотворениями Ахматовой «Земной отрадой сердца не томи» и «Как мог ты, сильный и свободный». Можно ли видеть косвенное подтверждение его тогдашнего интереса к ней в том месте романа Набокова «Подвиг», где писатель Бубнов, в котором иронически и очень точно запечатлен Толстой берлинского периода, цитирует Ахматову: «А каблучки у нее стоптаны, стоптаны!»? Ср. «В этом сером, будничном платье/ На стоптанных каблуках...»31. (Кстати, эти «стоптанные каблуки» подчеркивает Корней Чуковский в своей статье 1921 г. «Ахматова и Маяковский» в качестве типичной приметы нового образа поэтессы, в коем ею педалируются бедность и сирость.

По возвращении Толстой, как это описывается у Ю. Молока, украшает двойным портретом Ахматовой и Судейкиной обложку первого советского издания (соответственным образом приспособленного к новым нуждам) своего эмигрантского романа «Хождение по мукам» (Издание автора. Ленинград, 1925): «И все же мы не ответили, кто автор замысла этой обложки. Вероятно, оба. И Белкин, и Толстой. Не только потому, что Толстой был очень авторитарен[...] Тем более в «издании автора» он мог диктовать свои вкусы и пристрастия. Вернее всего, идея обложки к «Хождению по мукам» родилась как забавная шутка, графическая вольность, которую могли позволить себе старые петербургские приятели«32. Налицо более чем почтительность. Наверняка он разделяет общее восторженное отношение к Ахматовой как к мученице и плакальщице за всех. Но в этом очень сильном жесте мерещится и некая бесцеремонность. Толстой как бы силком вписывает себя — по сути, перебежчика, со своим перелицованным романом — в тот контекст стоического негромкого сопротивления, который символизирует в тот момент фигура Ахматовой.

Возможно, поэтому Ахматова «в своей иконографии не числила ту обложку, на которую она попала вместе с Ольгой Судейкиной, наверняка против их воли и желания»33. Роман же Толстого она, по ее рассказам начала шестидесятых, «отрицала, не читая. Однажды собралась с силами и прочла и теперь у нее есть доказательства ничтожества этой книги. Образ Бессонова — недопустимое оскорбление Блока»34. Еще ранее она говорила Вяч. Вс. Иванову, что «умеет показать по его роману («Сестры»), как он совсем не знал Петербурга»35.

Но так ей виделась ситуация из шестидесятых годов. Судя по записям середины двадцатых, тогдашнее ахматовское отношение к Толстому в это время было иным — гораздо более заинтересованным. Тому много причин. Ей, автору стихотворения «Мне голос был», неуместно было бы осуждать возвращение его на родину как приспособленчество. И катастрофическая судьба пошедших за Толстым сменовеховцев тогда пока еще не свершилась — его можно было обвинять пока только в расколе эмиграции, отношение к которой даже среди оппозиционной интеллигенции в России вовсе не было однозначно. Он еще не скомпрометировал свой талант откровенно угодническими сочинениями. В первые годы в Петрограде Толстой встречается с Ахматовой в писательских компаниях, наряду с Фединым, Чуковским, Замятиным. Биографу Гумилева П. Лукницкому Толстой отдает хранящиеся у него автографы поэта.

В ахматовских высказываниях того времени звучит сочувствие к Толстому, проецирующееся и назад, на их бывшее приятельство. Говоря о Вячеславе Иванове, влияние которого на молодых поэтов ей представлялось пагубным, она сказала Лукницкому: «Но Алексей Толстой читал, неплохие стихи были, у него тогда хорошие стихи были... В. Иванов загубил его. Он под это понятие «тайнописи звуков» не подходил. А Скалдина Вяч. Иванов расхваливал, Верховский подходил под эту тайнопись!»36.

Толстой для нее попрежнему, как и в 1910-х, «Алешка», легкомысленный гуляка и пьяница: «Говорили о А. Толстом, о том, что он много авторских денег с «Заговора Императрицы» получает, АА заметила, что это нехорошо, потому что "Алешка их пропивать будет«"...(25. 05. 1925)37. Противопоставляя «молодую редакцию» «Аполлона» Цеху поэтов, Ахматова относит Толстого к первой, вовсе не упоминая о его первоначальном участии в Цехе и подчеркивая разницу в жизненном стиле этих двух групп, ср.: «Из разговоров о Николае Степановиче записываю следующие слова АА: «Цех собой знаменовал распадение этой группы (Кузмина, Зноско и т. д.). Они постепенно стали реже видеться, Зноско перестал быть секретарем «Аполлона», Потемкин в «Сатирикон» ушел, Толстой в 12 году, кажется, переехал в Москву жить совсем... И тут уже совсем другая ориентация... Эта компания была как бы вокруг Вячеслава Иванова, а новая — была враждебной «башне». (Вячеслав же уехал в 13 году в Москву жить. Пока он был здесь, были натянутые отношения.) Здесь новая группировка образовалась: Лозинский, Мандельштам, Городецкий, Нарбут, Зенкевич и т. д. Здесь уже меньше было ресторанов, таких — Альбертов, больше заседаний Цеха, больше... (Обрыв.)» Даже толстовская грубость и бесцеремонность ей иногда по нраву — она вспоминает о нем, когда надо бы отвадить нежелательного гостя: [С. Алянский пришел объясняться: ему передали, что Ахматова отозвалась о нем очень неблагожелательно.] — «Жаль, что это произошло не с А. Толстым, например. Тот бы Алянского просто к черту послал» (11. 03. 1925)38.

Однако, уже с середины 1920-х в писательских кругах обсуждаются бесконечные истории с толстовскими плагиатами, товарищескими судами, с его продажами своих пьес одновременно в несколько театров. Мало-помалу Ахматова вновь разочаровывается в Толстом. Когда Аманда Хейт пишет, что она Толстого «не желала знать, из-за твердого предубеждения против эмигрантов», можно по-разному комментировать ахматовское неодобрение Толстого 1930-х годов — но кажется, что его эмигрантский эпизод повинен в нем меньше, чем толстовское общественное и литературное поведение.

В тридцатые годы они не видятся: Толстой обособляется от прежней компании (из которой выбывает и Замятин, покинувший СССР в 1930) и поселяется в Детском селе. Ахматова все более не одобряет Толстого. Зимой 1934 г., приехав в Москву спасать арестованных мужа и сына, она спрашивает Эмму Герштейн «Вы помните агитки Рылеева?», цитирует первую рылеевскую строфу и заявляет «Так вот, некто написал продолжение:

Где Ягода-злодей
Не гонял бы людей
К стенке,
Где Алешка Толстой
Не снимал бы густой
Пенки.

причем Герштейн догадывается, кто автор продолжения, и в шестидесятых годах эту догадку Ахматова подтверждает «Таких куплетов было еще много» (хотя ни мемуаристке, ни другим лицам они остались неизвестными). 39.

Однако, можно предположить, что террор, разворачивающийся в сталинской России в середине 1930-х, обратил внимание Ахматовой на петровские параллели, а в частности, и на роман Толстого «Петр I» (1929) — первый том которого кончается стрелецкой казнью. Во фрагменте «Реквиема», датированном 1935 г., она писала «Буду я, как стрелецкие женки,/ Под кремлевскими башнями выть». Именно в «Петре» Толстого приводятся страшные подробности: под башнями (но не кремлевскими, а московскими) выли вдовы казненных стрельцов, потому что царь велел всунуть бревна между бойницами московских стен и на каждом бревне повесить по двое стрельцов — детали, взятые из дневников очевидцев. В 1940 году Ахматова использует «петровские» мотивы в «Стансах» — «стрелецкая луна»; «В Кремле не можно жить — Преображенец прав» (сама эта мысль, возможно, восходит к описанию московской поездки у де Кюстина). В стихотворении Ахматовой 1944 г. цитируется сцена из толстовского романа (также основанная на документальных материалах) — страшные муки закопанной по горло в земле женщины, участь которой облегчает царь: «Лучше б я по самые плечи/ Вбила в землю проклятое тело,/ Если б знала, чему навстречу,/ Обгоняя солнце, летела.» Конечно, все эти мотивы можно было прочесть в дневниках и мемуарах иностранцев, которые использовал Толстой, но трудно отрицать, что большая часть читателей узнавала о них из толстовского романа. Интересно, что Ахматова, охотно критиковавшая «Хождение по мукам», никому и никогда не сказала не единого слова о «Петре».

II

Помощник. В 1935 г. Толстой разводится с Крандиевской, в четвертый раз женится и переезжает в Москву, где после смерти Горького занимает место первого писателя. Он оказывается на верху славы и почета. Однако власть относится к нему с некоторым подозрением40.

В 1938 г. вторично арестовывают сына Ахматовой Л. Н. Гумилева. В 1939 г. в судьбе Ахматовой происходит резкий перелом: видимо, после того, как Сталин на одном из совещаний спрашивает, почему не печатается Ахматова, впервые после долгих 17 лет вынужденного молчания ее начинают печатать в журналах, в 1940 г. принимают в Союз писателей, и, наконец, в 1940 году выходит сборник ее стихотворений «Из шести книг»41. Книгу эту помогает Ахматовой издать Алексей Толстой. Она распродана в один миг, за нее стоят в очередях, дерутся и платят астрономические суммы на черном рынке. В «Литературной газете» ее давний хулитель критик В. Перцов печатает о ней весьма одобрительную статью (правда, возмутившую своим тоном многих писателей). Толстой был руководителем секции литературы Комитета по Сталинским премиям. На заседании секции Шолохов выдвинул книгу Ахматовой на Сталинскую премию. Толстой и В. И. Немирович-Данченко его поддержали. Однако секретарь ЦК КПСС и А. А. Жданов уже подготовил об ахматовском сборнике отрицательный отзыв и наложил на него резолюцию в духе позднейшего постановления42. Начальник Агитпропа Г. Ф. Александров жаловался Жданову, что «стихи Ахматовой усиленно популяризирует Алексей Толстой»43: Агитпроп предлагал взыскать с недоглядевших чиновников и усилить политический контроль. Издательское начальство получило выговор, и не только о Сталинской премии речи больше не было, но и уже вышедший сборник Ахматовой приказано было уже 29 октября «изъять», хотя изъять раскупленное издание можно было только из библиотек.

Отношения Толстого с Ахматовой в это время, по всей вероятности, улучшились. В 1940 г. он сказал ей, что никакая война не принесла таких потерь, как ежовщина — это предполагало некоторую степень обоюдного доверия44.

Ташкент. Непосредственно с Ахматовой Толстого столкнула эвакуация в Ташкент в ноябре 1941 г. Ахматову вывозят из осажденного Ленинграда в конце сентября 1941 г. в Москву, в октябре она едет к Лидии Корнеевне Чуковской в Чистополь, а в ноябре 1941 г. обе они оказываются в Ташкенте. Толстой переезжает в Ташкент из Куйбышева в конце ноября 1941 г. С началом Отечественной войны Толстой вообще стал действовать решительнее45. В Ташкенте у него большие возможности влияния.

В это время он занят пьесой об Иване Грозном. Идея написать о Грозном пришла ему еще в 1935 г.; в 1938 его вызвал Сталин, и, видимо, тогда и состоялся разговор о Грозном. За зиму 1941—42 г. Толстой написал пьесу «Иван Грозный» (впоследствии она стала известна как первая часть драматической дилогии «Иван Грозный» — «Орел и орлица»), и в феврале отправился в командировку в Куйбышев, где он должен был участвовать в работе Комитета по Сталинским премиям. Во время этой командировки он закончил пьесу и роздал ее членам Комитета. Пьеса была восторженно встречена в кулуарах и — еще до публикации текста — выдвинута на Сталинскую премию. В ожидании хороших новостей, в которых он практически уверен, Толстой в Ташкенте щедро помогает Ахматовой.

Между ними происходит некоторое сближение. В конце февраля Ахматова присутствует на чтении Толстым в Наркомпросе этой его новой пьесы об Иване Грозном. На следующий день она, обсуждая пьесу с Лидией Чуковской, сказала: «Я хочу сделать ему одно замечание: у него сказано: многие крестятся и снимают шапки. Разумеется, все, а не многие. А то выходят так: одни крестятся, а другие берут девок и идут в кусты»46. Где-то в это же время Толстой в Союзе писателей поднял за Ахматову тост «за первого русского поэта»47.

Лидия Чуковская записала 27 февраля 1942 о том, что Ахматова была приглашена к Толстому в гости читать «Поэму без героя», "очень не хотела, но я ее уговорила.[...]48. «Вечером она зашла за мной, и мы вместе отправились к Толстому. Левик читал Ленору и Ронсара. Толстой — сказку о Синеглазке. Очень глупый композитор Половинкин исполнял музыку на стихи Уткина, предварительно исполняемые автором. NN читала поэму; Алексей Николаевич заставил ее прочесть поэму дважды, ссылаясь на все ту же знаменитую трудность и непонятность. По-моему, он и после двух раз не понял. Говорил об общности с символизмом — неверно. Помянул «Было то в темных Карпатах» — некстати. Одно он сказал верно, что эта поэма будет иметь большую историю. 49 (Обсуждая этот разговор с Чуковской, Ахматова «возмущалась очень горячо словами Толстого за столом о «ясности Пушкина»50.

Толстой ахматовскую поэму не только сам хвалил, но и от других требовал к ней лойяльности: в записках Чуковской упоминается эпизод, когда Толстой напустился на Липскерова за то, что ему поэма не понравилась, ср.: "Вчера на улице Костя Липскеров учинил мне скандал: зачем я сказала Тихонову, что ему, Липскерову, не нравится моя поэма? А дело тут вот в чем: Тихонов, очевидно, где-нибудь в high life’истом месте об этом упомянул — у Пешковых или у Толстых — Костя же там вращается и страшно этим гордится, думая, что эти дамы и в самом деле высший свет, в то время как...

Я ему ответила: — Голубчик, я не пойму, если это не секрет от меня, то от кого же это еще может быть секретом? А если хотите ругаться — идемте ко мне в комнату, здесь холодно... Он пошел, но не ругался, а оправдывался (видно уж Толстой его при дамах пристыдил!) "мне поэма понравилась, только я не хотел, чтобы в Вашем творчестве было что-нибудь литературное«"51.

5 марта 1942 г. Ахматова с Чуковской были на вечере у Е. П. и Н. А. Пешковых: «... пили, ели, попросили NN читать. Публика была самая разная. NN все спрашивала меня, «что читать», через стол, а я, как всегда, не знала»52. По подсказке Чуковской Ахматова, в числе прочих, прочла поэму «Путем всея земли». Чуковская записала тогда же:

«Толстой сказал: — Хотите вы или нет, знаете об этом или нет, но Вы сейчас двигаете вперед русскую поэзию этими двумя вещами, «Поэмой» и «Путем». Они совершенно новы и пр.

То есть, то самое, что сказала ей я после первого куска поэмы. И по поводу «Путем»». 53.

В 1953 г. Чуковская напомнила Ахматовой об этом вечере: из записи ее явствует, что на нем произошел конфликт: «Я напомнила Анне Андреевне, как в Ташкенте мы были с ней вместе у Толстых; там, после ужина, Алексей Николаевич просил Ахматову читать стихи; она отнекивалась, не знала что, и, наконец, недовольно спросила меня: «Скажите, Лидия Корнеевна, что читать?» Я посоветовала «Подвал памяти». Она прочла. И тут вдруг Толстой на меня напустился: «Зачем вы такое подсказываете? К этому нечего возвращаться!» Мне хотелось ему ответить как в анекдоте: "Простите, господин учитель. Не я написал "Евгения Онегина«"54. От этого эпизода в ташкентских записях Чуковской сохранилась только тень в виде замечания о «своей неуместности» и пушкинской цитаты о «неотразимых обидах» из стих. «Воспоминание»55. (Обидой дышат и тогдашние записи Чуковской о Толстом: «Толстой похож на дикого мужика. Нюхом отличает художество, а когда заговорит — в большинстве чушь, как в прошлый раз о простоте Пушкина и о том, что поэма «воскрешает символизм». 56

В 1965 г. Ахматова в «Прозе о поэме» писала:

«Вы не можете себе представить, сколько диких, нелепых и смешных толков породила эта «Петербургская повесть». Строже всего, как это ни странно, ее судили мои современники, и их обвинения сформулировал в Ташкенте X., когда он сказал, что я свожу какие-то старые счеты с эпохой (10-е годы) и людьми, которых или уже нет, или которые не могут мне ответить. Тем же, кто не знает некоторые «петербургские обстоятельства», поэма будет непонятна и неинтересна»57. Возможно, речь идет здесь о реакции Толстого (а кто еще из «ташкентцев» был «современником» Ахматовой, знающим «петербургские обстоятельства»?) на «Поэму» в духе его реакции на «Подвал памяти», выраженной не публично, а с глазу на глаз.

Есть несколько свидетельств о темах их ташкентских бесед с Толстым. Они опять вспоминали самоубийство Гумилева — об этом Ахматовой сделана запись в Записной книжке № 22. Л. 10 об.: «См. рассказ Т[олст]ого о самоуб[ийстве] в 1908 г., я знаю очень давно. Т[олст]ой подтверд[ил] его в Ташкенте (1942)». В Записной книжке № 17 есть запись «К Моди...», — т. е. к очерку о Модильяни, где возникают парижские реалии: «Вернувшись в Москву, я узнала, что [...]Виктор Гофман, с кот[орым] я встречалась в Париже и который оказался тринадцатым на чтении рассказа Ал[ексея] Толстого в «Closerie de lilas», застрелился в извозчичьей пролетке», и к ней примечание: «Об этом вспоминал и сам Ал[ексей] Толстой в Ташкенте» (Л. 126 об)58.

Вопреки страху Толстого перед спуском в «подвал памяти», Ахматова все-таки вызвала в нем какое-то оживление старых, вытесненных частей его личности, «опоминание». Мне рассказывал Валентин Берестов, бывший в Ташкенте школьником и проживший в 1942 г. некоторое время у Толстых, о том, как Толстой именно в это время показал ему книжку стихов Гумилева и сказал, что напрасно считают Гумилева поэтом экзотическим, последователем французов — нет, он русский, посмотрите сами, — и прочел стихи о старом нищем и о незаметной дверце в стене — «Ворота рая».

7 марта 1942 г. Чуковская записывает: «По-видимому, NN окрылена похвалами Толстого. Она какая-то возбужденная, рассеянная, помолодевшая, взволнованная»59. Видимо, это и есть момент ее наибольшей эмоциональной вовлеченности в отношения с Толстым. 8 марта она с Чуковской опять посещает Толстого, присутствуют Н. А. Пешкова, К. Чуковский, В. Левик, но уже нет Уткиных и композитора, и этот вечер нравится посетительницам больше, атмосфера более раскованная60.

Заметки Чуковской подробно повествуют о толстовских действиях по улучшению быта Ахматовой. С самого начала она пытается мобилизовать Толстого и на то, чтоб принять участие в судьбе осиротевшего, оголодавшего Мура — Георгия Эфрона. Мур описал ее в это время: «Тогда [в феврале] я уже был знаком с Ахматовой, которая деятельно за меня ратовала. Она написала изумительную поэму; пользуется необыкновенным почетом и уважением, часто выступает, вообще «возродилась». [...] Ахматову всячески протежировал Ал. Толстой (и протежирует)»; «В Ташкенте живет Ахматова, окруженная неустанными заботами и почитанием всех и особенно А. Толстого»61. В середине марта Толстой хлопочет о ее переезде в «Дом академиков», где комфортно, но дорого, и Ахматова отказывается. Ей шлют от него продукты, которые она раздает, и дрова.

Но самое главное все-таки то, что после совсем еще недавнего выхода сборника «Из шести книг» Толстой берется за издание очередного ахматовского сборника — впоследствии т. н. «азиатки» — в специально созданном местном филиале издательства «Советский писатель», где его голос многое решает. Ахматова «вопреки воле Толстого», поручает отбор стихов для сборника Чуковской. Он доводит начатое дело до конца, и в 1943 году книга выходит.

Как же Ахматова чувствует себя в этой новой и неудобной ситуации «протежируемой»? Судя по запискам Чуковской до записи 7 марта, она участвует во всем этом неохотно. Другое впечатление предстает из мемуаров Дмитрия Толстого:

«Более всего меня удивило то, что А. А. Ахматова, известная своей гордостью и независимостью, придя однажды к нам в дом, держалась так смиренно и почтительно и так осыпала отца комплиментами, как может только страстная почитательница. Это не вязалось со знакомым всем обликом Ахматовой, казалось, ее творчество имеет мало общего с творчеством Алексея Толстого, и аура у них разная, и, можно сказать, они — антиподы. Но Анна Андреевна весь вечер глядела на отца с обожанием. Скоро все выяснилось. Когда Ахматова прочла свою поэму, после минуты завороженного молчания гости стали выражать восхищение. Как хозяин дома в заключение также восторженно высказался отец. Анна Андреевна, не теряя царственной осанки, слегка улыбаясь, непрерывно глядела на отца. Выслушав все похвалы, она сказала: «Я очень рада, Алексей Николаевич, что вам понравилась моя поэма». И прибавила, что имеет к нему просьбу. Он сказал: «Я слушаю вас, Анна Андреевна». И тогда она стала его умолять его вмешаться в судьбу несчастного Льва Николаевича Гумилева, поговорить с кем нужно в Москве, чтобы пересмотреть дело сына, совершенно невинного человека, уже более пяти лет томящегося в концлагере. Эту просьбу она излагала, не стесняясь присутствия гостей (может быть, преднамеренно), которые умолкли, слушая ее. Отец был в некоторой растерянности. Не мог же он сказать, что своим вмешательством он только ухудшит участь Льва Николаевича — подобные примеры были в недавнем прошлом, — что пытаться влиять в этих делах на Берию или Сталина бесполезно и очень опасно. Но нужно было как-то ободрить мать, страдающую за сына. Отец сказал, что сделает все, что возможно и что в его силах, но не ручается за успешный результат и потому не может ничего обещать. И Анна Андреевна просияла, уцепившись за проблеск надежды, она поверила в то, что отец сможет сделать что-то для Левушки»62. Тут скорее всего запечатлено первое чтение поэмы у Толстых, имевшее место в конце февраля.

Мемуаристу в тот момент было 19 лет, к тому времени он с отцом уже пять лет не жил, (но был вывезен из блокадного Ленинграда и воссоединился с отцом в Ташкенте), и настроен по отношению к отцу был крайне критически, как он сам пишет, «фрондерски». Вряд ли он знал историю борьбы Толстого за сборник «Из шести книг» и за выдвижение его на Сталинскую премию, — судя по его «черно-белой» картине, вряд ли он представлял себе «подводную» часть отношений двух писателей. Это объясняет его недоумение по поводу поведения Ахматовой, показавшегося ему неискренним. Ни на минуту он не допускает мысли, что Толстой не во всем был для Ахматовой «антиподом».

«Роман» и «предложение»: разговор с Исайей Берлиным. Существует устная легенда, что Толстой в Ташкенте якобы сделал Ахматовой предложение. Ни в одном письменном источнике эта версия не упоминается. На то, что она могла пойти только от самой Ахматовой, указывает ее разговор с Исайей Берлином во время их знаменитой встречи в Ленинграде.

Перевод с английского мемуарного очерка Берлина был сделан группой ученых Кафедры славистики Иерусалимского университета с его разрешения и при его жизни и был им авторизован. Это повышает статус русского текста, но не снимает многих вопросов и неясностей.

Ахматова сказала: «Толстой меня любил» — в английском оригинале63 стоит liked, но отражено здесь явно русское «любил» с встроенной великолепной многозначностью. Продолжение прославленной цитаты не менее амбивалентно. «Когда мы были в Ташкенте, он ходил в лиловых рубашках a la russe и любил говорить о том, как нам будет вместе хорошо, когда мы вернемся из эвакуации»64. (По-английски: «and spoke of the marvellous times he and I would have together when we came back»).

Но в каком смысле «вместе»? У Толстого была новая, молодая и очень красивая жена Людмила Ильинична Баршева (ур. Крестинская), ему самому было почти шестьдесят. Следует ли видеть здесь намек на семейный разлад? Оказывается, и на это могли быть причины. Через два года в подмосковной Барвихе, когда Толстой был уже очень болен, его сын Д. А Толстой отметил ликующее выражение на лице Людмилы Ильиничны, которое он понял так, что она оставалась богатой и независимой, и ей уже не надо было больше скрывать свои романы. В другом месте его мемуаров говорится, что уже в Ташкенте у Людмилы Ильиничны были, как он выражается, «шашни» с сыном историка Виппера. (Ср. эпиграмму Чуковского на этот счет: «Старик терпел большой урон / Пока щенка не виппер вон»)65. Вряд ли уместно упрекать мемуариста за чересчур жесткое суждение о супруге отца. Надо принимать во внимание, что сыновья Толстого знали Людмилу Ильиничну с 1935 г., когда она была секретарем Толстого и жила в его доме, и о нравственном облике ее еще с тех пор имели достаточно полное представление.

В ранней, газетной публикации мемуарного очерка Светланы Сомовой об Ахматовой в Ташкенте «Мне дали имя Анна», где описано чтение Толстым первой части дилогии (происходившее, как мы помним, в конце февраля) также намекается на его ощутимую неудовлетворенность, которую почувствовала Ахматова: «Толстой был весьма значителен со своей львиной, откинутой назад головой и то мягким, то рокочущим голосом. Особенно запомнилось, как он читал ласковые, обращенные Грозным к жене слова «лебедушка», и поглядывал на потупившуюся Людмилу Ильиничну. [...] Анна Андреевна на обратном пути сказала задумчиво: «Вот как будто благополучный и уверенный в себе человек, а внутри — такая тоска по любви. Добротная речь и острый сюжет — все, что нужно для счастья»66. Этот эпизод не приведен у Сомовой в версии, попавшей в «Воспоминания об Анне Ахматовой». «Поглядывание» и «потупливание» скорее всего были слаженной работой на публику, и вряд ли с целью обнародовать внутренний конфликт, а просто чтоб создать связь «Людмила — Темрюковна». Внутреннее неблагополучие Толстого было и без театральных эффектов ясно Ахматовой, знавшей его тридцать лет и навидавшейся «секретарш нечеловеческой красоты».

Ее «некролог» ему. Всеобщее отношение к сообщенному Берлину секрету о ее «романе» с Толстым в Ташкенте недоверчивое. Ахматовой свойственно было преувеличивать и мифологизировать отношение к ней современников, в особенности тех, которые ей нравились, — а монолог ее, запечатленный у Берлина, специально подчеркивает, что Толстой ей нравился при всех своих недостатках. «Он был удивительно талантливый и интересный писатель, очаровательный негодяй, человек бурного темперамента. Его уже нет. Он был способен на все, на все, он был чудовищным антисемитом, он был отчаянным авантюристом, он был ненадежным другом. Он любил лишь молодость, власть и жизненную силу. Он не окончил своего «Петра Первого», потому что говорил, что мог писать только о молодом Петре. «Что мне делать с ними всеми старыми?» Он был похож на Долохова и называл меня Аннушкой — меня это коробило, — но он мне нравился, хотя он и был причиной гибели лучшего поэта нашей эпохи, которого я любила и который любил меня. 67 В подлиннике, между прочим, «мне нравился» — это то же самое I liked, переводчики в этом месте сняли опасную двусмысленность, не дав симметричное «любила». Зато о Мандельштаме Ахматова в английской версии говорит «whom I loved and who loved me», при том, что озвучено было, конечно, все то же слово «любил»: «которого я любила и который любил меня», и при этом речь об отношениях вовсе не романических, — что по аналогии задним числом несколько ослабляет и ее применение того же слова «любил» в толстовском эпизоде.

Обычно читатель не обращает внимание на следующую странность: Берлин спросил ее о Мандельштаме, а не о Толстом, она же свернула с него на Толстого и ответила знаменитым вышеприведенным монологом, и только под конец вспомнила и довольно неуклюже завернула его обратно, вырулив на тему первоначального вопроса — о Мандельштаме.

Почему она свернула на Толстого? Если вспомнить, что для Ахматовой и Н. Я. Мандельштам пощечина, данная Мандельштамом Толстому, означала начало катастрофы (вне зависимости от действий или бездействия самого Толстого), возможно, что ее собственные отношения с Толстым в Ташкенте в ее собственных глазах требовали объяснения? Толстой совсем недавно, в феврале того же года, умер, что для Ахматовой не могло не явиться поводом для воспоминаний.

В этом монологе вообще много странного. Он должен произвести впечатление частых встреч, повседневной близости: эффект упоминания рубашек и излюбленного им уменьшительного для ее имени — вещей совсем неравнозначных — в одной фразе: «ходил в лиловых рубашках... и называл меня Аннушка» несомненно взят из поэтики namesdropping. Даже если склеил их сам Исайя, то в память той светской интонации пренебрежительной интимности, которую он уловил.

Кстати о рубашках a la russe - этот вид одежды был привычен Толстому с детства («Детство Никиты» и рощинская рубашечка, вспоминаемая им во втором томе трилогии). В русской литературе за блузой без воротника, навыпуск, в честь введшего ее в моду Льва Толстого закрепилось название толстовки. Такую блузу, шитую у лучшего портного из тонкой шерсти, носил и Горький. В жарком Ташкенте весной и летом — толстовка была единственно возможной для одышливого толстяка одеждой. Лиловая — какой попался сатин. Но ахматовский Алексей Толстой в лиловых рубашках a la russe — это и стилизатор русского язычества, и стилизатор собственного имиджа, и ушкуйник, Васька Буслаев, нечестивец, и так далее.

Однако было ли ей нужно постфактум приближать к себе Толстого и преувеличивать его отношение к ней? Мы убеждены, что нет. Конечно, спонтанный Толстой потянулся к ней, и, разумеется, вслух мечтал о том, что война все изменит (мы знаем, что он надеялся на то, что война принесет России избавление от тоталитарного строя), и им, разделенным социальными перегородками, будет возможно «быть вместе». И наверняка Ахматова инстинктивно давала ему понять, что она в восторге от его отношения, от его образа, от его таланта.

Отвечая на мой вопрос о возможном романе Толстого в Ташкенте, Дмитрий Алексеевич Толстой бурно запротестовал. Он утверждал, что Ахматова просила Толстого заступиться за ее сына таким образом, чтобы связать его обещанием, данным при многих свидетелях. На его взгляд, такая принудительная стратегия совершенно не вязалась с гипотетическим романом. Кажется, однако, что Ахматова не могла не использовать этот шанс: принудительность заключалась в самой ее ситуации. И то, что она использовала свое влияние на него, вовсе, на наш взгляд, не отменяло человеческого притяжения. Одно несомненно: когда Толстой опекал Ахматову, ей было это тягостно и неудобно. Чуковская записывает слова Ахматовой 11/1—42: ««Меня так балуют, будто я рождественский мальчик. (...) Утром открылась дверь и шофер Толстого принес дрова, яблоки и варенье. Это мне совсем не понравилось. Я не хочу быть обязанной Толстому»»68. Рождественского мальчика кормят раз в году для очистки совести. Вряд ли это справедливо описывает интенции Толстого. Однако ташкентская жизнь была прозрачна для посторонних — и Ахматова, несомненно, чувствовала нужду оправдать и занизить перед своим окружением, и в первую очередь перед явно не одобряющей Толстого Чуковской, (а впоследствии и перед Чапским) свои отношения с Толстым.

Каков был эмоциональный фон этих отношений для Ахматовой? Главным горем была неотвязная мысль о сыне-узнике, — но не единственным: не получая вестей от оставшегося в блокадном Ленинграде Владимира Гаршина — предмета ее последнего серьезного увлечения, она приходит к выводу, что его нет в живых; в марте проезжает через Ташкент эвакуированная из Ленинграда в Самарканд Академия художеств и с ней — тяжело больной Н. Н. Пунин (его считают умирающим), отношения с которым у Ахматовой давно прерваны. 21 марта Ахматова встречает на вокзале его эшелон, и они прощают друг друга, как бы предсмертно69.

Но самое удивительное то, что уже в конце марта беды начинают сыпаться и на Толстого — как будто ахматовское неблагополучие, которому он попытался помочь, оказалось заразным. Отклики на «Ивана Грозного» оказываются вовсе не положительными. Историки совершенно справедливо возмущены чересчур свободным обращением писателя с фактами. На обсуждении пьесы В. И. Немирович-Данченко весьма критично отзывается и о художественной стороне пьесы — ее неровности. Отзывы были суммированы в докладе председателя Комитета по Сталинским премиям М. Б. Храпченко. На этой базе Щербаков предложил Сталину не только отклонить пьесу для представления на премию, а вообще запретить, и пьеса была снята с репетиций и изъята из списков произведений, представленных на премию. (Она была в это же время издана тиражом 200 экземпляров — для ведомственных нужд). Все это выясняется в конце марта. 70. Положение Толстого незавидное. Он-то был уверен в себе, думая, что поддержка власти пьесе обеспечена, а власть, как он ее понимал, не гналась за исторической точностью, ей была нужна новая мифология. Наверняка он встревожен. И Ахматова наносит визит Толстому, желая его утешить.

Зато советские писатели злорадно ликовали: Погодин ругал Толстого за приспособленчество!71.

Суди. От тебя стерплю. Интересно было бы предположить, что ташкентское сближение Толстого и Ахматовой и его эмоциональная составляющая, какова бы она не была, как-то отразилось в его текстах. Не о внешнем, а о внутреннем неблагополучии свидетельствует пьеса «Трудные годы», вторая часть дилогии, писавшаяся в Ташкенте весной-летом 1942 г. Пьеса изображает Грозного, оставшегося одиноким. Личная драма царя сосредоточена здесь уже не вокруг Темрюковны, а вокруг совершенно другой женщины, которую Грозный называет «Аннушка», так же, как любил называть Ахматову в Ташкенте Толстой, о чем она специально сообщила Берлину. В заглавии пьесы отчетливо слышится параллель с названием книги рассказов Толстого революционного периода «Лихие года», вышедшей в Берлине в 1922 г. Но кроме того, это и цитата из гл. 39 («Последнее свидание») романа А. К. Толстого «Князь Серебряный»: «Трудные у нас годы настали, государь! И в божьих обителях опальным укрыться нельзя» — говорят князю Никите Серебряному, когда он хочет видеть свою любимую, укрывшуюся в монастыре после казни мужа. Игуменья сетует, что даже и родственников казненных повсюду разыскивают и карают. Но князь Серебряный не каратель — он отказался участвовать в опричнине, что и приводит его к потере любимой и участи безвестного воина. Хотя сюжет пьесы «Трудные годы» открыто восхваляет внешнюю политику Грозного и его борьбу с внутренними оппонентами, проецируя их на политику Сталина, но этот «утопленный» интертекстуальный фон глухо противоречит эксплицитному звучанию пьесы в том, что касается сталинской новой опричнины.

Главным же обвинителем Грозного в «Трудных годах» выступает его тайная любовь, княгиня Анна Вяземская72. Эта фиктивная героиня увлечена Иваном, не зная, кто он, и несчастлива с мужем. Опасаясь начинающейся опалы царя, Афанасий Вяземский привозит нелюбимую жену в стан Грозного и просит царя о ней позаботиться. Царь в ярости, что князь «непродажное продал», кидается на Вяземского, и появившаяся Анна наконец понимает, кто такой предмет ее тайной любви. Ратное величие царя ослепляет ее, и она в восторге следит за битвой, видя в Иване сказочного воина.

Любя Ивана, Анна Вяземская несогласна с его политикой и этим напоминает царицу Анну Васильчикову из ранней драмы Островского «Василиса Мелентьева»: та сетовала на царя, что у него руки в крови. Здесь тоже разговор касается мытья рук, и Иван уверяет, что они у него чистые. В уста своей Анны автор вкладывает жестокие обвинения:

«Плахи в Москве понаставил... Головы рубишь... По площади в черной шапке, с нечесанной бородой, с опричниками скачешь, ровно Кудеяр-разбойник. Эх, ты... Про тебя бы малым ребятам — лучину зажечь — сказки рассказывать... Вот какой ты был Иван-царевич... У коня твоего дым летел из ноздрей... Теперь про тебя в Москве и шопотом говорить боятся... Эх, ты...».

Однако Иван не сердится:

«Ждал я, придут взыскующие к моей черной совести. Только не тебя ждал. Ну что ж. Суди. От тебя стерплю»; «Кори, жалуйся... Хоть голос твой послушаю...»

Ивану необходимо, чтобы Анна приняла его оправдания: на ее обвинение в разбое против собственного народа он отвечает: «Мое дело — добро человекам». Но Анна восклицает: «Нет!». Тогда Иван признает за собой грех гордости: «Одному мне с обремененной совестью трудно идти на суд... Есмь грешник великий; ибо взял на себя в гордости и в ревности больше, чем может взять человек!»

Тем временем оказался заговорщиком и «взят в железа» князь Вяземский. Иван пытается убедить Анну принадлежать ему: «В котел кипящий кинусь, чтоб ты, Анна, увидела — я чист перед тобой»; «Лазоревые глаза твои, невинные... Далеко ли до них мне итти еще? Аннушка...».

Но она отвергает возможность такого счастья, потому что это «нехорошо» и ему «спокою не даст»: «Батюшка мой... Желанный... Осталось мне — прикрыться черным платочком...», — рыдает она и отправляется принимать постриг.

Ахматовское в образе Вяземской. Создается ощущение, что в пьесе «Трудные годы» Толстой строит образ героини на непрямых, разнонаправленных аллюзионных связях, которые вместе создают некую ауру, сопоставимую как с самыми общими чертами ахматовского публичного имиджа, так и с общим настроем ее поэзии. «Пушкинским» черточкам в ее славе, столь тщательно ею культивируемым, соответствует фамилия героини — древняя княжеская фамилия, одновременно и фамилия ближайшего к Пушкину поэта и литератора.

Образ Вяземской входит в пьесу в ауре глубокого и искреннего благочестия: Иван ищет встреч с ней в соборе, и в ней просыпается ответная любовь, смешанная со страхом Божиим: «Лики святых глазастые...». Поэтизация истовой религиозности Анны звучит волнующе ново. Религиозная тема не приветствовалась в довоенные десятилетия, но с начала войны Сталин взял курс на возвращение религии и открыл церкви.

В интересующем нас аспекте эта тема указывает на демонстративно сохраняемую Ахматовой в течение всего советского периода церковную религиозность. Считается, что послереволюционный, новый образ Анны Ахматовой — «монахини-блудницы», навсегда застрявший в полуинтеллигентном сознании литературного начальства, впервые лансировал Б. Эйхенбаум в 1922 г. в исследовании «Анна Ахматова. Опыт анализа». (Петербург, 1923). Однако, за некоторое время до него именно эту идею почти теми же словами выразил Корней Чуковский в популярном и ярко написанном очерке «Ахматова и Маяковский» (вышел в 1921, а впервые прочитан в виде лекции в 1920 г.) Очерк начинался фразой: «Читая «Белую Стаю» Ахматовой, — вторую книгу ее стихов, — я думал: уж не постриглась ли она в монахини?» Кажется, что следующее место в очерке Чуковского могло подтолкнуть ход мыслей Толстого, подсветившего свою древнерусскую женщину тонами поэзии Ахматовой:

«Она последний и единственный поэт православия. Есть в ней что-то старорусское, древнее. Легко представить себе новгородскую женщину XVI или XVII века, которая так же озарила бы всю свою жизнь церковно-православной эстетикой и смешивала бы поцелуи с акафистами»73. Как видим, Чуковским уже намечен двойственный образ монашки-грешницы. Ахматова потом сравнивала себя с женщиной XVII века — но в несколько другом ключе, без православной эстетики и без смеси поцелуев с акафистами: с боярынею Морозовой.

Духовный мир толстовской Анны — это песенно-сказочная стихия, изъясняется она фольклорными параллелизмами: «В Москве и кукушка-то не кричит, одни разбойники свистят по ночам... А [...] на Истре сейчас — заря румяная, туман над речкой, кукушка в роще проснулась... Мамка, почему меня муж не любит?» И по мере развития сюжета, корит себя в таком же то ли фольклорном, то ли неуловимо «ахматовском» ключе: «Мужа забыла, прялку за окошко закинула. Умываюсь поутру — на щеках вода кипит от стыда...». Эти фольклорные распевы, гиперболы, параллелизмы в речах Анны, кроме «реалистической» характеристики поэтически, хоть и традиционно чувствующей женщины шестнадцатого века — еще и направлены на излюбленные приемы ахматовской поэзии.

Цветообозначения во фразах «голубка сизая» и «глаза твои лазоревые» также многосмысленны: тут и серо-голубой цвет глаз возможного прототипа, и небывало-райская, богородичная природа героини, какой она кажется герою ведь стабильными атрибутами русской Богородицы являются лазоревые цветы и голубой убрус. Этот «райский» оттенок смысла подкреплен фразой, в которой можно увидеть и комплимент «прекрасной душе» героини, и социальный диагноз ее мыслимого прототипа: «Во снах блаженных такие-то живут». Тут слово «блаженный» играет всеми своими значениями сразу: так посмотреть — имеется в виду нечто вроде святости, beatitude, посмотреть эдак — можно услышать снисходительно-жалостливую ноту «социальной невменяемости».

Весьма сложную роль играет и мотив Ивана-царевича. Героиня воспринимает Грозного в сказочном контексте: «перед глазами — скачет, скачет мой Иван-царевич, а я за ним клубочком качусь...» Иван-царевич в сказках иногда идет за волшебным клубочком, указывающим направление. Здесь сама героиня катится, его сопровождая, клубочком (в этом сходство, наверняка ненамеренное, ее с сологубовской Недотыкомкой). Но «Иван-царевич» — еще и отсылка к названию той главы романа «Бесы», в которой Верховенский-младший искушает Ставрогина властью в новом, замышляемом заговорщиками тоталитарном порядке, — и этот контекст бросает совершенно другой свет на Ивана пьесы (или на его современного прототипа) — как на чудовищное осуществление тоталитарной мечты «беса», и опять на миг возникает ощущение интертекстуального «двойного дна».

В особенности сиюминутно звучат упреки Анны, что про Ивана в Москве и говорить боятся, и т. д. Подобные упреки воспринимаются как адресованные через голову Ивана Сталину.

Толстой, несомненно, знал о роли Сталина в предвоенной перемене судьбы Ахматовой и ее возвращении читателю. Делая своего Ивана Грозного тайно влюбленным в поэтическую и не одобряющую его с политической точки зрения княгиню Вяземскую, он как бы предъявлял Сталину его внимание к судьбе Ахматовой как признак того, что конфликт между старой и новой культурой, возможно, уже исчерпан. Здесь он вновь инсценировал ситуацию, когда враждебные политические полюса притягиваются друг к другу любовью — ведь что-то подобное было уже в «Дне Петра».

«Эх, ты...» Но в пьесе различим и другой уровень возможного толкования. В ней слышатся упреки Толстого самому себе. Вспомним, ведь «Иван-царевич» — это еще и автоцитата: как упоминалось выше, так называлась в одной из версий глава романа «Егор Абозов», где отчетливо автобиографическому герою пророчили блестящее литературное будущее.

Никогда, конечно, ничего похожего не могло быть сказано вслух. Но Толстой, должно быть, слышал голос, говорящий ему нечто подобное, голос, конечно, не самой Ахматовой, а той подавляемой части его души, которую пробудило общение с Ахматовой в хаотической и относительно свободной ташкентской обстановке. Двукратное «Эх, ты...» Анны напоминает язык простейших слов, которым разговаривает с Иваном Ильичом его душа у Толстого Льва. Да Иван и сам говорит: «Таких речей тебе не придумать и таких слов не подобрать, какие сам себе повторяю...»

Анна Вяземская указывает на заслуженную Иваном славу, которую он только марает нынешним поведением: «Про тебя бы малым ребятам лучину зажечь — сказки рассказывать». Если это отнести к нашему автору, то тут уловим отзвук ранних его, «сказочных» лет, 1910-х гг., — а может быть, и эхо яркого зачина «Петра Первого», где есть и малые ребята, и лучина, и сказки. Ведь «Петр» нравился всем, даже тем, кто Толстого не одобрял.

Среди самооправданий Грозного его одиночество оказывается чуть ли не главным доводом: «Гляди — постель моя постылая, а ночь долгая»; «Убили мою орлицу. Теперь живу один. Малюта Скуратов — и тот стал меня бояться... В черной шапке по площадям скачу, давлю добрых людей... Тело мое не возлюблено...» Нам кажется, что сквозь эти очевидные слои смысла сквозит голос самого писателя, переживающего, наверно, самые трудные годы в своей жизни, и не только из-за войны, сорвавшей всех с мест, но и из-за террора, который, как не мог не чувствовать Толстой, подбирался все ближе, и из-за ненадежной жизненной спутницы, цену которой он, видимо, уже понял. Это сам Толстой одинок, это его постель постылая, его тело не возлюблено. Рисунок отношений героев в пьесе сходен с картиной, что сложилась в Ташкенте: одинокий, тоскующий Грозный влюблен в «блаженную», истовую и строгую к себе и другим Анну Вяземскую, жену арестованного князя. И хотя она любит царя, но это ничему не помогает: во-первых, Анна не одобряет политическое поведение Грозного, а во-вторых, в создавшейся ситуации принадлежать ему считает морально неприемлемым.

А в самом конце линии Вяземской звучит и то, что кажется узнаваемой цитатой из Ахматовой: «Осталось мне — прикрыться черным платочком». Ср.: «Но за те восемнадцать строчек / Подари мне вдовий платочек» — слова из одного из вариантов «Энума Элиш. Пролог, или Сон во сне». Так называлась драма абсурда, которую Ахматова писала в Ташкенте в 1943 г. Она была Ахматовой уничтожена, а в шестидесятых частично восстановлена по памяти. Однако с трудом верится, что стихи из «Пролога» Ахматова читала Толстому. В 1943 г., когда писался «Пролог», Толстого уже не было в Ташкенте — но даже если допустить, что стихи эти были написаны раньше и Толстой слышал их от Ахматовой, почему о них не упоминает ее первый слушатель — Чуковская? Разве что они возникли в тот краткий интервал, когда Чуковской уже не было с ней рядом, а Толстой еще не уехал в Москву — а он уехал в начале лета, осенью вернулся и вскоре уехал окончательно?

Скорее всего, все обстояло с точностью до наоборот, и «вдовий платочек» возник у Ахматовой в 1943 г. как эхо слов Анны Вяземской «Остается мне — черным платочком накрыться» из второй толстовской пьесы о Грозном? (это не касается другого варианта: «вдовий кусочек», т. е. вдовья доля74. Другой вопрос — где она могла их слышать: Толстой, ожегшись с первой частью, не устраивал чтений второй. Впрочем, в 1943 г. пьеса «Трудные годы» была тоже опубликована ведомственным тиражом в 1000 экземпляров.

Ахматова продолжает бывать у Толстых и в апреле, и идут хлопоты вокруг издания ее книги. В начале мая она еще по крайней мере один раз читала поэму у Толстых — в тот самый вечер, когда на чтении присутствовал польский поэт, офицер создававшейся в тот момент в России Андерсовской армии, Юзеф Чапский, описавший этот вечер в своих воспоминаниях. Чапскому она сказала, «отмежевываясь», что бывает у Толстого только затем, чтоб узнать, нет ли вестей о сыне — т. е. удалось ли Толстому по ее просьбе ходатайствовать о Леве75. (Потом эту встречу припаяют Толстому в качестве «английского шпионажа», в котором его, однако, не успеют обвинить власти — он смертельно заболеет).

Толстой в начале лета покидает Ташкент, живет летом под Москвой и возвращается в Ташкент только осенью, ненадолго. Есть соблазн прочесть в духе гипотезы о «романе» ташкентское стихотворение Ахматовой «Какая есть. Желаю вам другую...», написанное в конце июня — датированное днем рождения Ахматовой, 24 июня. Оно выдержано в «разрывном» тоне: здесь и жестко подчеркнутый мотив социальной розни, и прикосновенность к народной трагедии — в отличие от адресата, «знатного путешественника», уютно расположившегося в жизни, как в кресле, — и отказ от любовных отношений, в обмен на которые предлагаются какие-то блага («Больше счастьем не торгую»), — при том, что сама героиня называет себя «Чужих мужей вернейшая подруга» — что могло бы быть указанием на несвободу и адресата:

Какая есть. Желаю вам другую,
Получше. Больше счастьем не торгую,
Как шарлатаны и оптовики...
Пока вы мирно отдыхали в Сочи,
Ко мне уже ползли такие ночи,
И я такие слышала звонки!

Не знатной путешественницей в кресле
Я выслушала каторжные песни,
А способом узнала их иным... <...>
24 июня 1942. Ташкент76.

Героиня отбрасывает морально невозможный вариант судьбы, который косвенно суггестируется в начале стихотворения, и примеряет на себя, как более «подходящую», трагическую судьбу Марины Цветаевой; стихотворение заканчивается загробным явлением тени Гумилева, как бы напоминающей героине о ее высокой и скорбной роли.

Кажется, что «шарлатаны и оптовики» в этих стихах — это брошенный в лицо упрек неутомимому поставщику халтуры, каким все более воспринимался в обществе Толстой. Упрек мог быть еще актуальнее в свете уничтожающей дискуссии о первой части «Грозного», которая имела место в Ташкенте и была известна всем. Кажется, сама сила «отказа», сама мощь приводимых контраргументов говорят о том, что вопрос стоял всерьез.

Финал. Судьба последнего крупного проекта Толстого была бурной и не слишком удачной. Чувствуя, что на карте стоит больше, чем судьба пьесы, 2 июня 1943 года Толстой посылает Сталину вторую часть дилогии, «Трудные годы» и сопровождающее письмо с точно рассчитанным разъяснением, где подсказывает Сталину осмысление террора Грозного как одного из «своеобразий русского характера», делает упор на устремленности к добру царя и настаивает даже на его мягкости77. Письмо срабатывает, имеет место телефонный разговор Сталина с Толстым. Толстой перерабатывает обе пьесы по указаниям вождя и вновь пишет, дословно прося его благословения: и вождь, наконец, благословил — то ли Толстой его взял измором, то ли Сталин был польщен, что получил возможность соучастия в литературном процессе.

Первая часть в переработанном виде была поставлена осенью 1944 г. в Малом театре, однако после ряда отрицательных рецензий все же снята с репертуара. Вторую часть поставили в 1946 г., уже после смерти Толстого, во МХАТе, но без особого успеха. Власть не поддержала толстовскую концепцию, несмотря на всю ее сервильность, видимо, именно потому, что Толстой, несмотря на всю сталинскую цензуру и всю самоцензуру, все равно повернул своего Ивана чересчур интимной стороной, сделал его слишком не чуждым человеческим страстям и отсюда — по-розановски — вывел крайности его политического поведения. Эта отягощенность толстовского царя «женолюбием» неизменно раздражала власть. «Этого она не заказывала» — она заказывала переосмысление политики Грозного в нужном ей духе, применимое к современности. Перенесение чувств Грозного на его современного прототипа, запрограммированное пьесой, совершенно ей было не нужно. Ведь оно могло приводить на ум сюжеты и вовсе неудобомыслимые, например, историю Аллилуевой.

Меньше чем через год после его смерти Ахматова интригующе рассказала о своем противоречивом притяжении-отталкивании от Толстого Исайе Берлину, фактически «опубликовав» эти отношения как свою победу, плоды которой она пожать отказалась. Возможно ли, что она желала привлечь внимание к очередному своему «зеркалу», Анне Вяземской, сходство которой с оригиналом читатели так и не заметили — не прочли, или побоялись заметить, или не сочли нужным? Подчеркнув колоритность и талантливость Толстого, она невероятно преувеличила его недостатки — без достаточных оснований обвинив его в гибели Мандельштама и в «чудовищном антисемитизме».

Отношение Толстого к евреям менялось78, и ничего чудовищного не было в интеллигентском «вторичном антисемитизме», вызванном еврейской активностью в революции. Этот антисемитизм он разделял с очень многими и, наверно, не скрывал его от Ахматовой. В 1960 г., говоря Чуковской о лживости мемуаров Эренбурга, она назвала Толстого «лютым антисемитом»79, о чем Эренбург предпочел не упомянуть. (Конфликт Толстого с Эренбургом поначалу действительно имел отношение к нескольким весьма мало заметным антисемитским ноткам в толстовском революционном романе в его первой редакции и кое-каких рассказах революционного периода — но ненависть Толстого к Эренбургу, как я пыталась показать, все же развилась по причинам литературно-политического, а не национального свойства свойства).

В результате у Ахматовой возник замечательно выпуклый и выразительный «фальстафовский» образ, своеобразный некролог романтическому «очаровательному негодяю», в котором, однако, не слишком много сходства с оригиналом и слишком много фактических погрешностей — наверно, Толстой бы возмутился, что на него возлагают ответственность за гибель Мандельштама и удивился бы, что его сравнивают с Долоховым. Есть только одно объяснение этому сравнению: чтоб удостоиться его, он должен был рассказать Ахматовой о своих смертельных играх со Сталиным.

Как бы то ни было, в последующие годы в разговорах Ахматовой оценки Толстого (возможно, с учетом ожиданий слушателей) становились все более негативными и ироническими. М. И Будыко суммировал свои разговоры 1960-х с Ахматовой о Толстом следующим образом:

«А. Н. Толстой. Желтая (бульварная) литература. Книгу «Хождение по мукам» А. А. отрицала, не читая. Однажды она собралась с силами и прочла часть, и теперь у нее есть доказательства ничтожества этой книги. Образ Бессонова — недопустимое оскорбление Блока. Отрицание этого Эренбургом — неправда. (А. А. при этом назвала его «круглогодичный лжесвидетель», добавив, однако, что не относится плохо к Илье Григорьевичу). Роман сильно изменился после первого парижского издания. Там эмигрант Толстой порицал «Двенадцать» Блока. Потом все изменилось.

Толстой вырос на Волге и в Петербурге был чужой. Он не был похож на человека из общества. Сначала он учился в Технологическом институте, но из-за революции 1905 года учеба оборвалась, и он уехал в Париж80. Потом провел несколько зим в Петербурге, пытаясь заниматься литературой, но с полууспехом. В. Иванову и другим знатокам он не нравился81. Затем он переехал в Москву, где прославился и у него появились большие деньги. Тогда он развелся со своей женой С. И. Дымшиц и женился на художнице Крандиевской, добившись ее развода (бывшего мужа Крандиевской он очень боялся)82. В «Хождении по мукам» клеветнический образ Елизаветы Киевны это Елизавета Кузьмина-Караваева, человек необычайных душевных достоинств, («католическая святая»). О Бессонове лучше не говорить, его приключения на островах — это, может быть, приключения Толстого, но не Блока. Блок не любил Толстого, о котором имеется очень грубая запись в дневнике Блока83. Блок был вообще груб. Он, вероятно, сказал это Толстому. [...] Показав мне книгу Толстого с записью для А. А. — очень сдержанной, заявила: «Толстой меня обожал». Когда А. А. отказалась от его помощи при получении квартиры, Толстой назвал ее «негативисткой»84. А. А. считает, что такое ее качество относится только к Толстому.

(Примечание. В «Хождении по мукам» есть оскорбительные и явно несправедливые строки об Ахматовой, которая, однако, не названа там по имени.)85». 86

Можно гадать о причинах того, почему мемуарные и документальные свидетельства не сохранили никаких следов истории отношений Ахматовой с Толстым. Но, запечатленная в художественных текстах, она есть необходимый контрапункт официальных биографий двух этих современников — выходцев из Серебряного века.

Примечания

1. Оклянский Ю. Беспутный классик и кентавр. М. 2009. Гл. 5 passim.

2. Записная книжка № 17. л. 25 об. Записные книжки Анны Ахматовой. (1958—1966). Москва — Torino 1966. С. 362; Цит. соч. л. 52 об. С. 387.

3. См. запись Лукницкого 1927 г. (К 22 ноября): «1910. Масляная неделя. Приезжала на несколько дней из Киева в Петербург. Встречи с Н. Гумилевым, с В. С. Тюльпановой. Была с визитом у Гумилевых в Царском Селе и познакомилась у них с Ал. Толстым, В. Мейерхольдом, М. Кузминым и Зноско-Боровским». Павел Николаевич Лукницкий. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. 2.

4. Лукницкий Павел. Acumiana. Т. 1. 1924—1925. YMCA-Press. 1990. C. 98—99. /http://lib.ru/PROZA/LOUKNITSKIYP/.al_.txt

5. Записные книжки Анны Ахматовой, С. 70.

6. Указ. соч. л. 29 об. С. 87. Также Ахматова А. А. Соч.: В 2 т. М, 1986. Т. 2. С. 233.

7. Ср. запись в позднем дневнике Лукницкого «Acumiana» 1928, 19 мая.
[...]Рассказывала, что первое ее напечатанное в П-ге стихотворение было напечатано при посредстве Ал. Толстого. Ал. Толстой отнес его в редакцию журнала, и оно было принято. Будто, это относится к зиме 1910—1911 (когда Н. С. был в Африке), и комментарий в сн. 56:
«Вероятно, речь идет о публикации в журнале «Аполлон» (1911. № 4. С. 21—22) стихотворений Ахматовой (первых из опубликованных в России) «Мне больше ног моих не надо...», «Сероглазый король», «Над водой», «В лесу» (воспоминания об этом С. К. Маковского и ответ на них Ахматовой, впрочем, без упоминания А. Толстого в том и другом случае, см.: Летопись. Ч. 1. С. 42—43). Ср. запись суждений Ахматовой о своих ранних стихах: «... их тогда уже хвалили все (Толстой, Маковский, Чулков и т. д.), они были приняты в «Апол[лон]»» (Хейт. С. 224). Возможно также, что к этому периоду относится дарственная надпись А. Толстого на его книге «За синими реками» (1911): «Анне Андреевне Гумилевой с надеждой на ее дарование. А. Толстой»» — см. Толстяков А. П. Из личной библиотеки Анны Ахматовой // Книга: Исследования и материалы. Сб. 58. М., 1989. С. 168—196 (С. 170.). — П. Н. Лукницкий. Дневник 1928 года. Acumiana. 1928—1929. Публикация и комментарии Т. М. Двинятиной// Лица: Биографический альманах. 9. СПб. 2002. С. 341—495. (С. 475).

8. Толстой А. Н. Полное собрание сочинений. В 15 томах. Т. 1. М. -Л. 1951. С. 549.

9. Цит. в: Р. Д. Тименчик, А. В. Лавров. Материалы А. А. Ахматовой в рукописном отделе Пушкинского Дома. Прим. 67. Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1974 год. Л.: Наука, 1976. С. 82.

10. А. Н. Толстой. Переписка. В 2 тт. Т. 1. М. 1989. С. 185—187.

11. Волошин М. А. Наброски I и II действий. Отдел рукописей Института русской литературы. Пушкинский Дом, ф. 562. оп. 1.№ 402.

12. Толстая Е. Алексей Толстой в литературном Петербурге / Елена Толстая. Мирпослеконца. Работы о русской литературе 20 века. М. 2003. С. 120—122.

13. Хейт Аманда. Анна. Поэтическое странствие. Дневники, воспоминания, письма. М 1991, С. 33—34.

14. А. Н. Толстой Материалы и исследования. М. 1989. С. 307.

15. Архив ИМЛИ, ф. 43, оп. 3, ед. хр. 117 /81.

16. Толстой А. Н. как я был большевиком. Родина, 1991, № 2. С. 65.

17. Там же.

18. Ср. Лада Панова. Пушкинская Клеопатра под чужими именами (A Short List) // Кириллица, или небо в алмазах: Сборник к 40-летию Кирилла Рогова (2006). www.ruthenia.ru/document/539855.html

19. «Призраки». Отдел рукописей ИМЛИ. Ф. 43 oп. I. ед. хр. 59.

20. «Иван-Царевич» (Там же).

21. Гл. 5-ая. Вариант романа «Егор Абозов». Машинопись с авт. правкой [1915] 7л. — Ф. 43. оп. 1 ед. хр. 51. С. 54.

22. «Егор Абозов. Роман. Машинопись с рукописной правкой [1915], 111л. С. 57.

23. Егор Абозов. ПСС. В 15 тт. Т. 15. М. 1953. С. 66.

24. Там же. С. 78 — 81.

25. Там же. С. 82 — 85.

26. Там же. С. 66.

27. «Призраки» ОР ИМЛИ, Ф. 43 oп. I ед. хр. 59).

28. Молок Ю. Камея на обложке. (К истории одной мистификации). Опыты. Журнал эссеистики, публикаций, рецензий, хроники. Париж. № 1. 1994. С. 128; прим. 29, там же. С. 142.

29. Гр. Алексей Н. Толстой. Смерть Дантона. Трагедия. Издание Южно-Русского о-ва печатного дела. Печатано в типографии о-ва в Одессе. 1919. Републиковано в Толстая Е. Д. Деготь или мед. Алексей Толстой как неизвестный писатель. 1917—1923. М. 2006. Приложение. С. 555—590.

30. Указ. соч. С. 574—575.

31. Ахматова А., Собрание сочинений. В трех томах. Т. 1. С. 92—93.

32. Молок Ю. Указ. соч. С. 132.

32. Там же и сл.

34. Будыко М. Рассказы Ахматовой. // Об Анне Ахматовой. Стихи. Эссе. Воспоминания. Сост. М. Кралин. Л. 1990. С. 483.

35. Вяч. Вс. Иванов. Беседы с Анной Ахматовой. // Воспоминания об Анне Ахматовой. Сост. В. Виленкин и Е. Черных. М. 1991. С. 476.

36. Лукницкий, указ. соч. С. 184. Об уроках тайнописи у Иванова см.: Шишкин Андрей. Велимир Хлебников на «Башне» Вяч. Иванова // НЛО, № 17, 1996, с. 141—167.

37. Лукницкий, С. 63.

38. Указ. соч. С. 129, 63.

39. Э. Г. Герштейн. Тридцатые годы. // Воспоминания об Анне Ахматовой. Сост. В. Я. Виленкин и Н. А. Черных. М. 1991. С. 255. В записной книжке Ахматовой глаголы в этом тексте стоят в настоящем времени: «не гоняет», «не снимает»: Записные книжки Анны Ахматовой, С. 392.

40. Ср.: «В июле 1939 года секретарь ЦК ВКП(б) А. А. Андреев сообщал И. В. Сталину в связи с проектом Указа Верховного Совета СССР о награждении писателей, что «в распоряжении НКВД имеются компрометирующие в той или иной степени материалы». При этом подчеркивалось, что сведения, касающиеся Толстого, «заслуживают внимания», хотя «ничего нового, не известного до этого ЦК ВКП(б), эти материалы не дают».
(«Литературный фронт». История политической цензуры 1932 — 1946 гг. Сб. документов / Сост. Д. Л. Бабиченко. М., 1994. С. 38 — 39). В январе 1939 года Толстой получил орден «Знак почета», но не орден Ленина, как это было в 1938 году, после повести «Хлеб»». -Перхин В. В. А. Н. Толстой в Русском Берлине (по материалам допроса Г. Д. Венуса в 1938 году). Русская литература. 2000 № 1, С. 179 и сл.

41. Сопутствующие сюжеты суммированы в Р. Д. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Москва-Торонто. 2005. С. 294—295 (Сн. 16). Автор цитирует в этом контексте замысел А. В. Белинкова — связать выход сборника 1940 г. с резким изменением идеологической концепции в обстановке приближающейся войны, требующей консолидации общества. - Указ. соч. С. 296. (Сн. 19).

42. Д. Л. Бабиченко. Писатели и цензоры. С. 46. Ср. у Р. Тименчика о двойной роли в этой истории Фадеева. - Указ. соч. С. 297 (Сн. 20).

43. Б. Сарнов. Сталин и писатели. Т. 1. С. 620.

44. Э. Герштейн вспоминает: «А с А. Н. Толстым у Ахматовой были впоследствии вполне корректные отношения. В 40-м году он сказал Анне Андреевне, что никакая война не принесла таких грандиозных потерь русскому народу, как ежовщина. Анна Андреевна мне тогда же об этом сказала» (Э. Герштейн. Указ. соч. там же.).

45. В. В. Перхин в вышеуказанной статье пишет, что Алексей Толстой от имени всех московских писателей, находящихся в Ташкенте, поставил перед узбекским ЦК вопрос о необходимости полной реорганизации и обновления руководства Союза писателей СССР. Он считает, что Толстой покушался на авторитарный характер Союза писателей, намеревался изменить систему писательской жизни, возникшую после Первого съезда советских писателей, «звал к децентрализации художественной жизни, по сути к возрождению ситуации начала 1920-х годов — одним словом, вновь выступил как неформальный лидер, каковым был, возглавляя группу, сложившуюся вокруг Литературного приложения к «Накануне»». Помимо берлинских амбиций Толстого, исследователь упоминает и его пребывание во главе Клуба писателей в Москве во второй половине 1930-х. (Перхин В. В., указ. соч. passim).

46. Л. К. Чуковская. Из Ташкентских тетрадей. Записки об Анне Ахматовой. 1938—1941 т. Т. 1. М. «Согласие», 1997. С. 402.

47. Там же.

48. Там же.

49. Там же. С. 403.

50. Там же. С. 406.

51. Там же.

52. Там же.

53. Там же. С. 407.

54. Чуковская, указ. соч. Т. 2. С. 80.

55. Ее же, указ. соч. Т. 1. С. 408.

56. Там же. С. 407.

57. Ахматова А. Проза о поэме. [Письмо к NN]. http://anna.ahmatova.com/tvorchestvo/prozao.htm

58. Записные книжки Анны Ахматовой. С. 730, 442.

59. Чуковская, указ. соч. Т. 1. С. 409.

60. Там же. С. 411, 414, 416.

61. Георгий Эфрон. Письма. Калининград, 1995. Сост. Е. Б. Коркиной. С. 37—40.

62. Толстой Д. А. Для чего все это было. СПб. 1995. С. 210; 253—254.

63. Berlin Isaiah. Meetings with Russian Writers in 1946 and 1956. //Personal Impressions. N. Y. 1980. P. 194.

64. Исайя Берлин. Встречи с русскими писателями. 1945 и 1956. Slavica Hierosolymitana V—VI. С. 593- 641 (627).

65. Толстой Д. А. Указ. Соч. С. 210—211.

66. «Москва», 1984 № 3 С. 183; http://www.akhmatova.org/articles/somova/htm; См. Оклянский Ю. Указ. соч. С. 476—477.

67. Берлин. Указ. соч., там же; Комментарии и споры вокруг этого пассажа см. Оклянский, С. 445—449, 455—457.

68. Чуковская, указ. соч. Т. I. С. 383.

69. Там же. С. 416.

70. Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б) — ВКП(б), ВЧК — ОГПУ — НКВД о культурной политике. 1917 — 1953 гг. Сост. А. Артизов и О. Наумов. М., 2002. С. 478, 486. См. подробную реконструкцию этого сюжета в Б. Сарнов. Указ. соч. С. 206—246.

71. Иванов Всеволод. Дневники. М. 2001. С. 89.

72. Толстой А. Н. ПСС. В 15 тт. Т. 10. 1949. С. 525—526, 547—549, 564—568.

73. Корней Чуковский. Ахматова и Маяковский. //Собрание сочинений. В 15 тт. Т. 8. М. 2004. С. 518, 520.

74. Тименчик Р. Д., сост. Анна Ахматова. Requiem. В пяти кн. Кн. 3. М. 1989. С. 180.

75. Чапский Юзеф. Глава из книги «На бесчеловечной земле». Впервые: Вестник РХД. 1989. № 156. С. 157—163.

76. Анна Ахматова. Сочинения. В 3 тт. Т. 2. Мюнхен. 1968. С. 142—143.

77. Сюжет с письмом изложен в: Екатерина Суровцева. Письмо-дифирамб как жанровая разновидность «письма вождю». //Болгарская русистика, 2006, № 3—4. С. 78.

78. Толстая Е. Д. Деготь или мед. Гл. 12. Штрихи к портрету. Фило- и антисемитизм Алексея Толстого. С. 419—445.

79. Чуковская, указ. соч. Т. 2. С. 429.

80. После закрытия Технологического института в 1906 г. Толстой доучивался в Дрездене, а в Париже прожил с января по ноябрь 1908 г.

81. Вспомним, что в 1920-х она не соглашалась с ивановской низкой оценкой Толстого.

82. Связь между успехом в Москве, большими заработками — и расставанием с Дымшиц и женитьбой на Крандиевской в реальной биографии Толстого никак не прослеживается. Дымшиц сама оставила Толстого. Дымшиц была художница, Крандиевская — поэтесса. С Дымшиц развода не было, потому что не было брака. У Крандиевской развод с первым мужем тянулся долго, до весны 1917 г., когда Толстой с ней, наконец, смог обвенчаться. Мужа Крандиевской Толстой вряд ли боялся — Ахматова путает его с персонажем рассказа Толстого «Искры» (1915), отразившего какие-то подробности романа с Крандиевской. В рассказе покинутый муж-ревнивец убивает обоих любовников.

83. А. А. Блок. Собр. соч.: В 8 т. Т. 7. М. -Л, 1963. С. 218. Ср.: О. П. Смола. А. Н. Толстой и А. А. Блок. К истории литературных отношений // А. Н. Толстой. Материалы и исследования. М., 1985. С. 194—204.

84. Резоны такого отказа ясны — дороговизна комнаты, предлагаемой Толстым, и желание быть среди сложившегося вокруг нее кружка почитателей, поддерживающих ее и обслуживающих. Ср. Чуковская, указ. соч. Т. 1. С. 414, 416.

85. Ср.: «Посмотри — вон там, в углу сидит одна — худа, страшна, шевелиться даже не может: истерия в последнем градусе, — пользуется необыкновенным успехом.» — Толстой А. Н. Полное собрание сочинений. В 15 т. Т. 7. 1947. С. 227.

86. М. И. Будыко. Указ. соч. С. 483—484.

© 2000- NIV