Виленкин В.: Образ "тени" в поэтике Анны Ахматовой

Вопросы литературы. 1994. Вып. 1. С. 57-67.

Образ "тени" в поэтике Анны Ахматовой

Отечественная и западная "ахматовиана" за последние годы так разрослась, что, наверное, уже приближается по своей широте и аналитической детализации к нашему пушкиноведению. Кажется, наступило время, когда дальнейший частный анализ характерных особенностей поэтики Анны Ахматовой имеет смысл, только если речь идет о наиболее глубинных ее свойствах, ведущих к полноте понимания мировосприятия поэта. Таким, или, вернее, одним из таких, мне представляется образ "Тени" в лирических стихах и лиро-эпической "Поэме без героя" у Ахматовой этот образ постепенно приобретает такой охват и такую динамику, каких мы не найдем ни у Пушкина, ни у Блока. Пастернаку он, кажется, вообще не нужен; Мандельштам только один раз развернул его как неотъемлемо свой в стихотворении "Слышу, слышу ранний лед...", тоскуя по Петербургу в воронежской ссылке. В поэтике Ахматовой этот образ можно считать одним из важнейших, а может быть, даже и ключевых. Возрастая в своей значительности и как бы сгущаясь с годами, он несет в себе лирическое перевоплощение автора. (Вспоминается известное высказывание Анны Андреевны о том, что лирика – "самый безопасный" вид поэтического творчества.) Очень важное для нас суждениe по этому поводу Анны Андреевны сохранила в своих "Записках об Анне Ахматовой" Л. К. Чуковская: "чтоб добраться до сути, надо изучать гнезда постоянно повторяющихся образов в стихах поэта – в них и таится личность автора и дух его поэзии"' (8 августа 1940 года)1.

Впервые образ "Тени" персонифицируется у Ахматовой в одном из стихотворений "Белой стаи", написанном в январе 1917 года в Слепнёве, после того как она навсегда покинула дом Гумилевых в Царском Селе, но как будто еще овеянном царскосельскими воспоминаниями:

Там тень моя осталась и тоскует,
Все в той же синей комнате живет,
Гостей из города за полночь ждет
И образов эмалевый целует.
И в доме не совсем благополучно:
Огонь зажгут, а все-таки темно...
Не оттоль хозяйке новой скучно,
Не оттого ль хозяин пьет вино
И слышит, как за тонкою стеною
Пришедший гость беседует со мною?

Уже здесь "тень" – как бы символ движения, знак перехода из одного мира в другой, начало какого-то нового этапа жизни.

В следующий раз "тень" является еще более призрачно, почти мерещится, и опять она принадлежит прошлому. Стихотворение написано в 1921 году, после смерти Блока, после известия о самоубийстве любимого старшего брата, после гибели Гумилева:2

Все души милых на высоких звездах.
Как хорошо, что некого терять
И можно плакать. Царскосельский воздух
Был создан, чтобы песни повторять,

У берега серебряная ива
Касается сентябрьских ярких вод.
Из прошлого восставши, молчаливо
Ко мне навстречу тень моя идет.

Пока она ее еще не гонит. Пройдет много лет, накопится трагическое самоощущение поэта, которого новые поколения читателей "не знают", пожалуй, "замуруют в 10-е годы", и вот в 1956-м, в неоконченном стихотворении, не так давно опубликованном, о своей тени из прошлого будет сказано с ивой, неожиданно резкой интонацией:

Я иду навстречу виденью,
И борюсь я с собственной тенью –
Беспощаднее нет борьбы.

Рвется тень моя к вечной славе,
Я как страж стою на заставе
И велю ей идти назад...

А в начале 20-х, то есть в тот период, который Ахматова в своих автобиографических записях называла все еще "первым" или "ранним", тень еще продолжает жить своей отныне, и уже навсегда, горестной жизнью – то в четверостишии-предвидении:

И неоплаканною тенью
Я буду здесь блуждать в ночи,
Когда зацветшею сиренью
Играют звездные лучи, –

то в попытке лирико-философического размышления, в которое выливается отчаяние лирического монолога "Многим":

Я – голос ваш, жар вашего дыханья,
Я – отраженье вашего лица.
Напрасных крыл напрасны трепетанья, –
Ведь все равно я с вами до конца.

И говорят – нельзя теснее слиться,
Нельзя непоправимее любить.

Как хочет тень от тела отделиться,
Как хочет плоть с душою разлучиться,
Так я хочу теперь – забытой быть.

Анна Андреевна не любила читать старые свои стихи. Но это стихотворение 1922 года она почему-то прочитала нам однажды весной 1938-го среди недавно написанных... Было это уже в начале ее "второго периода", после десятилетия вынужденной "немоты", когда тайно возникал ее "Реквием".

Этот "второй период", начало которого она обозначала то 1935-м, то 1936 годом, даты завершения в ее записях не нашел; очевидно, он так и продолжался до конца ее жизни, никакой новой границы не потребовал. Вспоминая или перечитывая ее стихи последних двух десятилетий, нетрудно увидеть, как в это время постепенно сгущается, постоянно к ней возвращаясь, образ "Тени". В одной из семи "Северных элегий" он превращается в призрак, который ее преследовал еще в 10-х годах:

Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом,
Без имени, без плоти, без причины.

В другой элегии того же цикла, кажется, наиболее близкого к автобиографии из всех ее произведений, который, по ее словам, она "любила за единодушие, за полную готовность присудить меня к чему угодно", "тень" впервые становится ее двойником, ее заместительницей. Это элегия о несостоявшейся, "подмененной" жизни:

... Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь. В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.

И женщина какая-то мое
Единственное место заняла,
Мое законнейшее имя носит,
Оставивши мне кличку, из которой
Я сделала, пожалуй, все, что можно.
Я не в свою, увы, могилу лягу.

Иногда Ахматова как будто пытается освободиться от преследующей ее и слишком уж многозначительной метафоры, то придавая ей какую-то странную полупредметность: "Что тебе на память оставить, //Тень мою? На что тебе тень?" (цикл "Cinque"), то низводя ее до полуреальности профиля, обведенного углем на белых стенах каких-то двух ташкентских домов:

…И только в двух домах
В том городе (название неясно)
Остался профиль (кем-то обведенный
На белоснежной извести стены),
Не женский, не мужской, но полный тайны,
И, говорят, когда лучи луны –
Зеленой, низкой, среднеазиатской –
По этим стенам в полночь пробегают,
В особенности в новогодний вечер,
То слышится какой-то легкий звук, –
Причем одни его считают плачем,
Другие разбирают в нем слова.
Но это чудо всем поднадоело,
Приезжих мало, местные привыкли,
И, говорят, в одном из тех домов
Уже ковром закрыт проклятый профиль.

Попытка освобождения от "тени", как видим, не удалась. Ни реальность факта (профиль Ахматовой действительно был углем обведен на стене композитором А. Ф. Козловским в Ташкенте, только дом был один, а не два), ни ирония последних строк никуда не увели ее, не сняли тайны.

В 40-50-х годах в Фонтанном Доме постепенно складывается поразительный по своей поэтической самобытности и силе цикл "Шиповник цветет", первоначально названный "Из сожженной тетради". Это – о встрече и последующей "невстрече" с тем, кто стал невольным "виновником" гражданской казни 1946 года. 1956 годом датированы строки:

Ты выдумал меня. Такой на свете нет,
Такой на свете быть не может.
Ни врач не исцелит, не утолит поэт, –
Тень призрака тебя и день и ночь тревожит.

А "тень призрака" все еще, вопреки всему, пишет стихи, и какие пронзительные, какие близкие судьбам многих и многий; пишет их в ту же заранее "сожженную тетрадь", в своем "навсегда опустошенном доме", где "гибель выла у дверей". В сущности, та же "тень" и в том же году переходит из "проклятого" Фонтанного Дома в комаровскую "Будку", такая же трагическая, но уже втайне торжествующая свою победу над "страшной судьбою", перед которой еще так недавно "и глаза поднять не посмела".

Живу, как в чужом, мне приснившемся доме,
Где, может быть, я умерла,
И, кажется, тайно глядится Суоми
В пустые свои зеркала.
Сюда принесла я блаженную память
Последней невстречи с тобой –
Холодное, чистое, легкое пламя
Победы моей над судьбой.

Победа осознана, но трагедийная нота "тени" все усиливается. Если в "Эпилоге" "Реквиема" она звучит только эхом былого в строках, отвергающих выбор места для воображаемого будущего "памятника" посреди Царскосельского парка ("Где тень безутешная ищет меня"), то в конце стихотворения "Наследница" 1959 года с эпиграфом из Пушкина: "0т сарскосельских лип…" эта тема прорывается каким-то неожиданным стоном:

Казалось мне, что песня спета
Средь этих опустелых зал.
О, кто бы мне тогда сказал,
Что я наследую все это:
Фелицу, лебедя, мосты
И все китайские затеи,
Дворца сквозные галереи
И липы дивной красоты.
И даже собственную тень,
Всю искаженную от страха,
И покаянную рубаху,
И замогильную сирень.

Строка из ахматовского "Трилистника московского", одного из последних ее произведений:

Свою меж вас еще оставив тень, –

давно уже перешла в эпиграфы воспоминаний и стала даже названием сборника статей. Строка эта как будто противоречит сказанному за двадцать лет до нее:

Но я предупреждаю вас
Что я живу в последний раз.
Ни ласточкой, ни кленом,
Ни тростником и ни звездой,
Ни родниковою водой,
Ни колокольным звоном -
Не буду я людей смущать
И сны чужие навещать
Неутоленным стоном.

Нам, ее младшим современникам, а может быть, не только нам, но и кому-то из тех, кто теперь впервые узнаёт ее только по книгам стихов, не мешает, а помогает жить эта ее трагическая "Тень".

Но в лирике Ахматовой этот метафорический образ иногда приобретает еще и другой, расширительный смысл, переносится с ее судьбы на другие судьбы, то сливаясь с ними в "хоровод теней", как в одной из ее "Песенок" под заголовком "Последняя" или в стихах, посвященных памяти Мандельштама: "Это наши проносятся тени // Над Невой, над Невой, над Невой...", то воплощаясь в портрет-воспоминание. Тогда становится возможным даже назвать стихотворение словом "Тень" и сделать описание подробным, хоть возникает оно издалека и за гранью многих лет. Так в 40-м году она обращается к живущей давно уже в Лондоне Саломее Андрониковой, петербургской красавице 10-х годов, прославленной Мандельштамом в стихотворении "Соломинка". Чтобы читатель Ахматовой еще раз оценил неожиданность последних строк, надо напомнить эту "Тень" целиком. Эпиграф из Мандельштама связан именно с неожиданным концом: "Что знает женщина одна о смертном часе?" ("Смертный час" Ахматова считала "своим", ей принадлежащим, не раз об этом говорила. И, вероятно, была права: "Смертный час, наклонясь, напоит // Прозрачною сулемой" – это еще в "Четках", 1912 год.)

Всегда нарядней всех, всех розовей и выше,
Зачем всплываешь ты со дна погибших лет,
И память хищная передо мной колышет
Прозрачный профиль твой за стеклами карет?
Как спорили тогда – ты ангел или птица!
Соломинкой тебя назвал поэт.
Равно на всех сквозь черные ресницы
Дарьяльских глаз струился нежный свет.
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года –
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили… А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу. О тень!

Тогда же, в мае того же 1940 года, Ахматова начинает дарственную надпись М. Лозинскому на сборнике "Из шести книг" стихом: "Почти от залетейской тени..."

Тени когда-то близких людей никуда не уходят из ее жизни. Это не о себе, а о других, о том, как это, к сожалению, часто бывает, говорится в Шестой "Северной элегии":

И медленно от нас уходят тени,
Которых мы уже не призываем,
Возврат которых был бы страшен мам.

Горько-иронический конец этой элегии ("... и даже // Все к лучшему...") не мог быть обращен к себе самой. У нее это было не так – всех помнила:

Когда я называю по привычке
Моих друзей заветных имена,
Всегда на этой странной перекличке
Мне отвечает только тишина.

Или еще, из последних стихов:

А я иду, где ничего не надо,
Где самый милый спутник – только тень,
И веет ветер из глухого сада,
А под ногой могильная ступень.

Дорогой тенью или призраком может обернуться для нее и некто "обещанный тайной" и ставший непоправимо далеким:

Не пугайся, – я еще похожей
Нас теперь изобразить могу.
Призрак ты – иль человек прохожий,
Тень твою зачем-то берегу.

Только один раз тень-призрак еще живущего, когда-то близкого человека осуждена, оттолкнута и никогда не будет прощена за несмываемую временем обиду:

…А человек, который для меня
Теперь никто, а был моей заботой
И утешеньем самых горьких лет, –
Уже бредет как призрак по окраинам,
По закоулкам и задворкам жизни,
Тяжелый, одурманенный безумьем,
С оскалом волчьим...
Боже, Боже, Боже!
Как пред тобой я тяжко согрешила!
Оставь мне жалость хоть...
1945

Здесь нет "лирической героини", нет перевоплощения. Это скорее похоже на какой-нибудь ахматовский "Листок из дневника", только вылившийся на бумагу стихотворно. Странно, что она включила его в "Бег времени"...

Но эта едва ли не мстительная нота, совсем не характерная для лирики Ахматовой, перекрывается под конец жизни другой, несравнимо более общезначимой, – в наброске под камуфляжем "Подражание корейскому":

Приснился мне почти что ты.
Какая редкая удача!
А я проснулась, горько плача,
Зовя тебя из темноты.

Но тот был выше и стройней
И даже, может быть, моложе
И тайны наших страшных дней
Не ведал. Что мне делать, Боже?

Что!.. Это призрак приходил,
Как предсказала я полвека
Тому назад. Но человека
Ждала я до потери сил.
1964 (?)

Перечитывая последнюю строфу, невольно вспоминаешь вещие слова друга и первого прозорливого комментатора лирики Анны Ахматовой – Н. В. Недоброво, который именно "полвека тому назад" в статье 1915 года увидел главное в теме "ахматовской несчастной любви": "Она – творческий прием проникновения в человека и изображения неутолимой к нему жажды"3.

В лирике Ахматовой метафора "тени" с некоторых пор стала одной из постоянных. В "Поэме без героя", произведении во многих отношениях итоговом, она заняла главное место, стала в каком-то смысле ведущей. Для первой части поэмы, "Петербургской повести", фантасмагорической в самом сюжете, это естественно; но она сохраняет свое главенство и в следующей, бессюжетной части – в "Решке" и вновь появляется в "Эпилоге".

Резко изменяется здесь природа связи "тени" автора (по моему убеждению, истинного героя этой "Поэмы без героя") с другими "тенями": это уже не непосредственные обращения к той или иной из них, какие мы слышим в ахматовской лирике, и отнюдь не участие в "хороводе теней". Это и совершенно новый смысл темы раздвоения, двойничества. Это – почти сплошной шифр, подлежащий разгадке читателя, волны невольных аллюзий в том "зеркальном письме", которым автор мучительно прорывается к историософскому осмыслению своей судьбы в неразрывной ее связи с судьбами "родной земли". Отсюда и постепенно расширяющийся в своем провиденциальном значении лейтмотив поэмы (всей, а не только первой ее части):

Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет –
Страшный праздник мертвой листвы.

Отсюда и еще небывалая, кажется, в русской поэзии, завораживающая магия ахматовского стиха и ахматовской строфы4.

"Тени", даже и при отсутствии этого слова, появляются в поэме с самого начала, с первого "Посвящения", где "тень" Всеволода Князева, молодого поэта, покончившего самоубийством в 1913 году, таинственно сливается с другой "тенью" – погибшего в сталинском лагере в 1938 году Осипа Эмильевича Мандельштама. Под вынесенной на необычное место, наверху сразу после заголовка, датой 27 декабря 1940, означающей, по словам Анны Андреевны, вторую годовщину смерти Мандельштама, чуть ниже сбоку проставлены инициалы Всеволода Князева. Надо тут же напомнить, что в одном из курсивов Главы первой звучат подлинные слова Мандельштама: "Я к смерти готов", – слова, сказанные им Ахматовой в 1934 году, после того как она от него услышала гибельные строки стихотворения-памфлета "Мы живем, под собою не чуя страны..." ("Листки из дневника (О Мандельштаме)"). В предисловии к поэме в редакции 1959 года с подзаголовком "Из письма к NN" Ахматова пишет: "Осенью 1940 года, разбирая мой старый (впоследствии погибший во время осады) архив, я наткнулась на давно бывшие у меня письма и стихи, прежде не читанные мною ("Бес попутал в укладке рыться"). Они относились к трагическому событию 1913 г., о котором повествуется в "Поэме без героя". А в первом "Вместо предисловия" 1943 года о начале работы над поэмой говорится: "Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный Дом в ночь на 27 декабря 1940 года < ...> В ту ночь я написала два куска первой части ("1913") и "Посвящение". Отсюда, кажется, ясно, что, во всяком случае, первоначально "Посвящение" обращено к Вс. Князеву и написано, возможно, на каком-то его черновике. В ташкентском разговоре с Надеждой Яковлевной Мандельштам Анна Андреевна от ее прямого вопроса о "черновике", по-видимому, просто отмахнулась: "На чьем черновике я могу писать!" На чьем еще?.. Или на чьем вообще?.. То есть вовсе и не существующем? Черновиков Мандельштама, насколько мне известно, у Анны Андреевны не было. Объяснение же необычного места даты "Посвящения" я слышал от нее лично. Тем не менее Надежда Яковлевна напрасно, правда с улыбкой, называла меня "хранителем тайны ресниц" ("И темные ресницы Антиноя // Вдруг поднялись...") и ссылалась на мое "свидетельство" во "Второй книге" своих воспоминаний. Тайное присутствие "тени" Мандельштама в глубинах поэмы, а не только в "Посвящении" ни в каких свидетельствах не нуждается.

Во "Втором посвящении" – "тень" Ольги Глебовой-Судейкиной, ближайшей подруги Ахматовой 10-х – начала 20-х годов, псевдогероини поэмы, живущей в ней всегда рядом с псевдогероем Князевым. Здесь, в посвящении, она "уже миновала Лету", хотя о ее смерти от скоротечной чахотки в Париже Анна Андреевна узнала только через несколько месяцев после того, как оно было написано5.

"Гость из будущего" ("Звук шагов, тех, которых нету..."), тот, к "сому обращено "Третье и последнее посвящение", – в сущности, тоже "тень", и ей суждено навсегда уйти из жизни автора, даже если и произойдет еще когда-нибудь последняя реальная их встреча. Вспомним "Сожженную тетрадь" и Оксфорд 1965 года.

Глава первая "Петербургской повести" ("Девятьсот тринадцатый год") открывается ремаркой, предупреждающей читателя, что его ожидает не что иное, как фантасмагория теней и призраков ("Петербургская чертовня" – потом в тексте), и что автор примет в ней самое непосредственное участие: "Новогодний вечер. Фонтанный Дом. К автору, вместо того, кого ждали, приходят тени из тринадцатого года под видом ряженых". В конце ремарки означено появление "Призрака".

В начале первой главы цитируются строки ахматовского стихотворения 1923 года "Новогодняя баллада":

Отчего мои пальцы словно в крови
И вино, как отрава, жжет?

Почему-то мало кто, вспоминая эту странную балладу (без сюжета, без события), обращает внимание на то, что все ее персонажи, за исключением, разумеется, самого автору" – мертвецы, "тени". Голоса даны трем из пяти (пятый, "муж мой", – так Ахматова могла сказать в 23-м году только о Гумилеве, – молчит). В первом – "Я пью за землю родных полян, // В которой мы все лежим!" – может померещиться (конечно, не более того) голос Блока; во втором – как будто Недоброво, если вспомнить и его статью 1915 года, и его обращенные к Ахматовой стихи6 "А я за песни ее, // В которых мы все живем!" "Но третий, не знавший ничего, // Когда он покинул свет, // Мыслям моим в ответ // Промолвил: "Мы выпить должны за того, // Кого еще с нами нет". Голос этот, кажется, мог бы принадлежать Всеволоду Князеву ("не знавший ничего, когда он покинул свет"), десятилетие смерти которого исполнялось в 1923 году, но последние две строки все равно остаются загадочными.

Что автоцитата из "Новогодней баллады" ("Пальцы словно в крови", "вино, как отрава, жжет") вызвана каким-то острым и мстительным укором совести, думается, бесспорно. В конце главы это еще подтвердит явление "Призрака". В разговорах со мной Анна Андреевна называла его туманным словом "аналогия". Среди "полупотерянного и полунайденного", "полузабытого и полувспомненного" в петербургском архиве Ахматовой7 я когда-то увидел набросок 50-х годов, явно примыкающий к известному стихотворению 1916 года из "Белой стаи" – "А! Это снова ты. Не отроком влюбленным...", совпадающий с ним и метром, и парной рифмой, и даже многими словами:

А, это снова ты... Ни мужем непреклонным,
Ни дерзким мальчиком, беспомощно-влюбленным
............................... сорок лет назад
Походкой легкою входил в осенний сад, –
Ты тень от тени той, ты дуновенье ночи...

Есть еще одно недописанное стихотворение 1958 года, возвращающее к той же теме и к тому же образу тени-призрака – "Опять проходит полонез Шопена...":

Тень музыки мелькнула на стене,
Но прозелени лунной не задела.
О, сколько раз вот здесь я холодела
И кто-то страшный мне кивал в окне.

И как ужасен взор безносых статуй,
Но уходи и за меня не ратуй
И не молись так горько обо мне.

И голос из тринадцатого года
Опять кричит: я здесь, я снова твой...
Мне ни к чему ни слава, ни свобода,
Я слишком знаю... но молчит природа,
И сыростью пахнуло гробовой.

Среди рукописей сопровождавшего поэму "балетного либретто" (РНБ. Ф. 1073. № 193) на одном из черновых листов Анна Андреевна по какому-то странному недосмотру оставила нечто такое, что как будто может быть принято за расшифровку "аналогии". Под описанием похорон "героя", вне текста, есть краткая запись или приписка: "Миша Линдеберг – 24 дек. 1911". Эта дата появляется здесь во второй раз. Первый раз она была вписана карандашом над многоточием в конце одной из записей о поэме (РНБ. № 194), начинающейся словами: "Я сразу увидела и услышала ее всю, какая она сейчас (кроме войны, разумеется)". Далее говорится: "Первый росток (первый толчок), который, может быть, я десятилетиями скрывала от себя самой, – это, конечно, запись Пушкина: Только первый любовник производит впечатление на женщину, как первый убитый на войне. Всеволод был не первым убитым (и никогда моим любовником не был), но его самоубийство было так похоже на другую катастрофу <...> что они навсегда слились для меня". Заметку Пушкина Ахматова цитирует неточно, по памяти (этим объясняется отсутствие кавычек). Случай редчайший, если не единственный в ее обращениях к Пушкину. И тем более досадный, что точность цитаты еще дальше увела бы от возможности воспринимать ахматовскую "аналогию" в прямом биографическом смысле. Вот подлинный незаконченный текст 1830 года: "Первый несчастный воздыхатель возбуждает чувствительность женщины, прочие или едва замечены или служат лишь... Так в начале сражения первый раненый производит болезненное впечатление и истощает сострадание наше"8 В результате розысков Р. Д. Тименчика в повременной хронике указанного Ахматовой года ему удалось найти факт самоубийства, по слухам, на романической почве молодого вольноопределяющегося артиллериста с той самой фамилией. Но ведь даже если розыски удались и догадка таким образом приобретает достоверность, она ведь, в сущности, ровно ничего не дает для понимания глубинных смыслов поэмы, ее результат нулевой. "Аналогия" все равно сохраняет свой биографически косвенный и нравственно расширительный смысл. Это все те же ахматовские "переговоры с неукротимой совестью своей". Это в природе синкретичности, а отсюда и общезначимости поэзии Ахматовой, в которой тайна всегда остается тайной.

Но вернемся к началу главы. Уже в первых строках автор сопоставляет с "тенью" и самого себя:

Я сама, как тень на пороге,
Стерегу последний уют.

А дальше, совсем неожиданно даже в фантасмагории, автор уже почти готов стать одной из "теней тринадцатого года":

Но мне страшно: войду сама я,

(войдет в свой же дом, уже встретив на пороге нежданных гостей?..)

Кружевную шаль не снимая,
Улыбнусь всем и замолчу.
С той, какою была когда-то,
В ожерелье черных агатов,
До долины Иосафата
Снова встретиться не хочу...

Как видим, эту свою "тень" автор тут же и гонит, добавляя к сказанному:

Веселиться – так веселиться,
Только как же могло случиться,
Что одна я из них жива?
Завтра утро меня разбудит,
И никто меня не осудит,
И в лицо мне смеяться будет
Заоконная синева.

"Поэт" первой главы – тоже только тень среди всех этих "ряженых", "краснобаев и лжепророков", он – "вообще поэт" (как обычно говорила Ахматова, читая или давая читать свою поэму), "существо" без имени, без плоти, без какой-либо литературной приметы; это "дылда", выбравший для маскарадного костюма полосатый верстовой столб. Но ведь он – "ровесник Мамврийского дуба, //Вековой собеседник луны", тот, кто "железные пишет законы", кто бежит от "юбилейных кресел" и "несет... по пустыням свое торжество", тот самый, о котором автором поэмы еще будет сказано: "Поэт – не человек, он только дух, //Будь слеп он, как Гомер, иль, как Бетховен, глух, //Все видит, слышит, всем владеет".

Зачем, для чего ищут здесь многочисленные исследователи поэмы конкретное лицо, называя то Хлебникова, то Маяковского, то Блока (уже в иной, не только "демонской" ипостаси), то Гумилева (как же, ведь он так любил путешествия, выдумал "Музу дальних странствий", потому и "верста")? Вводит в соблазн дешифровки узнаваемость Блока и Вс. Князева рядом с тем, кто был "наряжен верстою" в начале "Решки"? Анна Андреевна однажды мне ответила на наивный вопрос, кто же это? "Может быть, и Маяковский"; в этом *и" все дело. В "прозе о поэме" (РНБ. № 194) под названием "Может быть, из дневника" сказано безоговорочно: "Работа над ней, когда она подпускала меня к себе, напоминала проявление фотографической пластинки. Там уже все было: Демон всегда был Блоком, Верстовой Столб – Поэтом вообще, Поэтом с большой буквы и т. д.". Кажется, ясно, что любые попытки конкретизации неизбежно противоречат обобщенному автором смыслу этого образа и потому заранее обречены.

В интермедии "Через площадку", "бродившей где-то вокруг" строк "... но беспечна, пряна, бесстыдна // Маскарадная болтовня...", появляются и псевдогерои поэмы: "Она (а может быть– ее тень)", "так парадно обнажена" и с "злыми рожками" в роли Козлоногой, и Он, в драгунский шинели и каске, на щеке струйка крови из простреленного виска. Тоже "тень". Сюжет "Петербургской помести" после этой вставки уже не требовал, по мнению Анны Андреевны, никаких дальнейших прояснений. "Ну, теперь, надеюсь, все ясно, протерла до дыр", – сказала он?" прочитав мне эти две страницы "интермедии". Думаю, что она ошибалась. Среди "маскарадной болтовни" ей ведь мерещилось, что еще "какая-то лишняя тень // Среди них "без лица и названья // Затесалась...". Подчеркнутая автором для разрядки в печати, эта тень так и останется самой таинственной и не будет разгадана даже в самых тщательных поисках ее цитатного происхождения и в самых смелых предположениях комментаторов поэмы, в том числе и моих.

О двух своих двойниках в "Поэме без героя" Ахматова говорит сама в одной из записей, объединяемых заголовком "Из дневника", 31 мая 1962 года: "Там в Поэме у меня два двойника. В Первой части – "петербургская кукла, актерка", в Третьей – некто "в самой чаще тайги дремучей". Во второй главе Первой части – это Ольга Судейкина в образе своего оживающего и выходящего из рамы портрета, на котором она изображена в роли "Путаницы" из давно всеми забытой пьесы Юрия Беляева. Портрет словесный, авторский только "чудится" ей "в голосе", погружающем и ее и нас в историческую атмосферу Петербурга накануне первой мировой войны9.

Об Ольге Судейкиной 1 февраля 1962 года мне было продиктовано: "Говоря языком поэмы, это тень, получившая отдельное бытие и за которую никто, даже автор не несет ответственности. Внешне она предельно похожа на Ольгу (смотри портрет Судейкина в Русском музее, в роли "Путаницы")". Для автора это двойник-"титул", который волей-неволей приходится всего лишь "к прочим титулам приписать", несмотря на всю его артистическую и женственную пленительность ("Ты в Россию пришла ниоткуда, // О мое белокурое чудо, // Коломбина десятых годов!"). Сопровождающие оживший портрет язвительные ноты и краски связаны с темой неизбежной собственной расплаты в будущем ("Не тебя, а себя казню..."). Это двойник, как бы навязанный предгрозовой эпохой, и его недаром окружают зловещие тени в зале императорского театра ("Звук оркестра, как с того света // (Тень чего-то мелькнула где-то)", а рядом с нею на какой-то стене – "твердый профиль" того, кто впоследствии будет назван Ахматовой "трагическим тенором эпохи", – автора "Шагов командора" (та же тема расплаты).

В главе третьей, которую "ветер, не то вспоминая, не то пророчествуя, бормочет", образ "Тени" наиболее далек от какой-либо персонификации. Он как будто только упомянут, но в контексте главы расширяется, становится ведущим, выводит ее на историософский простор, предвещая "не календарный – // Настоящий Двадцатый Век":

Оттого, что по всем дорогам,
Оттого, что ко всем порогам
Приближалась медленно тень,
Ветер рвал со стены афиши,
Дым плясал вприсядку на крыше,
И кладбищем пахла сирень.
И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул...

В главе четвертой – опять этот загадочный "Кто-то... "без лица и названья ". На этот раз он почему-то сопровождает "героиню" домой, после эстрадной вариации миракля "Путь из Дамаска" в "Бродячей собаке". По этому поводу Ахматова пишет на одном из разрозненных листков своих пояснений к поэме (РНБ): "Сознаюсь, что второй раз он попал в поэму (IV глава) прямо Из балетного либретто, где он, в собольей шубе и цилиндре, в своей карете провожал Коломбину, когда у него под перчаткой не оказалось руки". Речь идет о произведении, вернее, о набросках произведения, которое Ахматова однажды сама назвала "неким подобием балетного либретто", а по существу представляет собой один из этапов работы над "Поэмой без героя". Мне кажется, что его трудно признать творческой удачей поэта, хотя оно вполне закономерно привлекает к себе внимание многих компетентных исследователей. Само собой разумеется, что многочисленные варианты этих набросков всевозможными "тенями" уже просто переполнены и что метафора здесь сгущена до предела. В "Finale" она замещает здесь и автора, обозначенная буквой Х – "Икс"; ее атрибуты – "шаль воспетая", листы сжигаемых в печке рукописей, "свиток Поэмы в руке". Образ приобретает неожиданно декадентский характер, теряя иронию, столь органически свойственную основному и окончательному тексту "Петербургской повести".

Во второй части поэмы, в "Решке", по словам Ахматовой в уже цитированной записи 31 мая 1962 года, у нее "двойника нет". "Там никто ко мне не приходит, даже призраки. (В дверь мою никто не стучится.) Там я такая, какой была после "Реквиема" и четырнадцати лет жизни под запретом ("My future is my past")10 на пороге старости, которая вовсе не обещала быть покойной и победоносно сдержала свое обещание. А вокруг был не "старый город Питер", а послеежовский и предвоенный Ленинград – город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописателя". Так говорит автор. Но ведь тени-двойники в "Решке" тем не менее присутствуют, и не только в проходных строчках о "незнакомом человеке из грядущего века" ("И он мне, отлетевшей тени, // Даст охапку мокрой сирени // В час, как эта минет гроза"), но и, в несравненно более значительных "пропущенных строфах", когда-то означенных рядами точек, а теперь общеизвестных. Среди них есть такие:

10-б
Ты спроси у моих современниц,
Каторжанок, "стопятниц", пленниц,
И тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.

10-в
Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы,
Загремим мы безмолвным хором,
Мы, увенчанные позором:
"По ту сторону ада мы".

Разве это "мы" не знаменательно? Разве это не такие же тени-двойники, об одной из которых прямо говорится в той же записи, где второй двойник Поэмы – некто "в самой чаще тайги дремучей"? Сравните сами, открыв страницу части третьей, "Эпилога":

А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей –
Я не знаю, который год –
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса,
Двум посланцам Девки безносой
Суждено охранять его.
И я слышу даже отсюда –
Неужели это не чудо! –
Звуки голоса своего:

За тебя я заплатила
Чистоганом,
Ровно десять лет ходила
Под наганом,
Ни налево, ни направо
Не глядела,
А за мной худая слава
Шелестела.

Последние восемь строк печатаются теперь курсивом. Когда-то Анна Андреевна читала их мне в ином контексте, среди таких же страшноватых своих "Песенок".

Уже не двойник, а только "тень" появляется в "Эпилоге" еще раз, тоже издалека, но с другой стороны – из любимого несравненного, временно насильственно покинутого Города:

А не ставший моей могилой,
Ты, крамольный, опальный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
Где со мною мой друг бродил,
И на старом Волковом Поле,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвием братских могил.

И наконец, как это ни удивительно, существует в этом произведении еще одна "Тень", еще одна "Другая". Это невидимая, но постоянно ощутимаи спутница самой "Позмы без героя". Она прорывается в ее строфы подспудно и, судя по прозаическим предисловиям и послесловиям автора, даже как бы помимо его воли, то превращаясь почти в автобиографию, то прячась в музыке стиха.

Вот беда в чем, о дорогая,
Рядом с этой идет другая,
Слышишь легкий шаг и сухой, –
А где голос мой и где эхо,
Кто рыдает, кто пьян от смеха,
И которая тень другой?

Эта строфа вписана чернилами и зачеркнута карандашом в одном из авторизованных экземпляров машинописи (РИБ). Тем же карандашом сбоку – "Не надо". Но этот мотив повторяется еще не раз и в "бродящих" вокруг поэмы стиховых набросках, и в "Прозе о поэме". Например, в прозе так: "Поэма опять двоится. Все время звучит второй шаг. Что-то идущее рядом – другой текст, и не понять, где голос, где эхо и которая тень другой, поэтому она так вместительна, чтобы не сказать бездонна". А среди "бродящих" строф – еще и такая:

И уже заглушая друг друга,
Два оркестра из тайного круга...
Звуки шлют в лебединую сень.
Но где голос мой и где эхо,
В чем спасенье и в чем помеха,
Где сама я и где только тень?
Как спастись от второго шага... 11

Конечно, это все связано с "пропущенными строфами" "Решки" и "Эпилога", но не только с ними. Речь, по-видимому, здесь идет о своей судьбе – в вихрях и гулах небывалого в истории времени.

... И все-таки все мы, думающие и пишущие о "Поэме без героя", чего-то в ней недодумываем или недоговариваем, – может быть, из боязни впасть в велеречивость. Поэма не только "исторична". Она "бездонна" и в смысле нравственном. Анна Ахматова – поэт вселенской совести, таящейся под укорами совести индивидуальной, личной, своей.

Многое предсказавший заранее в своей статье о первых книгах стихов Анны Ахматовой Н. В. Недоброво недаром почувствовал уже в ее ранней лирике "новое умение видеть и любить человека", назвав его "перводвижущей силой ахматовского творчества". Он первым заговорил об ее "даре самоотречения", об ее "острой неудовлетворенности собою", которая потом действительно пронижет десятилетия творческой жизни Ахматовой. Предсказывая ей будущий выход в эпос и даже в драматургию (вспомним сожженный и потом частично полувосстановленный "Пролог, или Сон во сне"), он увидел в ее поэзии "душу скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую и уж явно господствующую, а не угнетенную".

Обо всем этом говорит и образ "Тени" в поэзии Ахматовой. Еще в самом начале первой мировой войны в стихах о первом ее дне возникла строфа:

Из памяти, как груз отныне лишний,
Исчезли тени песен и страстей.
Ей – опустевшей – приказал Всевышний
Стать страшной книгой грозовых вестей.

Потом к ней пришли тени "смертного одиночества", тоски, страха, отражения в чужих зеркалах, тень той, какой она была когда-то, тень-двойник, заместительница, призрак, тень в сонме других теней с трагической судьбой, даже тень или "Вторая", другая поступь собственного итогового произведения. Можно ли сомневаться в том, что для Ахматовой это не просто любимая литературная метафора, а нечто неизмеримо большее, уходящее в глубь ее мировосприятия?

Примечания

1. Лидия Чуковская, Записки об Анне Ахматовой. Книга I. 1938-1941. М., 1989, с. 140.

2. Последнее, очевидно, и вызвало камуфляж даты (1944 год) в изданиях 40-60-х годов.

3. "Русская мысль", 1915, № 7, с. 60.

4. Подробный анализ "Поэмы без героя" см. во 2-м издании моей книги "В сто первом зеркале" (М., 1990). Здесь я ограничусь только одним аспектом своего восприятия этого произведения.

5. Об этом она говорила Элиане Биккер в Оксфорде в 1965 году (Eliane Moch-Bickert, Anna Akhmatova. Silence a plusieurs voix, Paris, 1970).

6. Например, такие:

И скольких жизней голосом твоим
Искуплены ничтожество и мука...

("Альманах муз", "Феллана", П., 1916.)

7. Российская Национальная библиотека (РНБ). Отдел рукописей. Ф. 1073. В дальнейшем - РНБ.

8. А. С. Пушкин, Полн. собр. соч. в 10-ти томах, т. VII. М., 1958, с. 513-514.

9. Потом, как это "переживание исторического" переводится у А. Ахматовой в сферу "индивидуального и личного", очень точно сказано В. Н. Tопоровым в работе "Об историзме Ахматовой" ("Anna Aknmatova. 1889-1989. Papers from the Akhmatova Centinnial Conference", Bellagio 1989, p. 218. Oakland; California).

10. "Мое будущее – это мое прошлое" (англ.). Ср. с эпиграфом к "Решке" из Т. -С. Элиота: "In my beginning is my end" – "В моем начале мой конец".

11. Впервые опубликовано в (книге Кейса Верхейля "Тема времени в поэзии Анны Ахматовой" ("The Theme of Time in the Poetry of Anna Akhmatova"), изданной в Гааге в 1971 году.

© 2000- NIV