Виленкин В.: Стимул точности в творчестве Анны Ахматовой

Вопросы литературы. - 1983. - № 6. - С. 144-176.

Стимул точности в творчестве Анны Ахматовой

(Текстологические этюды)

На одном из своих разрозненных и, как всегда, обрывочных "листков из дневника" Анна Андреевна Ахматова записала 24 декабря 1959 года: "... Легкая метель. Спокойный, очень тихий вечер. Т. ушла рано - я все время была одна, телефон безмолвствовал. Стихи идут все время, я, как всегда, их гоню, пока не услышу настоящую строку. Весь декабрь, несмотря на постоянную боль в сердце и частые приступы, был стихотворным, но "Мелхола" еще не поддается, т. е. мерещится что-то второстепенное. Но я ее все-таки одолею".

Стихотворение "Мелхола" было начато ею в 1922 году, а завершилась работа над ним почти через сорок лет. 13 мая 1961 года она мне его читала и тут же продиктовала у себя в комаровской "будке" среди только что ею написанных, последних.

А на другом "листке из дневника" Ахматовой, того же 1959 года, сохранилась такая запись: "Х. спросил меня, трудно или легко писать стихи. Я ответила: их или кто-то диктует, и тогда - совсем легко, а когда не диктует - просто невозможно"1.

В стихотворении "Творчество", открывающем цикл "Тайны ремесла", говорится о том же поэтически исчерпывающе:

Но вот уже послышались слова
И легких рифм сигнальные звоночки, -
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь.

Как будто все ясно и действительно "просто": если "кто-то диктует", то одолевать уже ничего не приходится, надо только уметь дождаться этой божественной диктовки и расслышать "настоящую строку". И ведь написано это в 1936 году, после мучительно затянувшегося периода почти непрерывной, необъяснимой даже для самого поэта "немоты", в момент наконец наступившего нового творческого подъема ("... В 1936-м я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому"). Тем естественнее нам поверить этому автопризнанию безусловно. Да и от самих стихов Анны Ахматовой разве не возникает у читателя почти на каждом шагу ощущение спонтанности, какой-то первозданной цельности и крылатой легкости поэтического открытия?2

Однако ведь вот сколько времени понадобилось, чтобы окончить "Мелхолу"! И если это случай особый, хоть и не единственный, то особый только по отдаленности конца работы от ее начала, а по существу он типичен для творчества Ахматовой на всем его протяжении. И в этом нетрудно убедиться, как только начинаешь знакомиться с ее поэтическим архивом, одновременно сопоставляя первые публикации стихов с последующими их переизданиями, вплоть до последнего прижизненного - в сборнике "Бег времени" 1965 года.

По мере углубления в постепенно открывающуюся таким образом мастерскую поэта, особенно в рукописи, рассеянные по записным тетрадям и отдельным листкам, в разновременные законченные и незаконченные автографы одних и тех же стихотворений, во все эти бесчисленные варианты, вставки, вычерки, замены, когда видишь то тут, то там следы колебаний и возвращений к написанному, - можно ясно представить себе, как на самом деле не "просто" бывало иногда Ахматовой расслышать свою "настоящую строку", чего ей это подчас стоило.

Прибавьте к тому, что в конце концов состоялось как нечто вполне завершенное и вылилось на страницы ее книг все то, что так и осталось в набросках, отрывках, недописанных строфах, обозначенных иногда только рифмами, а то и просто рядами точек или черточек, все не записанное ею в свое время по разным причинам и потом оказавшееся "полузабытым, полувспомненным", "полупотерянным, налунайденным", как все это называла иногда на полях своих рукописей Анна Андреевна, наконец, все то, что едва ли не случайно все еще остается неопубликованным, - и вы поймете, что значит для человека, всю жизнь любящего ее поэзию, возможность войти в этот сокровенный и по-своему таинственный мир ее поэтических "трудов и дней".

Такая счастливая возможность была предоставлена и мне Отделом рукописей Государственной Публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. Что касается другого основного хранилища ахматовских архивов - ЦГАЛИ СССР, то научно-исследовательскую работу над находящимся здесь материалами проводил, готовя том "Стихотворений и поэм" Анны Ахматовой в серии "Библиотека поэта"3, пока лишь его покойный составитель и редактор, автор ценнейших примечаний и вообще один из самых авторитетных исследователей творчества Ахматовой академик В. М. Жирмунский. В это наиболее полное и пока единственное научное издание ее произведений включен особый текстологический раздел под названием "Другие редакции и варианты", правда, не очень обширный, но тем не менее содержательный и ценный. Здесь мы находим и многие архивные материалы ЦГАЛИ, которые, таким образом, входят в круг дальнейших текстологических изучений. Воспользуюсь ими и я - с чувством глубокой признательности выдающемуся ученому. Строится моя работа в основном на материалах архива ГПБ (фонд 1073), среди которых есть и такие, которые почему-то не попали в его поле зрения. К публикациям "Библиотеки поэта" (будем так в дальнейшем называть эту книга для краткости) я, естественно, обращаюсь лишь в тех случаях, когда они могут дать необходимый или хотя бы дополнительный материал по основным линиям моих наблюдений.

Мне кажется, что эти линии или, вернее, эти подступы к поэтической сущности лирики Ахматовой через внимательное вглядывание в процесс создания некоторых ее стихотворений как бы подсказаны ею самой.

"Листок из дневника" 1959 года, конец которого я уже цитировал выше, теперь должен быть приведен здесь полностью, поскольку он, несмотря на свою интимность, имеет безусловно программное значение, охватывающее далеко не только поэтику Ахматовой, а нечто еще гораздо более глубокое в ее творческом самосознании.

"Марина (Цветаева - В. В.) ушла в заумь. См. "Поэму Воздуха". Ей стало тесно в рамках Поэзии. Она dolphinlike (то есть подобно дельфину - В. В.), как говорит у Шекспира Клеопатра об Антонии. Ей было мало одной стихии, и она удалилась в другую или в другие. Пастернак - наоборот: он вернулся (в 1941 г. - переделкинский цикл) из своей пастернаковской зауми4 в рамки обычной (если поэзия может быть обычной) Поэзии. Сложнее и таинственней был путь Мандельштама". А далее Ахматова говорит о себе, как будто сопоставляя себя как поэта с теми, кого она только что назвала:

"Pro domo mea" скажу, что я никогда не улетала или не уползала из Поэзии, хотя неоднократно сильными ударами весел по одеревеневшим и уцепившимся за борт лодки рукам приглашалась опуститься на дно. Сознаюсь, что временами воздух, опускаясь в колодец, рождало вместо отрадного всплеска сухой удар о камень, и вообще наступало удушье, которое длилось годами. "Знакомить слова", "сталкивать слова" (любимое выражение Мандельштама. - В. В.) - ныне это стало обычным. То, что было дерзанием, через 30 лет звучит, как банальность. Есть другой путь - точность, и еще важнее, чтобы каждое слово в строке стояло на своем месте, как будто оно там уже тысячу лет стоит, но читатель слышит его вообще первый раз в жизни. Это очен ь трудный путь, но, когда это удается, люди говорят: "Это про меня, это как будто мною написано". Сама я тоже (очень редко) испытываю это чувство при чтении или слушании чужих стихов. Это что-то вроде зависти, но поблагороднее"5.

Подчеркнутые мной строки этого важнейшего для нас высказывания Ахматовой "в защиту своего дома" (в его контексте существен именно буквальный перевод латинской формулы "pro domo mea" как будто прямо указывают первую линию текстологического изучения свойственного ей творческого процесса и принципы отбора соответствующего материала. Это - ее поиски "точности", то есть точности художественной, как некоего поэтического открытия, тут же без всяких препон присваемого себе читателем ("Это про меня, это как будто мною написано"). С этой линией исследования непосредственно связана, вернее, из нее вытекает, а то и сливается с ней другая: возможность проследить на вполне конкретных примерах творческой работы Ахматовой путь к поэтическому лаконизму, к той поразительной сжатости, которая так часто вмещает в скупых строках и строфах ее лирики глубокое общезначимое содержание, пробуждая в разные времена самые непредсказуемые отклики. Недаром об этом чудодействе ахматовской краткости говорят и пишут, кажется все, кому дорога ее поэзия, с тех пор как вышла в свет ее первая книга "Вечер". И недаром сама она в последние годы чуть ли не больше всего боялась, как бы стихотворение не вышло у нее "слишком длинным", - помню ее настойчивые вопросы об этом с требованием "совершенно честного" ответа, когда она мне читала только что написанную "Мартовскую элегию" ("Прошлогодних сокровищ моих..."). То же самое волновало ее в связи со стихотворением "Не стращай меня грозной судьбой...". Вспомним тут же и характерную ее реплику по поводу "Мелхолы", которая все "еще не поддается, т. е. мерещится что - то второстепенное" (к этому мы еще вернемся).

Упорное пробивание к "последней" точности и мужество в поисках предельного лаконизма лирического высказывания - это у Ахматовой иногда одно и то же, а иногда не совсем одно и то же, судя по следам ее работы над стихом, над строфой и над уже вполне законченным, казалось бы, стихотворением.

Обе эти ипостаси лирики Ахматовой в совокупности своей, мне кажется, ведут к чему-то первостепенно важному в ее творческом облике, хотя, конечно, не охватывают всей его сложности и далеко не все определяют в его развитии, не говоря уже о той внутренней "тайне", не поддающейся никакому анализу, даже авторскому, той "тайне" стихотворчества, без которой Ахматова вообще не представляла себе настоящей поэзии, о чем говорит и само название знаменитого цикла - "Тайны ремесла", и особенно венчающее его "Последнее стихотворение". Его нужно помнить при любой попытке анализа ахматовских стихов, в частного и текстологического, хотя бы для того, чтобы не превратить свои штудии в подобие химического анализа, то есть хотя бы из чувства самосохранения:

Одно, словно кем-то встревоженный гром,
С дыханием жизни врывается в дом,
Смеется, у горла трепещет,
И кружится, и рукоплещет.

Другое, в полночной родясь тишине,
Не знаю откуда крадется ко мне,
Из зеркала смотрит пустого
И что-то бормочет сурово.

А есть и такие: средь белого дня,
Как будто почти что не видя меня,
Струятся по белой бумаге,
Как чистый источник в овраге.

А вот еще: тайное бродит вокруг -
Не звук и не цвет, не цвет и не звук,
Гранится, меняется, вьется,

Но это!.. по капельке выпило кровь,
Как в юности злая девчонка - любовь,
И, мне не сказавши ни слова,
Безмолвием сделалось снова.

И я не знавала жесточе беды.
Ушло, и его протянулись следы
К какому-то крайнему краю,
А я без него... умираю.

Вспоминая эти строки, страшновато переступать порог творческой мастерской поэта, чтобы вновь и вновь перелистывать совсем не предназначенные для постороннего глаза черновые рукописи. Разве что только для того, чтобы, заранее отказавшись от "концепций", поделиться своими наблюдениями, а подчас и некоторыми находками с теми, кому дорога поэзия Анны Ахматовой.

Для начала посмотрим, что же происходило с "Мелхолой". Впервые это стихотворение было опубликовано в журнале "Звезда", № 7 за 1962 год под названием "Образы древности. Мелхола". В сборник "Бег времени" оно вошло третьим звеном небольшого цикла "Библейские стихи" вслед за "Рахилью" и "Лотовой женой". Вот его окончательная редакция:

Мелхола
Но Давида полюбила... дочь Саула,
Мелхола. Саул думал: отдам ее за
него, и она будет ему сетью.
Первая книга Царств6
И отрок играет безумцу царю,
И ночь беспощадную рушит,
И властно победную кличет зарю,
И призраки ужаса душит.

"Огонь в тебе, юноша, дивный горит,
И я за такое лекарство
Отдам тебе дочку и царство".
А царская дочка глядит на певца,
Ей песен не нужно, не нужно венца,
В душе ее скорбь и обида,
Но хочет Мелхола Давида.
Бледнее, чем мертвая; рот ее сжат;
В зеленых глазах исступленье;
Сияют одежды, и стройно звенят
Запястья при каждом движенье.
Как тайна, как сон, как праматерь Лилит...
Не волей своею она говорит:
"Наверно, с отравой мне дали питье,
И мой помрачается дух.
Бесстыдство мое! Униженье мое!
Бродяга! Разбойник! Пастух!
Зачем же никто из придворных вельмож,
Увы, на него непохож?

А эта холодная дрожь..."

В издании "Библиотеки поэта" стихотворение датируется 1959-1961 годами, то есть последним этапом работы над ним автора. Никаких разночтений или вариантов не приводится. Между тем двойная дата 1922-1961 проставлена в "Беге времени", то есть принадлежит, несомненно, самой Ахматовой.

В Отделе рукописей ГПБ нет следов работы над "Мелхолой" 20-х годов, но в "Общей тетради" (№84) сохранилось несколько незаконченных набросков 1959-1961 годов, судя по соседствующим с ними черновым записям стихов этих лет. По этим наброскам можно понять, что именно Ахматова считала "чем-то второстепенным" и в конце концов отбросила совсем, что и как она поэтически уточнила в поисках "настоящей строки".

Оказывается, были еще такие краски внешнего образа Мелхолы:

... браслеты на смуглых ногах,
Пылает одежда цветная...

"Мерещились" еще такие патетические возгласы в борении страсти, вспыхнувшей в сердце Мелхолы к юноше-поэту ("Первый поэт на земле!" - бывало, говорила о нем Анна Андреевна), с гордыней царевны:

Ты горче, чем горечь,
Чем соль - солоней,
О горе, о горе
Отчизне моей!

(Почему-то именно так, в виде распавшейся на четыре двухстопные амфибрахические строки, записана здесь эта пара четырехстопных амфибрахиев с закономерной цезурой).

Были еще такие строки, очевидно, во внутреннем монологе Мелхолы:

Душистее лилий ладони его,
А голос, как стон лебединый...

Строка "бранных" Мелхолиных восклицаний:

Бродяга! Разбойник! Пастух! -

в конце концов заменила менее выразительную:

Разбойник ночной - и мальчишка пастух.

Тут же рукой Анны Андреевны записана строка, которая могла бы показаться совсем "таинственной" и не имеющей отношения к "Мелхоле":

И вовсе не медный, и вовсе не звон...

Прямого отношения к этому стихотворению она действительно не имеет, но косвенное имеет, и мне это случайно известно из первоисточника. Как-то в разговоре по поводу своей недавней поездки к К. И. Чуковскому Анна Андреевна рассказала мне, что Корнею Ивановичу не очень понравилась (или совсем не понравилась, не помню) "Мелхола", что, по его мнению, она невольно приводит на память "Василия Шибанова" А. К. Толстого и что он даже "очень игриво" ей тут же проскандировал: "Звон медный несется, гудит над Москвой..." Судя по интонации рассказа, замечание Чуковского ее явно задело ("мало ли что кому напоминает..."). Думаю, что "таинственная" строчка, во всяком случае, с этим связана.

Но гораздо более существенно другое: то, что Ахматова, по-видимому, первоначально задумывая это стихотворение как балладу с драматическим сюжетом (Мелхола спасает своего юного мужа от убийц, подосланных коварным Саулом), в процессе работы пришла к совершенно иному решению: то, что могло бы стать всего лишь экспозицией к какой-то своеобразной "маленькой трагедии", вылилось у нее в лирическое стихотворение, которое завершается внутренним монологом настоящей драматической напряженности, но с намеренно размытой, недоговоренной интонацией последней строки.

Вот, что она отбросила:

И главное песню, что пел он тогда,
Когда на пороге стояла беда...

На лестнице нашей, о горе, шаги
Идут за тобою. . . . . . . . . . . враги
. . . . . . . . . . . . . . . . хватайте ремень
Тебя отпущу я в безлунную тень...
Тебя я спасла, мой любимый, беги...
А в дверь уже громко стучали враги
И если тебя здесь. . . . . . . ночь...

И еще:

... отдаленного говора гул
Не шлет ли убийц за Давидом Саул
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И в храмине темной бледнее луны

Судя по сохранившимся в архивах черновикам, подобные повороты творческих решений были свойственны Ахматовой чаще всего в последние годы. Но иногда они касались ретроспективно и некоторых самых ранних ее лирических стихотворений. Один из таких примеров находим, читая черновой автограф знаменитого "Сероглазого короля" 1910 года ("Библиотека поэта", № 34, стр. 384-385). Это стихотворение начинающей "царскосельской" поэтессы, всегда пользовавшееся особой известностью и, кажется, сохраняющее ее до сих пор, Анна Андреевна, кстати сказать, очень невзлюбила с давних пор. Думается, что именно чрезмерная его популярность казалась ей в каком-то смысле тенденциозной: она эту популярность как-то связывала с желанием "замуровать" ее поэзию в 10-е годы, желанием, довольно распространенным еще совсем не так давно в критической и мемуарной литературе, особенно на Западе.

Так вот, в черновом автографе так называемого "бювара" ЦГАЛИ эта маленькая баллада, похожая на романтически стилизованную акварель, с ее полускрытым "вторым планом" тайной и грешной любви героини к покойному королю ("Дочку мою я сейчас разбужу, // В серые глазки ее погляжу"), еще сохраняла строфу едва ли не разрушительную именно для этого "второго плана", в котором, может быть, и заключается вся прелесть стихотворения:

И покажу ей над башней дворца
Траурный флаг по кончине отца.

Анна Андреевна включила эту строфу в переиздание стихов из "Вечера" 1940 года (сборник "Из шести книг"). Однако потом она ее решительно отвергла. По черновому автографу можно увидеть первоначальную работу поэта - постепенное художественное уточнение текста целым рядом удачных лексических замен, особенно прямой речи мужа. Оказывается, такая работа характерна и для Ахматовой "начинающей".

Возвращаясь к своим старым стихам в связи с переизданиями, которые ее так редко радовали, особенно в последние годы, Ахматова тем не менее пользовалась возможностью заменить или вычеркнуть то, что уже не удовлетворяло ее, иногда даже в самом известном, чуть ли не хрестоматийно популярном стихотворении.

Все, наверно, помнят это ее восьмистишие о Пушкине из маленького цикла "В Царском Селе" 1911 года:

Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озерных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.

Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни...
Здесь лежала его треуголка
И растрепанный том Парни.

Первоначально (и в журнале "Аполлон", и в книге "Вечер", в первых изданиях "Четок") вторая строка была иной:

У озерных глухих берегов, -

и пятая тоже:

Иглы елей густо и колко...

"Просто вспомнила, что в царскосельском парке никаких "глухих берегов" не было и гораздо больше там было сосен, чем елей". Восьмая строка тоже изменилась: "разорванный том Парни" стал "растрепанным", - но это уже уточнение образа, а не реалий.

В стихотворении "Из памяти твоей я выну этот день..." была исправлена деталь еще менее заметная читателю, но для поэта важная: вторая строфа во всех изданиях до 1958 года начиналась строкой "При имени моем ты будешь вспоминать"; теперь Ахматова написала вместо нее другую: "О, как ты часто будешь вспоминать". Потому что не захотела предвосхищать полуслучайностью поэтически важную для нее анафору следующей строфы:

При виде каждого случайного письма,
При звуке голоса за приоткрытой дверью
Ты будешь думать: "Вот она сама
Пришла на помощь моему неверью".

Еще решительнее изменила Ахматова (и к лучшему!) структуру другого стихотворения того же времени (зима 1913 года) - "О, это был прохладный день..." Теперь, в окончательной редакции, оно читается так:

О, это был прохладный день
В чудесном городе Петровом!
Лежал закат костром багровым,
И медленно густела тень.

Пусть он не хочет глаз моих,
Пророческих и неизменных.
Всю жизнь ловить он будет стих,
Молитву губ моих надменных.

Прежде, в целом ряде изданий, обращение к тому, кем эти стихи были навеяны, выражаясь непосредственно: "ты", "тебе". Была еще одна, срединная строфа, безусловно слабая, как будто совсем не ахматовская:

Ты только тронул грудь мою,
Как лиру трогали поэты,
Чтоб слышать кроткие ответы
На требовательное "люблю!".

"Стихотворениях" 1961 года7 этой строфы уже нет. Переход с "ты" на "он" изменил вторую часть стихотворения отнюдь не формально (вместо 5-й строки была: "Тебе не надо глаз моих"; вместо 7-й и 8-й: "Но за стихом ты ловишь стих, // Молитвы губ моих надменных"). Углубился смысл, строже стал образ.

Бывали случаи, когда, пересматривая свое стихотворение через несколько лет после первой публикации, Ахматова изменяла его не частично, а просто переписывала заново. Так, из довольно слабого, не лишенного сентиментальной манерности и даже штампов стихотворения "Веет ветер лебединый..." ("Свободный журнал", 1918, № 3-4) она потом сделала нечто совсем другое, уже вполне ахматовское. Первый вариант приведен в "Библиотеке поэта":

Веет ветер лебединый,
Небо синее в крови.
Наступают годовщины
Первых дней твоей любви.

Мне и весело и трудно,
Не забуду никогда,
Как слепительный и чудный
Ты пришел ко мне сюда.

Покоряясь, покоряла,
Не просила ничего,
Звездной ночью целовала
Губы друга моего.

Отлетел февраль мятежный,
С легким звоном снежных крыл,
Но на память мне подснежник
Под сосною прикрепил.

В окончательном тексте 1922 года вместо четырех - три строфы. Первая осталась неприкосновенной, а вторая и третья звучат теперь так:

Ты мои разрушил чары,

Отчего же ты не старый,
А такой, как был тогда?

Даже звонче голос нежный,
Только времени крыло
Осенило славой снежной
Безмятежное чело.

Отсюда не только ушло все лишнее, банальное, уже много раз сказанное в стихах, здесь не только стали "времени крылом" заимствованные "снежные крыла", а "снежной" неожиданно сделалась "слава", - сюда, кажется, незаметно прокралась заветная ахматовская "тайна".

Но далеко не только в ретроспективных возвращениях Ахматовой к своим старым стихам видна ее работа, всегда вытекающая из того "недовольства собой", которое когда-то, и в еще более широком духовном плане, прозорливо отметил в ее поэзии Н. В. Недоброво. Не менее, если не еще более очевидна эта работа поэта в сохранившихся черновых рукописях стихов последних лет. В них иногда можно увидеть воочию самый процесс создания стихов или по крайней мере какую-то его существенную часть.

Вот, например, рукопись "Музыки", посвященной Д. Шостаковичу. Чистовой, без поправок, автограф Анна Андреевна собственноручно вклеила в подаренную мне книгу "Стихотворений" 1958 года8. Он почти полностью совпадает с текстом "Библиотеки поэта", только третья строка другая: не "Она одна со мною говорит", а "Она сама со мною говорит". Но я приведу здесь не этот окончательный текст и, разумеется, не искаженную первую публикацию в газете "Литература и жизнь"9, а черновую рукопись из архива ГПБ (№ 107).

В ней что-то [лучезарное]10 чудотворное горит
<Ее края> И на глазах ее края [и в темноте лучатся] гранятся,
Она сама со мною говорит,
Когда другие подойти боятся;
Когда последний друг отвел глаза,
Она [опять] была со мно<ю>й [рядом] в моей могиле
[Она поет, как] И пела словно юная гроза,
[Как] Иль будто все цветы заговорили.
[Она ко мне приходит и во сне,
Я сразу узнаю - - - ее дыханье,

Тогда такое страшное черное молчанье].

Может быть, менее значительна работа над одним из стихотворений, входящих в цикл "Шиповник цветет (Из сожженной тетради)" под названием "Первая песенка". Весь этот цикл отлично комментирован и снабжен разночтениями в "Библиотеке поэта", но к данному стихотворению разночтений там нет, поэтому приведу их здесь по черновой рукописи (ГПБ, № 121):

[Торжественной] Таинственной невстречи
Пустынны торжества...
Несказанные речи,
Безмолвные слова.

Нескрещенные взгляды
Не знают, где им лечь,
И только слезы рады -
[Им не мешают течь]
Вот этим можно течь.

(Окончательная редакция конца этой строфы: "Что можно долго течь").

Шиповник Подмосковья
[Был с чем-то связан тут]
Увы! при чем-то тут...
И это все любовью
[Как на смех] [Когда-то] Бессмертной назовут.
5 декабря 1956. Л.

Нередко меняла Ахматова и названия своих стихотворений, которые вообще с годами, кажется, приобретали для нее все большее значение. Рукопись "Приморского сонета" (ГПБ, № 106) сохранила рядом с окончательным, первоначальный заголовок - "Летний сонет" и точную дату: "16-17 июня 1958. Комарово". Эти два дня работы поэта здесь отражены, хоть, может быть, и не полностью, как и во всех подобных случаях:


Все, даже [старые] ветхие скворешни,
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
И голос вечности [поет] зовет
С неотразимостью нездешней...

(Окончательная редакция строки: "С неодолимостью нездешней").

И над цветущею черешней
Сиянье свежий месяц льет.

(Окончательная редакция: "Сиянье легкий месяц льет").

И кажется такой нетрудной
[Дорога] Белея в чаще изумрудной,
[Где заблудились тополя]
Дорога не скажу куда...

[Где] Там меж стволов еще светлее,
И все похоже на аллею
[Где в Царском бродит тень моя]
У Царскосельского пруда.

Как видим, решающая строчка - "Дорога не скажу куда...", - недаром впоследствии так восхитившая Беллу Ахмадулину (она об этом как-то говорила, выступая по радио), да и не ее одну, наверно, - пришла не сразу. Сразу легла на бумагу только давно уже неотступная мыль, ведя за собой все более плотно облекающие ее образы, диктуя строфику сонета с характерной для Ахматовой анафорой союза "и" в начале пяти строк, которая, как всегда, сообщает особую свободу ее лаконизму, делает его таким просторным. В "Библиотеке поэта" приведен вариант конца из другого автографа, хранящегося в ЦГАЛИ. Он тоже чрезвычайно интересен в плане поиска точности. Строки 10-12-я и 14-я там такие:

Дорога в чаще изумрудной,

Где меж стволов еще светлее

Где в Царском тень моя живет.

Важно обратить внимание на историю создания "Мартовской элегии" 1960 года. Как уже сказано, Анна Андреевна, читая ее мне, чем-то все еще оставалась недовольна, спрашивала, "не длинно ли это". Она к этому стихотворению потом возвращалась: в ГПБ (№ 162) хранится вариант конца с датой "29 марта 1960. Москва" (он почему-то напечатан в "Библиотеке поэта" как отдельное стихотворение, и к нему дан еще вариант, так что получается нечто странное - вариант к варианту. Очевидно, ввело в заблуждение то, что записаны эти строки на отдельном листе). Вот окончательный текст, который Анна Андреевна включила в "Бег времени":

Прошлогодних сокровищ моих
Мне надолго, к счастью, хватит.
Знаешь сам, половины из них
Злая память никак не истратит:
Набок сбившийся куполок,
Грай вороний, и вопль паровоза,
И как будто отбывшая срок
Ковылявшая в поле береза,
И огромных библейских дубов
Полуночная тайная сходка,
И из чьих-то приплывшая снов
И почти затонувшая лодка...
Побелив эти пашни чуть-чуть,
Там предзимье уже побродило,
Дали все в непроглядную муть
Ненароком оно превратило.

Никогда ничего не бывает...
Кто же бродит опять у крыльца
И по имени нас окликает?
Кто приник к ледяному стеклу
И рукою, как веткою, машет?..
А в ответ в паутинном углу
Зайчик солнечный в зеркале пляшет.
Февраль 1960
Ленинград

Вариант заключительных строк:

Чей же голос звучит у крыльца
И по имени нас окликает,
И в ответ ему в темном углу,
В мути зеркала что-то мигнуло
И, шутя, золотую иглу
Прямо в сердце мое окунуло.

К первым четырем строкам в "Библиотеке поэта" дано разночтение другого чернового автографа:

Как же что-то опять у крыльца
Птичьим голосом нас окликает

В мутном зеркале ярко мигнуло.

Все это, несомненно, слабее окончательно принятой автором редакции, хотя вариант с "золотой иглой" возник, как видим, несколько позже. Впрочем, можно предположить, что Анна Андреевна в конце концов отвергла его не только потому, что он показался ей хуже, но еще и вспомнив, может быть, что у Мандельштама одно из самых известных ранних стихотворений кончается строфой:

Что, если, над модной лавкою
Мерцающая всегда,
Мне в сердце длинной булавкою
Опустится вдруг звезда?11

И не захотела такой прямой реминисценции.

Но вот что еще очень важно. Я когда-то слыхал от Анны Андреевны, что она задумывала не одну "Мартовскую элегию", а цикл стихов под этим заглавием. И вот, работая в архиве ГПБ, я вдруг вижу на одном из отдельных разрозненных листов (№ 163) ее автограф без единой помарки, который воспроизведу здесь в точности:

Мартовские элегии
I
Если бы ты музыкой была,
Я тебя бы слушал неотрывно
И светлел бы мой померкший дух.

Если бы звездою ты была,
Я в окно глядел бы до рассвета
И покой бы в душу мне вошел.

Если бы ты была моей женой,
Сразу б я тебя возненавидел,
Проклял трижды и навек забыл -

И безмерно счастлив был с другою
.

Но она не это и не то
И не третье...
Что же делать с нею?
26-е

И на обороте:

Это с тобой я встречала тогда

Первую старость.
4 февр. 1959.

Трудно сказать, имеют ли последние строки прямое отношение к тексту "Мартовской элегии" под римской цифрой I или записано здесь случайно. Но сама элегия - как она неожиданна для Анны Ахматовой, даже и для "поздней", и какая нелепость, что она до сих пор нигде не публиковалась! По-видимому, опубликованная "Мартовская элегия" должна была стать в будущем цикле второй.

В ней Анна Андреевна так ничего и не вычеркнула, несмотря на свои опасения. В других случаях она беспощадно отсекала даже вполне законченные строфы, не говоря уже об отдельных строках целого ряда стихотворений. Это явствует и из сопоставления переизданий с первыми изданиями ее сборников, а в ее рукописях иногда предстает перед нами как живой творческий акт, как непосредственный ее путь к лаконизму, который она проходит тут же, вероятно, не отрываясь от листа или тетради.

Вообще нельзя не заметить, изучая ее рукописи и перечитывая сборники разных лет издания, как разительно преобладают в ее работе всевозможные вычерки и отсечения над вставками, добавлениями, над любым расширением текста. Это у нее вообще редкость, такие случаи - наперечет (напомню еще раз, что это отнюдь не относится к истории создания "Поэмы без героя"). Так, был, например, дописан в 1943 году новый конец элегии 1616 года "Смеркается, и в небе темно-синем...":

И я подумала: не может быть,
Чтоб я когда-нибудь забыла это.
И если трудный путь мне предстоит,
Вот легкий груз, который мне под силу
С собою взять, чтоб в старости, в болезни,
Быть может, в нищете - припоминать
Закат неистовый, и полноту
Душевных сил, и прелесть милой жизни.

"Поэт" (из цикла "Тайны ремесла") сначала не было строфы:

И, чье-то веселое скерцо
В какие-то строки вложив,
Поклясться, что бедное сердце
Так стонет средь блещущих нив, -

и все оно состояло из трех строф (кстати сказать, конец второй из них был первоначально менее точен: "Когда дымовая завеса // Тумана повсюду лежит" в окончательной редакции заменено на "Пока дымовая завеса // Тумана повсюду стоит", - ГПБ, № 156-158).

Позже был приписан конец "Воронежа" 1936 года ("А в комнате опального поэта...") - это я знаю от самой Анны Андреевны. Последняя строка стихотворения "Сказал, что у меня соперниц нет..." из "Anno Domini" - "... А что теперь?" - возникла ретроспективно, в связи с переключением прямой речи героя в форму речи от третьего лица ("он", "для него"). Не сразу, а только потом родилась строфа, едва ли не самая лучшая, в стихотворении "Из цикла "Ташкентские страницы":

Мы были с тобою в таинственной мгле,
Как будто бы шли по ничейной земле,
Но месяц алмазной фелукой
Вдруг выплыл над встречей-разлукой...

Двух последних строк нет в рукописи (ГПБ, № 140) с датой 1 декабря 1959 года и эпиграфом: "... я сошел с ума (из застольного тоста)".

Можно было бы привести еще несколько случаев подобных расширений лирического текста у Ахматовой, но все равно типичными для нее они от этого не станут. Стоит вспомнить разве еще только один, хоть и совсем для нее не характерный и даже скорее исключительный. Есть маленькая пластинка записи 1963 года: на этот раз Ахматова читает почему-то не новые, а только старые свои стихи и среди них - "Третий Зачатьевский" из цикла "Черный сон" ("Переулочек, переул..."). Одну из строф она читает в первоначально отброшенном ею варианте:

А напротив - высокий клен
Красным заревом обагрен.

А напротив - высокий клен
Ночью слушает долгий стон.

Возникает новый и очень сильный, очевидно, вдруг заволновавший ее эффект эмоционального нагнетания образа.

Но вот чего действительно много в рукописях Ахматовой, так это всевозможных усечений, отказа от попутно возникающих соблазнов и просто решительных и беспощадных автокупюр. Некоторые из них хочется назвать в конечном итоге благодатными, но есть и такие, о которых, кажется, нельзя не пожалеть читателю. Приведу сначала несколько характерных примеров, как мне представляется, верных авторских решений.

"Это рысьи глаза твои, Азия..." в авторизованной машинописи неизданного в свое время сборника "Нечет" с рукописными вставками (ГПБ, № 72) выглядит так:

Не блистательная фантазия -
Лепесток, утонувший в вине...
Это рысьи глаза твои, Азия,
Что-то высмотрели во мне,

И рожденное тишиной,
И томительное, и трудное,
Как полдневный термезский зной.
Словно вся прапамять в сознание

Словно я свои же рыдания
Из чужих ладоней пила.

От первых двух строк, несколько изысканных, риторических, Ахматова потом отказалась, предпочитая начать рифмованное стихотворение без порога, без первой рифмы, и начало приобрело от этого особенную остроту.

В этом же экземпляре "Нечета" одно из стихотворений "Ленинградского цикла" (позднее названного "Ветер войны") начиналось строкой: "Птицы смерти в зените висят..." Ахматова заменила ее строкой, как будто менее удачной в смысле точности образа: "Птицы смерти в зените стоят..." Но при этом она убрала первоначально записанную тут же строфу:


И уйти не пускает страх.

В трагедийно-патетическом строе стихотворения эти строки, вероятно, показались ей ненужными, лишними (в "Библиотеке поэта" указана еще одна не вошедшая в окончательный текст строфа из другого экземпляра "Нечета" в ГПБ, см. стр. 407).

На страницах экземпляра "Нечета" (ГПБ, № 72) можно порой увидеть непосредственно, как Ахматова, отсекая "второстепенное" (и тоже иногда не сразу, а путем повторных возвращений к уже написанному), добивается непререкаемой цельности стихотворения, где "каждое слово стоит на своем месте".

Вот, например, как правлено, чернилами и карандашом, стихотворение "Мой городок игрушечный сожгли...", входившее в цикл "Царскосельские строки", который потом, в измененном составе, был назван "Городу Пушкина":


Мой городок игрушечный сожгли
И в прошлое мне больше нет лазейки.
Там был фонтан, зеленые скамейки.
Громада парка царского вдали.

В апреле запах прели и земли,
И первый поцелуй...
Окончательная редакция
О, горе мне! Они тебя сожгли...

Здесь был фонтан, высокие аллеи,
Громада парка древнего вдали,
Заря была себя самой алее,
В апреле запах прели и земли,

Там же записан и потом отброшен еще один вариант второй строки: "И надругались над тобой, злодеи..." И образ "парка царского" не сразу был уточнен эпитетом "древнего".

Может быть, самый яркий пример благодатного, но, по-видимому, нелегко давшегося поэту отсечения (с одновременным совершенствованием сохраняемого текста) дает работа над стихотворением "Опять подошли "незабвенные даты"..." Вот окончательная его редакция - в "Беге времени":

Опять подошли "незабвенные даты",
И нет среди них ни одной не проклятой.


Я знаю, колотится сердце не зря -

От звонкой минуты пред бурей морскою
Оно наливается мутной тоскою.

На прошлом я черный поставила крест,

Что ломятся в комнату липы и клены,
Гудит и бесчинствует табор зеленый

И к брюху мостов подкатила вода? -
И все как тогда, и все как тогда.

Из ленинградского цикла
"Белые ночи"
(1944)

Опять подошли "незабвенные" даты,

Но [вот и последняя] самой проклятой [подходит] восходит заря.
Я знаю, колотится сердце не зря.

От звонкой минуты пред бурей морскою
Оно наполняется [жгучей] мутной тоскою.

написанные карандашом:

Все ясно - кончается злая неволя,
Сейчас я пройду через Марсово поле,
И в Мраморном крайнее пусто окно,
Там пью я с тобой ледяное вино.

Уже без проклятий, уже без укоров...
Там я попрощаюсь с тобою навек,
Мудрец и безумец - дурной человек.

Эти восемь строк Ахматовой зачеркнуты.

"Нечет" (ГПБ, № 72) из этих зачеркнутых восьми строк четыре сохранены:

А в Мраморном крайнее пусто окно,
Там пью я с тобой ледяное вино,
И там попрощаюсь с тобою навек,
Мудрец и безумец - дурной человек.

"Шер[еметевский] Дом. Лето".

А в другом автографе из "Нечета", хранящемся там же (№ 73), находим это стихотворение уже сокращенным до шести строф, но теперь в такой редакции:

Опять подошли "незабвенные" даты,
И нет среди них ни одной не проклятой.

И даже сегодняшний ветреный день

Как тихий, но явственный стук из подполья,
И сердце на стук отзывается болью.

Я все заплатила до капли, до дна.
Я буду свободна, я буду одна...


Гудит и бесстыдствует табор зеленый,

И к брюху мостов подкатила вода,
И все, как тогда, и все, как тогда.
1945. 16 июня. Фонтанный Дом.

"Библиотеке поэта" (№ 472). Остается предположить, что последние перемены, заново решающие весь образный строй стихотворения в предельно напряженном ритме тех же шести парных амфибрахиев, произошли, может быть, в один и тот же день или в одну и ту же творческую ночь.

Нелепо, наверно, пытаться оспаривать необходимость тех или иных решений великого поэта в процессе его работы или при критическом пересмотре своих прежних созданий. Но вот ведь как трудно бывает нам принять безоговорочно те новые редакции, которые под конец жизни показались необходимыми Пастернаку для некоторых его ранних стихов, и с какой готовностью мы восстанавливаем в памяти первоначальные!.. Нечто подобное возникает иногда и при знакомстве с черновыми автографами или с позднейшими переизданиями давно знакомых стихов Анны Ахматовой, особенно когда ее путь к совершенному лаконизму уже не кажется таким непререкаемым, как в случаях вышеприведенных, вызывая невольное чувство, быть может, и неоправданной утраты.

Разве не жаль, например, первой строфы стихотворения "Во сне" в цикле "Шиповник цветет (Из сожженной тетради)", которая ушла из книги 1961 года и не вернулась в "Бег времени":

[Мы с тобою, друг мой, не разделим
То, что разделить велел нам бог

Не поставим на нее пирог].

Черную и прочную разлуку
Я несу с тобою наравне.
Что ж ты плачешь? Дай мне лучше руку,

Мне с тобою как горе с горою...
Мне с тобой на свете встречи нет.
Только б ты полночною порою
Через звезды мне прислал привет.

"Полночные стихи", под названием "В зазеркалье". В автографе ЦГАЛИ ему дано название еще более загадочное "Нечто музыкальное". Напомню эти стихи в окончательной редакции:

O quae beatam, Diva, tenes Cyprum et Memphin...
Hor. 12
Красотка очень молода,
Но не из нашего столетья,

Нас не оставит никогда.
Ты подвигаешь кресло ей,
Я щедро с ней делюсь цветами...
Что делаем - не знаем сами,

Как вышедшие из тюрьмы,
Мы что-то знаем друг о друге
Ужасное. Мы в адском круге,
А может, это и не мы.

Комарово

Автограф с датой 4-5 июля, указывающей не на один, а по крайней мере на два дня работы, заканчивается по-другому:

А помнишь, были мы людьми
Еще вчера, еще недавно...

Во что-то превратились мы.

В данном случае перед нами не усечение, а первоначальный вариант. И он мало что проясняет в загадочном подтексте этого звена цикла. Недаром как-то в разговоре о нем Анна Андреевна мне призналась, что она сама его "немножко боится". Но мне теперь кажется, что строки варианта могли бы органично занять свое место перед четырьмя заключительными строками этого стихотворения, что трагедийный лаконизм его от этого бы не пострадал. Хорошо, что В. М. Жирмунский сохранил его в разночтениях "Библиотеки поэта".

Такое же чувство благодарности к составителю этого тома "Стихотворений и поэм" испытываешь, читая в автографе ЦГАЛИ финальные строки стихотворения "Еще тост" из цикла "Трилистник московский", в окончательной редакции опущенные автором. Теперь оно печатается так:

Еще тост

За то, что с тобою мы в этом краю!
Пускай навсегда заколдованы мы,
Но не было в мире прекрасней зимы,
И не было в небе узорней крестов,

За то, что все плыло, беззвучно скользя.
За то, что нам видеть друг друга нельзя.

А были еще две строчки:

За все, что мне снится еще и теперь,

Думается, что этот второй лирический напор финала сделал бы его еще более ударным.

Трудно принять безоговорочно отказ поэта от таких строк стихотворения, которые могли бы по праву найти путь к сердцу читателя, даже когда понимаешь, что сокращение не случайно, что оно продиктовано высоким поэтическим аскетизмом. Вот одно из лучших стихотворений последних лет:

Не мудрено, что не веселым звоном
Звучит порой мой непокорный стих

Три четверти читателей моих.

А вы, друзья! Осталось вас немного, -
Мне оттого вы с каждым днем милей...
Какой короткой сделалась дорога,

К этому стихотворению Ахматова возвращалась на протяжении нескольких лет: 1958-1964. Возникали варианты то одной, то другой строки, менялись, и иногда очень существенно, некоторые ключевые эпитеты. Например, прежде чем возник "невеселый звон" ее стихов, он был и "колокольным", и "похоронным", и "погребальным"; "мой непорочный стих" - замена "неукрощенного", "непокоренного". Во всех вариантах сохранялась не совсем здесь уместная, как мне кажется, строчка: "Три четверти читателей моих", - она и звучит случайной, какой-то "арифметической" прозой, и по существу вряд ли верна, - читателей, жаждавших стихов, у Ахматовой и под конец жизни было великое множество. Остальные строки почти все варьировались, хотя бы и незначительно, в мелких деталях (см. разночтения в "Библиотеке поэта"; есть и еще - в ГПБ, № 47). Но вот что было зачеркнуто в автографе (ЦГАЛИ) после четвертой строки:

И те, с кем я пила вино в подвале13,
[Завистницы] Нарядные соперницы, враги,
И те, кто мне стихи свои читали,

И те, с кем я, делясь последним хлебом,
Беседы в годы черные вела,
И те, с кем под Азийским звездным небом
Возврата в город мой родной ждала...

"И те, кто мне стихи свои читали", - но разве в этом одном причина вычерка? Нет, она в том аскетическом самоограничении, которое здесь вызывает двойное чувство - уважения и несогласия.

Чем ближе, чем подробнее знакомишься с поэтической мастерской Анны Ахматовой хотя бы только в одном, выбранном для данной работы направлении, тем яснее становится, что значит для нее "настоящая строка", "одна из сотых интонаций", точность слова, стоящего "в строке на своем месте, как будто оно там уже тысячу лет стоит". Это видно иногда не только в том, как она переплавляет заново уже созданное ею целое стихотворение, но и в ее работе над отдельной строкой, порой даже над одним только словом. В сущности, это не что иное, как ее работа над образом, когда образ не "диктуется" ей сразу, как нечто непререкаемое и уже навек неизменное. А таких случаев у нее бывало немало, судя по черновым записям и даже иной раз по изменениям в уже изданном и переизданном тексте.

Так вот - кое-что об ахматовской строке, о выборе и месте единственно необходимого для нее слова (само собой разумеется, что и здесь речь пойдет о строке и о слове не изолированных, а в контексте строфы или даже целого стихотворения).

Легче всего заметить простейшее уточнение смысла, устранение грамматической, стилистической, фонической или любой другой неловкости, шероховатости, случайности. Но и это простейшее иногда связано в работе Ахматовой с поэтической сущностью образа. Вот, например, она меняет концовку "Ленинграда в марте 1941 года":

Было (и даже оставалось в журнальной публикации):


Соленый привкус - тоже не беда.

Стало:

У наизусть затверженных прогулок...

Исправлена, кажется, всего только маленькая грамматическая натяжечка. Но насколько рельефнее и прочнее стала при этом сама метафора!

Нам свежесть слов и чувства простоту
Терять не то ль, что живописцу - зренье,
Или актеру - голос и движенье,
А женщине прекрасной - красоту?

"Нам ясность слов и мыслей простоту..." ("свежесть слов" - это уже образ; "ясность слов" может быть присуща не только поэту, да и звучит банально. "Мыслей простота" тоже как будто не такое уж завидное достояние поэта).

А вот стихотворение гораздо более позднее, 1957 года, - "Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли..." Работа над его последней строкой, как будто только уточняющая мысль, и тут приводит к полноте воплощения образа, первоначально еще туманного. В черновой рукописи (ГПБ, № 101) вторая половина этого стихотворения записана так:

Полстолетья прошло... Щедро взыскана дивной судьбою,
Я в беспамятстве дней забывала теченье годов, -
И туда не вернусь! Но возьму и за Лету с собою

(Исправляя опечатку в подаренной мне книжке: вместо "щедрой судьбою" - "дивной судьбою", Анна Андреевна, кстати, уточнила дату: "1 октября. Москва").

О том, как у Ахматовой замена одного слова другим может иной раз вдохнуть жизнь не только в строку, но и в целое стихотворение, существующее пока только в наброске, говорит ее работа над трехстишием 1960 года "И это могла, и то бы могла...". В автографе (ГПБ, № 98) читаем:

И это б могла, и то бы могла,
А сама, как береза под бурей, легла,

"Береза под бурей", "сырая мгла"... Это ведь почти что лирические "общие места" конца прошлого века, нечто расхожее и уже безжизненное.

А в явно более поздней рукописи ("Библиотека поэта", № 578) образ ожил и все как будто предстало в необычном свете благодаря замене всего лишь двух слов:

И это могла, и то бы могла,
А сама, как береза в поле, легла,

В некоторых рукописях Анны Андреевны сохранились свидетельства ее колебаний в выборе того или иного слова, так и остающихся иногда нерешенным вопросом или возможным вариантом. Словечко "или" не стерто и не зачеркнуто в ряде ее автографов. Например, в стихотворении "Все души милых за высоких звездах..." 1921 года к строке:

У берега серебряная ива

дана сноска: "или: Серебряная пушкинская ива" (ГПБ, № 72). В конце пятого стихотворения из цикла "Cinque" -

И какое незримое зарево*

звездочкой обозначена сноска: "или: И зачем ленинградское зарево..." В окончательной редакции строка осталась неизменной, и к лучшему, конечно. А в первом стихотворении этого цикла зачеркнута заключительная строфа:

И ту дверь, что ты приоткрыл,
Мне захлопнуть не хватит сил.

Вместо нее вписано (воспроизвожу буквально):


А со / за мной только мрак и Русь.

Потом зачеркнутое было автором восстановлено и вошло во все издания.

Не без колебаний давалось Ахматовой, по-видимому, и начало, первая строка "Надписи на книге", обращенной к М. Лозинскому, старому ее другу, помогавшему ей держать корректуру сборника "Из шести книг" в 1940 году. Вот начало окончательной редакции:

Почти от залетейской тени

Примите этот дар весенний
В ответ на лучше дары...

В экземпляре "Нечета" (ГПБ, № 72) эта "Надпись" начиналась строкой:

Почти что от Летейской тени.

"Летейская тень", пожалуй, труднее для восприятия читателя, чем "залетейская", - реку забвения Лету он, вероятно, помнит еще со школьной скамьи, и эпитет "залетейская" довольно легко ассоциируется с привычными определениями "заволжская", "замоскворецкая" и т. п. При этом убирается некоторая натяжечка в словосочетании "почти что от".

Стихи 1940 года "Памяти Михаила Булгакова", которые Ахматова включила в цикл "Венок мертвым", сохранились по меньшей мере в трех автографах, а также в принадлежащей мне авторизованной машинописи 1965 года. При сопоставлении этих текстов становится совершенно очевидным, что редакция, опубликованная в корпусе "Библиотеки поэта", окончательной считаться никак не может. Некоторые решающие изменения, по-видимому были внесены Ахматовой еще в 1940 году, другие - позже.

В марте 1965 года Анна Андреевна при мне читала это стихотворение в гостях у Е. С. Булгаковой, которая предварительно напечатала его в соседней комнате на машинке - по ее просьбе, на всякий случай, если она что-нибудь забудет. Прочитав про себя этот машинописный экземпляр14, Анна Андреевна исправила в нем одну строчку и, подписав, подарила мне (он полностью совпадает с опубликованным факсимиле). Текст этот следующий:

Вот это я тебе, взамен могильных роз.
Взамен кадильного куренья;

Великолепное презренье.
Ты пил вино, ты как никто шутил
И в душных стенах задыхался,
И гостью страшную ты сам к себе впустил

И нет тебя, и все вокруг молчит
О скорбной и высокой жизни,
Лишь голос мой, как флейта, прозвучит
И на твоей безмолвной тризне.

Мне, плакальщице дней не бывших,
Мне, тлеющей на медленном огне,
Всех пережившей, все забывшей,
Придется поминать того, кто, полный сил,

Как будто бы вчера со мною говорил,
Скрывая дрожь смертельной боли.

Строка, которую Анна Андреевна изменила тогда при нас, - "Мне, плакальщице дней не бывших"; было: "дней погибших", а еще раньше - "жизни бывшей". Но, кроме того, в этом стихотворении были изменены ею еще три строки: вместо "О, кто подумать мог..." раньше было: "О, кто поверить смел..."; вместо "Всех пережившей, все забывшей" - "Все потерявшей, всех забывшей" (последние два слова кажутся особенно не ахматовскими, - она, как известно, никого не забывала); вместо "смертельной боли" в заключительной строке- "предсмертной боли".

На другом подаренном мне листке с подписью-автографом на машинке напечатано "Первое предупреждение" из цикла "Полночные стихи". Тут очень интересно разночтение или, вернее, вариант середины стихотворения (строки 5-8-я), который в "Библиотеке поэта" отсутствует:


"Пусть пагуба, не благодать",
Но, может быть, чаще, чем надо,
Придется тебе вспоминать...

В окончательном тексте:


И меньше всего благодать...

Исчезли и "пагуба", и загадочные кавычки во второй строке. Но все-таки, что это за кавычки, - цитата? Откуда же? Откроем Пушкина, стихотворение, обращенное в 1825 году к его тригорской соседке Анне Николаевне Вульф, и, кстати, прочтем в примечаниях, что имя Анна по-еврейски значит "благодать":

Хотя стишки на именины
Натальи, Софьи, Катерины

Но я, ваш обожатель верный,
Я в знак послушности примерной
Готов и ими вам служить.
Но предаю себя проклятью,

Вас окрестили благодатью15.
Нет, нет, по мненью моему,
И ваша речь, и взор унылый,
И ножка (смею вам сказать) -

Но пагуба, не благодать.

Отказавшись от прямого цитирования, несовместимого с трагическим контекстом стихотворения, Ахматова оставила в нем только аллюзию имени (Анна - благодать). Труднодоступность этой аллюзии для читателя, вероятно, ее в данном случае не смущала: пусть каждый понимает по-своему эту "меньше всего благодать" вслед за "не сном" и "не отрадой". Это вполне в стиле "Полночных стихов", которым некая таинственность свойственна, может быть, больше, чем многим другим лирическим циклам Анны Ахматовой.

Однако более существенны для нас, при любой попытке заглянуть в "тайная тайных" ее мастерской, те случаи, когда становится очевидным момент как бы некоего поэтического озарения, когда то, что сначала еще только мерещится, диктует подходы ощупью, дразнит соблазнами, вдруг выливается в единственно нужное поэту и уже непреложное слово, в совершенно свободный от каких-либо случайностей образ.

Так, в стихотворении "Годовщину последнюю празднуй..." 1938 года третья строфа первоначально звучала так:


Заблудился и мечется сад.
Из тюремного вынырнув бреда,
Фонари погребально горят. (ГПБ)

Это - средоточие трагедийного зимнего ночного ленинградского пейзажа, из которого и возникает особая лирическая острота воспоминания; это о Михайловском саде, который находится, как известно, между церковью "Спаса на крови", построенной на том месте, где был в 1881 году убит Александр II, и Инженерным замком (Михайловский дворец), где в 1801 году был задушен Павел I, - "внук и дед". Так эта строфа звучит в автографе "Черной тетради" ЦГАЛИ и в "Нечете" (ГПБ, № 72). Ахматова изменила в ней только одну строчку, в сущности, заменила только одно слово:

Слово "мечется", наверно, на ее слух, перегружало образ излишней внешней динамикой. В эпитете "взъерошенный" внутренне как будто присутствует и это "метание". К тому же он совершенно неожидан при всей своей образной точности. Конечно, деталь, но существенная в поэтическом контексте.

В конце стихотворения "Родная земля" вместо пронзительных строк:

И мы мелем, и месим, и крошим
Тот ни в чем не замешанный прах -

Мы мельчим и мы мелем и крошим, -

потом:

И мельчим мы, и мелем и крошим...

Так строка освободилась от огрехов, родилось новое, единственно необходимое слово ("месим"), которая оказалось "на своем месте" и в смысловом, и в эмоциональном, и в звуковом ряду стиха. Кстати сказать, к звуковому строю своих стихов Ахматова всегда была чрезвычайно внимательна. Зная цену звуковой инструментовке стихотворения, и звуковому повтору в частности, чему примеров в ее творчестве великое множество, она очень чутко отмечала у себя всякую непроизвольную, чисто случайную, мешающую повторность звуков. О том, что в знаменитой "Лотовой жене" у нее в одной из строк получилось какое-то "мычание": "Где милому мужу детей родила" (столкновение "му - му" в конце и в начале слова), она говорила своим друзьям, но так и не знала, как это исправить. И нежелательное слияние двух гласных в строке другого своего стихотворения: "О, это был прохладный день..." - тоже поминала с неудовольствием.

"Пора забыть верблюжий этот гам..." с двойной датой: "1944. Балахана. Ташкент - 1956. Ордынка. Москва", находим решающую замену первоначальной строки - окончательной. Было:

И помнит Рогачевское шоссе
И свист и поступь молодого Блока.

Стало:

Разбойный посвист молодого Блока... -

Наконец, приведу еще пример решающего творческого прояснения образа с одновременным благодатным отсечением "лишних" строк и усугублением внутреннего драматизма в лирическом стихотворении Ахматовой. В "Библиотеке поэта" среди разночтений и вариантов дан первоначальный текст:

Ты прости мне, что я плохо правлю,
Плохо правлю, да светло живу,
Память в песнях о себе оставлю,

Ты прости меня, еще не зная,
Что навеки с именем моим,
Как с огнем веселым едкий дым,
Сочеталась клевета глухая.

"Библиотеке поэта" хранится лист с автографом без каких-либо поправок:

И ты мне все простишь:
И даже то, что я не молодая,
И даже то, что с именем моим,
Как с благостным огнем тлетворный дым,

Вот здесь уже не было нужды ни прибавлять, ни заменять ни одного слова: слишком многое и так вместили в себя эти пять строчек.

В архиве ГПБ в Ленинграде, наряду с черновыми и беловыми автографами и авторизованной машинописью вполне законченных, большей частью опубликованных стихотворений Анны Ахматовой, хранится, как уже сказано, и многое ею не завершенное. Здесь встречаются иногда стихотворения с непоправимо утраченными ее памятью строфами - такие, как, например, "Я знаю, с места не сдвинуться..." 1939 года или "Какая есть. Желаю вам другую..." - ташкентское, 1942 года. Здесь же, иногда в составе лирического цикла или книги стихов, а иногда на отдельных листках, записаны строфы и строки, которые принято называть фрагментами или отрывками, предполагая некое уже или еще не существующее целое. Здесь есть и явно недописанные стихотворения, с пропуском строк, обозначенных рядами точек, реже - рифмами. Кое-что автору удавалось впоследствии восстановить хотя бы частично; например, "На Смоленском кладбище" ("А все, кого я на земле застала...". Автограф в ГПБ озаглавлен: "Отрывок из поэмы без названия").

Видел я в архиве Анны Андреевны и листочки с набросанными карандашом схемами размеров - то анапеста, то амфибрахия. Все это в той или иной степени носит на себе следы работы поэта, иной рад, по-видимому, требовавшей неоднократных возвратов, работы мучительной, а то и приводившей в отчаяние (вспомним, как у нее это бывало: "Ушло, и его протянулись следы // К какому-то крайнему краю, // А я без него... умираю"). Знаки пропущенного - забытого или еще не найденного, еще не расслышанного, не "выловленного", как она говорила, из "гула", из "лепета", из того "тайного", что "бродит вокруг" и постоянно грозит "безмолвием сделаться снова", - все это не случайные, а почти постоянные атрибуты творческой мастерской Анны Ахматовой. И обо всем этом она сама сказала и в "Тайнах ремесла", и в своих автобиографических заметках, - в архиве мы находим этому лишь подтверждения.

К ее "фрагментам" и "отрывкам" следует относиться с особенным вниманием и бережностью. В. Жирмунский первым высказал предположение, что некоторые из них, в сущности, представляют собою законченное лирическое стихотворение, что их фрагментарность, отрывочность - мнимая, вернее, что она предусмотрена замыслом поэта. Мы может быть только благодарны составителю тома "Стихотворений и поэм" за то, что он смело включил многие из них, так сказать, на полных правах в корпус этого издания, а не в какие-нибудь приложения к нему. Подтверждение его правоты - в самой природе лирики Анны Ахматовой, в том, сколько же стихов написано ею вот так - "фрагментарно", с характерным зачином, как бы продолжающим разговор: "А...", "И...", и с таким же намеренно оборванным концом. Недаром в своей статье о поздней пушкинской прозе она высказала смело предположение о намеренной незаконченности отрывка "Мы проводили вечер..." ("Да и отрывок ли это? Все, в сущности сказано". А дальше - еще более решительно: "Мы проводили..." - не отрывок. Там сказано все, что хотел сказать автор"16). Как будто по себе знала, что так - бывает.

"Отрывок", которое она сама давала некоторым своим произведениям. В таких случаях у нее всегда возможен определенный стилистический прием. Это, несомненно, относится, например, к короткому стихотворению "... И мне показалось, что это огни...", написанному ею при мне, у меня в доме 21 июня 1959 года, к "Отрывку", хотя и начинающемуся строкой точек, но совершенно законченному по смыслу и по форме: "О боже, за себя я все могу простить..." и к гораздо более раннему "Отрывку" (1912 года): "... И кто-то, во мраке дерев незримый...", да и к целому ряду других, наверно, тоже. Само собой разумеется, что и произвольно расширять этот ряд намеренно не законченных, но по существу завершенных стихов Ахматовой не следует; многое так и осталось у нее только черновым наброском, отдельной строкой или несколькими недописанными строками. Но и они бывают по-своему поэтически значительны, их тоже не стоит относить к необязательным приложениям.

Можно предположить, что записанные карандашом в "Нечете" (ГПБ, № 72) две строчки:

А умирать поедем в Самарканд,
На родину предвечных роз... -

не что иное, как своеобразный постскриптум к непосредственно им предшествующему автографу чернилами "В тифу" ("Где-то ночка молодая...")

"Нечете" четверостишие, тоже ташкентское:

Лежала тень на месяце двурогом
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . страх.
А там трусили по кривым дорогам
Большие старики на маленьких ослах.

"Нечете", каким-то прорвавшимся из "безмолвия" вздохом легла на бумагу одна-единственная строка (моностих?):

Дострадать до огня над могилой.

Рядом с этой ташкентской строкой невольно вспоминается так же родившееся короткое стихотворение "Смерть", в заключительных полутора строчках которого сказано, кажется, все о том, чем была для Анны Ахматовой ее родная земля:

А я уже стою на подступах к чему-то,
Что достается всем, но разною ценой...

И ветер в парусах - и страшная минута
Прощания с моей родной страной.

Эти стихи давно известны, и их законченность не вызывает сомнения. Но вот стихотворение явно неоконченное, записанное карандашом в "Нечете" (ГПБ, № 72) и тем не менее сохраняющее свою значительность в лирике Ахматовой последнего периода:

Пусть грубой музыки обрушится волна,

Мне праздником всегда казалось окончанье
Чего б то ни было, но твой конец
Меня оледенил...
<...>

С двойной датой (26 сент. 1957 / 7 февр. 1958. Москва"), как всегда свидетельствующей о возвращении к неоконченной работе, записано ею стихотворение, навеянное воспоминаниями о поездке Ахматовой в молодости в Италию (стихотворение сохранилось в черновой рукописи на отдельном листе без номера в ГПБ). Впервые увидела она Италию совсем юной, в 1912 году. В автобиографической заметке "Коротко о себе" перечислены города, в которых она тогда побывала: Генуя, Пиза, Флоренция, Болонья, Падуя, Венеция. "Впечатление от итальянской живописи и архитектуры было огромно: оно похоже на сновидение, которое помнишь всю жизнь".

Все, кого и не звали, в Италии, -
Шлют с дороги прощальный привет17
Я осталась в моем зазеркалии,

Под святыми и вечными фресками
Не пройду я знакомым путем
И не буду с леонардесками
Переглядываться тайком.

И охоты мне странствовать нет...
Мне к лицу стало всюду отсутствовать
Вот уж скоро четырнадцать лет.

К строке "Где ни Рима, ни Падуи нет" Ахматовой сделана сноска, содержащая недописанный вариант срединной части этого стихотворения:


Где под красными занавесками
Все навек повернулось вверх дном
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Крутолобых Христовых невест.

Наконец, приведу здесь еще два стихотворения, сохранившихся на отдельных листах того же собрания рукописей Анны Ахматовой, приблизительно того же периода, конца 50-х - начала 60-х годов.

Первое (ГПБ, № 164):

Нет, это было не со мной.

И смыло шумною волной
Все то, за что была в ответе.

И все минулось. Как в чаду,
В водовороте дней безликих.

Ловить мелькающие блики.
I/XI 1961 г.

Возможно, что это стихотворение, в особенности его первая строфа, по своему смыслу как-то связано с "Поэмой без героя", с первой частью этого "триптиха" - "Петербургской повестью".

Второе - коротенькое (ГПБ, № 89):


И ты хочешь на всех языках
Знать, как круты подъемы и спуски
И почем у нас совесть и страх.
1962. сент. Комарово.

Примечания

1. Оба эти документа в той части архива Анны Ахматовой, которая хранится в Отделе рукописей Государственной Публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина (в дальнейшем - ГПБ), фонд 1073, № 194. вверх

2. Другое дело - "Поэма без героя" во всей ее многоплановой сложности, с ее "тройным дном", удостоверенным самим автором, и со всеми перипетиями многолетней истории ее создания. Но это если и не чистый эпос, то все же произведение лиро-эпическое, а здесь речь идет и пойдет дальше только о лирике Анны Ахматовой. вверх

3. Анна Ахматова, Стихотворения и поэмы, Л., "Советский писатель" ("Библиотека поэта"), 1976. вверх

"заумь" здесь означает излишнюю, с точки зрения Ахматовой, сложность ассоциаций и тропов, а не утверждение особого смысла чистой звукописи, которое было свойственно футуризму и кубофутуризму 10-х и начала 20-х годов. вверх

5. Опубликовано в моей книге "Воспоминания с комментариями", М., "Искусство", 1982, с. 436-437. Здесь и далее разрядка моя. - В. В.). вверх

6. В моей записи от 13 мая 1961 года эпиграф был продиктован Анной Андреевной так: "И рече Саул: дам ему ю, да будет ему в соблазн". вверх

7. Анна Ахматова, Стихотворения (1909-1960), М., Гослитиздат, 1961. вверх

8. Анна Ахматова, Стихотворения, М., Гослитиздат, 1958. вверх

"Литература и жизнь", 5 апреля 1959 года. вверх

10. В прямых скобках здесь и далее дается зачеркнутое Ахматовой, в угловых скобках - замененное ею. - В. В. вверх

11. Первоначальная редакция последней строфы стихотворения 1912 года: "Я вздрагиваю от холода..." вверх

12. О, богиня, счастливого Кипра и Мемфиса владычица... Гораций. вверх

13. В "подвале" на Михайловской площади в Петербурге находилось известное литературно-артистическое кабаре "Бродячая собака". вверх

15. Подчеркнуто в стихотворении Пушкиным. вверх

16. Анна Ахматова, О Пушкине, Л., "Советский писатель", 1977, с. 197-198, 204. вверх

17. Переписываю точно, - по смыслу же этих первых двух строк, кажется, естественнее было бы:

Все, кого и не звали в Италию,

Но ведь это черновая рукопись, хоть и с двойной датой.

Раздел сайта: