• Наши партнеры:
    -
  • Адмони В. Г.: "Знакомство и дружба"

    Воспоминания об Анне Ахматовой. - М.:
    Советский писатель, 1991. - С. 332-346.

    Знакомство и дружба

    1

    Познакомились мы в самом конце 30-х годов. Много раз пытались установить дату знакомства точнее. Но это не удавалось. Зато мы знали точно, где познакомились: в Пушкинском Доме. Очевидно, на заседании Блоковской комиссии.

    Знакомство это было странное. Полузнакомство. Ахматова меня к себе не звала, к нам не приходила, с моей женой, Тамарой Исааковной Сильман, знакомиться не хотела. Это было знакомство прогулок. И началось оно с того, что я пошел провожать Ахматову домой в тот день, когда нас в Пушкинском Доме познакомили. А затем, совсем изредка, Ахматова звонила мне, мы договаривались о встрече - и подолгу ходили по городу.

    Я знал тогда, что Ахматова часто болеет. Но даже не догадывался, какой больной и слабой она в то время была. Теперь я понимаю, что звонила мне Ахматова в те нечастые дни, когда она чувствовала себя лучше и в ней просыпался неутомимый ходок, каким она была, по ее собственным словам, прежде.

    Говорили мы о самом разном. В первые встречи Ахматова была молчаливой. Затем стала словоохотливой. И наконец начала читать стихи из того нового лирического потока, который обогатил Ахматову на рубеже 40-х годов. Вплоть до отрывков из "Поэмы без героя". Впрочем, этот заголовок поэмы в наших беседах Ахматова ни разу не упомянула. И поэма называлась просто "Поэма".

    Когда мы встретились в первый раз, я передал Ахматовой стихотворение, посвященное ей. Сложилось оно у меня еще раньше, до нашего знакомства. И было навеяно, как я теперь понимаю, незадолго до того написанным стихотворением Ахматовой Пастернаку. Позднее оказалось, что листок с этим стихотворением нашел приют в папке (или в коробочке - я не помню точно, но, может быть, одно время это было коробочкой, а затем стало папкой) под названием "В ста зеркалах". Туда складывались стихи, посвященные Ахматовой. В середине 40-х годов этой папки (или коробочки) не стало. Но в 1955 г. Ахматова снова попросила меня записать это стихотворение, и оно вновь очутилось в "Ста зеркалах". Приведу мои строки конца 30-х годов:

    За то, что мучительных лет вереница
    Нанизана Вами на строгую нить,
    За то, что Вы с Дантом решились сравниться
    И, смерти отведав, умеете жить,

    За то, что шумят липы пушкинских парков
    В поэзии русской и в наши года -
    За царскую щедрость крылатых подарков
    Труд нежный Ваш благословен навсегда.

    2

    Пришла война. После первой ленинградской блокадной зимы меня эвакуировали в Пятигорск. Туда ко мне приехала Тамара. В сентябре мы оказались в Ташкенте, и едва только нашли там пристанище, ко мне явился гонец от Ахматовой. Она настоятельно просила меня навестить ее. А когда я пришел, прочитала мне законченную (но потом еще множество раз переделывавшуюся) "Поэму без героя". И сказала: "Теперь приведите ко мне Тамару".

    И все изменилось. Мы стали нередко бывать у Ахматовой, а она подчас заглядывала к нам, в наше своеобразное жилище в общежитии Академии наук в Ташкенте. Полузнакомство стало знакомством, затем превратилось в дружбу. Она продолжалась до смерти Ахматовой. С перерывом на тот год, который мы провели в Москве, раньше Ахматовой уехав из Ташкента.

    Я никогда ничего не записывал о наших встречах. А их было много. И они сливаются теперь в моей памяти. И так же неотчетливы, лишь приблизительны слова Ахматовой, которые запомнились мне на этих встречах. Я легко могу оказаться неточным. Но еще начиная с наших первых прогулок, а затем во время наших бесчисленных встреч во мне стал постепенно, все полнее и полнее, все точнее и точнее вырисовываться внутренний, душевный облик Ахматовой, и вот о нем-то я и хочу здесь рассказать. А потом добавить воспоминания о нескольких эпизодах, которые явственнее других сохранились в моей памяти - наверное, не случайно, потому что очертания душевного строя Ахматовой, каких-то важных сторон этого строя сказались в них с полной очевидностью.

    Разумеется, я буду субъективен. Может быть, не прав. Но у меня самого сомнений нет. Для меня Ахматова именно такова.

    когда говорят о том, какой была Ахматова. И такие же слова звучали при ее жизни. Вспоминаю, как Наум Яковлевич Борковский1, с присущей eму красочностью и выразительностью, в 1958 году писал нам летом: "По Комарову ходит Анна Андреевна, imperatrix, с развевающимися коронационными сединами и, появляясь на дорожках, превращает Комарове в Царское Село". Да, все это верно. Так это и было. Но было не только это. Душевный облик Ахматовой был совсем другой, чем этот общеизвестный внешний. Более того, по-настоящему оценить этот внешний облик, воздать ему должное можно, лишь заглянув за внешние черты, всмотревшись глубже. А непосредственно скрывалось за внешним обликом вот что.

    Как у многих женщин, но несравненно сильнее и неотступнее, в душе Ахматовой жила стихия боязней, испугов и страхов, постоянное ожидание беды - ожидание, обостренное до предела. "Со мной только так и бывает", - говорила Ахматова, когда с ней случалось что-нибудь плохое. Говорила, впрочем, совершенно спокойно, невозмутимо. Притупились боязни, испуги, страхи лишь в последние годы жизни Ахматовой.

    Но вот что самое главное: эти боязни, испуги, страхи были лишь вторым, но не последним, не окончательным слоем облика и душевного строя Ахматовой. За ним таился еще третий, глубинный слой, самый главный и самый значительный. Этим внутренним слоем была твердость, мужественная твердость и гордость. И сила, не исключавшая, правда, и гибкости.

    Чрезвычайно важно еще, что все три слоя душевной жизни Ахматовой были связаны в прочную цельность. При всей своей сложности, душевный строй Ахматовой был единым. И определяющим началом в этом единстве, в этой цельности была сокровенная твердость. Она всегда держала в повиновении, как бы никогда не выпускала из рук все боязни, испуги, страхи. Это-то и позволяло ее внешнему облику быть таким невозмутимым, величественным, каким он был, и делало этот облик подлинным выражением душевной сути Ахматовой. В двух из тех эпизодов, о которых я далее расскажу, твердость Ахматовой проявится в полной мере.

    А наружу проступали боязни, страхи, испуги Ахматовой лишь совсем изредка и в мелочах. Порой даже трогательно. Так, Ахматова боялась (даже очень боялась) переходить улицу, по которой сновало много транспорта. Знаки светофора и приглашения милиционера, регулировавшего движение, ее не убеждали. Не доверяла и уговорам спутников. Надо было взять ее под руку и уверенно повести. Чем увереннее это делалось, тем успешнее. Любопытно, что, пройдя так несколько шагов, Ахматова совершенно успокаивалась и даже могла продолжить начатую беседу.

    3

    Цельности многослойной душевной природы Ахматовой соответствовала и цельность в развитии ее духовного мира. Это развитие было необычайно органическим и было отмечено чрезвычайной устойчивостью. Ничего застывшего в Ахматовой не было. Она была крайне отзывчивой на все, что происходило в стране и мире. Поэзия Ахматовой была открыта всему колоссальному историческому опыту XX века. И в жизни, и в творчестве Ахматовой отчетливо вырисовывается несколько этапов. Но крайне существенно, что на переходе от одного этапа к другому прежний этап, прошлый период внутренней жизни Ахматовой не угасал в ней, а продолжал жить. Особенно прочными, особенно устойчивыми из периодов жизни Ахматовой были те, которые оказались самыми важными, решающими в годы ее молодости.

    Это, прежде всего, зима 1913/1914 года, зима, которая принесла Ахматовой славу. Затем конец 10-х и начало 20-х годов - период, когда было создано столько новых ахматовских стихов, а жизнь Ахматовой была ознаменована тяжкими переломными событиями, когда умер Блок и был расстрелян Гумилев. И когда жизнь Ахматовой стала до крайности горестной, в годы брака с В. К. Шилейко. Оценки людей и явлений искусства, которые сложились у Ахматовой в те годы, почти никогда не изменялись в последующие десятилетия. Пересматривала эти свои оценки она лишь изредка и неохотно. И память об этих, по сути дела, сформировавших ее периодах она хранила неотступно. Особенно тема "последней зимы перед войной", тема кануна первой мировой войны, никогда не покидала Ахматову.

    Свое самое главное, самое сверкающее воплощение эта тема нашла в "Поэме без героя". Именно величайшая органичность этой темы для Ахматовой делает понятной и ту легкость, с которой Ахматова писала поэму (эту легкость Ахматова иногда называла колдовской), и владевшее Ахматовой ощущение, что поэма сама пришла к ней и как бы сама себя пишет, и постоянные возвращения к поэме, дополнения и вычеркивания, вообще переделки в течение свыше двадцати лет, с 1940 г. до начала шестидесятых годов. Как говорила Ахматова, поэма все это время не оставляла ее, заставляла все снова и снова к себе обращаться, хотя Ахматова не раз зарекалась и торжественно провозглашала, что больше к поэме никогда не притронется.

    Живут в поэме и люди предвоенной эпохи, и ее атмосфера, вообще все то, что Ахматова так остро запомнила в канун первой глобальной катастрофы XX века. И кажется закономерным, что решающий толчок для создания поэмы Ахматова получила в канун нового эпохального и трагического события XX века, Великой Отечественной войны, в дни, когда вторая мировая война уже началась.

    Сложная и неблагодарная задача подыскивать для каждого персонажа поэмы его конкретный прототип. Тем более что от варианта к варианту приметы многих персонажей меняются. И у них, несомненно, есть и общее, типическое значение. Но все же решусь, утверждать, что в некоторых из этих персонажей, притом в самых главных из них, есть черты конкретные и устойчивые, притом те черты, которые восприняла Ахматова еще в дни, изображенные в поэме. Потому что характеристика этих людей в поэме полностью соответствует тому, как их очертила Ахматова в наших беседах первых лет знакомства и как рисовала их в беседах более поздних лет.

    Особенно примечателен образ героини поэмы - Ольги Афанасьевны Глебовой-Судейкиной. Героини, потому что в "Поэме без героя" героя действительно нет, но героиня есть, вернее, даже две героини. Одна героиня сюжетная - актриса Глебова-Судейкина (в вводной ремарке ко второй главе сказано прямо: "Спальня Героини"). Другая, подлинно смысловая или, проще говоря, вообще подлинная героиня поэмы - изображенная в поэме эпоха.

    Глебова-Судейкина, Оля, как называла ее Ахматова, показана в поэме, во всех ее вариантах, лишь слегка видоизменяясь, именно такой, какой она ожила чуть ли не во время нашей первой довоенной прогулки. Мы шли по Фонтанке, и, когда поравнялись с каким-то домом (не помню каким), Ахматова сказала: "А вот здесь мы жили с Олей", назвала год или годы, когда они здесь жили (даты я тоже не запомнил). И была поражена, что я не понимаю, о какой Оле идет речь, а затем еще более удивилась, узнав, что я вообще никогда не слыхал о Глебовой-Судейкиной. Она стала мне о ней рассказывать, и меня поразило сочетание восхищения и глубокой сопричастности с какой-то затаенной отчужденностью и горечью, которых сама Ахматова, наверное, даже не замечала. В "Поэме без героя" такая двойственность отношения Ахматовой к Глебовой-Судейкиной присутствует явственно. А в какой-то мере эта двойственность воспроизводит ту двойственность, которой окрашена оценка всей изображенной в поэме эпохи. В этом смысле обе героини поэмы даны в одном ракурсе, хотя акценты при показе каждой из них расставлены иные.

    ... Пронизывающее поэму смешение чего-то очень страшного, рокового, граничащего с дьявольским, и чего-то очень блистательного, завлекающего, значительного можно найти в нашей литературе середины века, хотя и в совсем другом преломлении, в "Мастере и Маргарите" Михаила Булгакова. И может быть, не случайно, что Ахматова прочитала этот роман, как она сама нам как-то сказала (впрочем, по другому поводу), незадолго до обращения к поэме.

    ... И столь же двойственным и в поэме, и во всем строе мыслей Ахматовой было отношение к эпохе, о которой повествуется в стихах "Поэмы без героя". Здесь дано и несомненное ее осуждение. Недаром она врывается к Ахматовой сорокового года как бесовский маскарад. Недаром приговор ему уже вынесен историей, приближением "настоящего, не календарного двадцатого века". Недаром в поэме так силен мотив метели - мотив, который, впервые прозвучав в "Двенадцати" Блока, затем стал лейтмотивом революции в таких различных произведениях советской литературы, как "Голый год" Пильняка и пастернаковское "Мело, мело по всей земле". Но эпоха, как и вторая героиня поэмы, Оля Судейкина, не только осуждена и не только греховна. Она еще пленительна и влекуща. Ее очарование и утонченность пронизывают поэму - и без этой двойственности "Поэма без героя" не была бы тем, что она есть. В ней отсутствовала бы чарующая, колеблющаяся двуплановость, придающая ей особую глубину, емкость, неисчерпаемость. Столь модное теперь в литературоведении (и вообще в науке) слово "амбивалентность" именно здесь можно применить без всякой натяжки.

    Я пишу здесь подробно о поэме, хотя этими или иными словами подобные мысли уже были высказаны теми, кто исследовал ее, потому что сходная двойственность проступала и в тех - редких и скупых - замечаниях Ахматовой, касавшихся предвоенной эпохи. Ахматова была очень сдержанна в этих замечаниях. Но все же тональность восхищения, пожалуй, преобладала здесь над тональностью осуждения.

    4

    Крайняя стойкость самых различных впечатлений, самых различных приятии и неприятий Ахматовой демонстрируется ее отношением к Льву Толстому. Это отношение было подчеркнуто неприязненным. Она говорила о нем настолько нелестно, что я был ошеломлен, когда она упомянула имя Толстого впервые. Особенно возмущалась Ахматова "Анной Карениной". Вернее, тем пристрастно-враждебным отношением Толстого к Анне Карениной, которое Ахматова находила в романе и которое казалось ей жестоким и несправедливым. В этом неоднократно высказывавшемся мнении Ахматовой ощущалось, . однако, совсем не историко-литературное или общеэтическое осуждение, а что-то глубоко личное. Лишь постепенно я стал понимать, что для Ахматовой Лев Толстой - это не прошлое, не историческая даль. Для нее он был современником и современностью, потому что в своей молодости она существовала в мире с тем же, хотя и несколько сдвинувшимся укладом жизни, который был изображен в романе о Карениной, приблизительно в тех же, хотя опять-таки не совсем тождественных, форах бытия. И юная Ахматова, гордая и непреклонная, увидела в романе Толстого покушение на свое достоинство, на свою свободу. Тем более что героиня романа носит имя самой Ахматовой - то имя Анна, которое Ахматова любила и чтила. И восприятие Толстого, сложившееся в годы молодости Ахматовой, она сохраняла всю жизнь.

    5

    Необычайно устойчивым было отношение Ахматовой к поэзии, к стихотворению. Во всех наших бесчисленных разговорах о стихах, при оценке услышанного стихотворения, всегда, среди прочих замечаний, возникала оценка двух его сторон.

    Первую из них можно было бы назвать тематической, потому что сама Ахматова нередко, но не постоянно, употребляла, касаясь этой стороны стихотворения, слово "тема". Точнее, может быть, здесь было бы слово "постижение" - слово, которое использовала в наших общих беседах и потом сформулировала в своей книге "Заметки о лирике" Тамара. И Ахматова порой тоже употребляла это слово, но оно все же не было ее словом, в отличие от слова "тема". Иногда, с прямым вызовом, Ахматова употребляла, впрочем, вместо слова "тема" даже слово "содержание" - слово, отвергнутое новейшей во времена Ахматовой поэтикой, как слишком внешнее и грубо противопоставлявшее смысл стихотворения и его форму. Но Ахматова считала исключительно важным, чтобы стихотворение что-то о чем-то говорило, чтобы оно открывало что-то читателю, притом открывало правильно, касаясь сути того, о чем в стихотворении было сказано. Это относилось в полной мере и к пейзажным стихам.

    Я запомнил это особенно хорошо потому, что почти каждое мое стихотворение, которое я читал ей, она оценивала, в частности, "правильное" это стихотворение или нет. И если ей казалось, что оно "(правильное", верно говорившее о чем-то читателю, она была удовлетворена. Сначала она объясняла такой свой подход теми соображениями, о которых я уже сказал. Затем перестала это делать и просто говорила, верно ли то, что сказано в стихотворении.

    А второе соображение, постоянно принимаемое Ахматовой в расчет при формулировке своего отношения к стихотворению, это мера его лаконичности. Чем сжатее, короче было стихотворение, тем больше ценила его Ахматова и не раз говорила, что сама всячески стремится, хотя и тщетно, к сконцентрированности. На наши восклицания, что она всегда была великим мастерим краткого стихотворения, Ахматова отвечала, что прежде ее поэзия была действительно такой, но что теперь (это "теперь" прозвучало в первый раз в конце сороковых годов) такая лаконичность порой не дается ей и что порой в таких случаях она предпочитает оставить стихотворение фрагментом.

    Конечно, говорилось не только о теме и краткости стихотворения. Более того, говорилось об этом лишь тогда, когда - молчаливо или явно - стихотворение считалось состоявшимся, когда оно звучало как подлинная поэзия. Но это не разбиралось, как не разбираются в самом факте чуда, если ему поверили, Ахматова разбиралась, скорее, в том, не злоупотребил ли поэт этим чудом и был ли он достаточно строг к себе.

    "Так никто не пишет", - говорила она мне, "таких стихов не бывает", "вы пишете словно наперерез". Смущали Ахматову присущие моим стихам с самого начала черты дисгармоничности и утяжеленности, хотя они, как мне казалось и кажется, "снимались" в общем движении стихотворения. Как мне представляется теперь, дисгармоничность и утяжеленность были присущи моим стихам, как их эпохальная примета, хотя я сам этого первоначально не понимал и теоретически не обосновывал. Были присущи из-за того, что у поэта, ставшего писать, когда "не календарный" XX век уже начался, чисто гармонической и кристально упорядоченной поэзии быть не может. Трагедийная суть эпохи делает это неосуществимым. Но если у многих "левых" (в эстетическом смысле) поэтов из такого ощущения возникало полное разрушение классических форм стиха, то у других поэтов, продолжающих классическую традицию, дисгармоничность вносится во внутренний строй гармонического стиха, придавая ему тот терпкий привкус, без которого он был бы невозможен. К таким поэтам принадлежал и я.

    Однако и без всех этих соображений восприятие моих стихов Ахматовой вскоре изменилось. Это произошло в Ташкенте, осенью сорок второго года. Когда мы там встретились, Ахматова сразу же захотела заново прослушать и прочитать мои стихи. И когда прослушала и прочитала, сказала: "Пишите так, как вы пишете".

    Любопытно, что много лет спустя, говоря с Марией Сергеевной Петровых о моих стихах, Ахматова, очевидно, забыта, как она их сначала воспринимала. Потому что в письме ко мне, приведенном в послесловии Д. С. Лихачева к моему сборнику стихов "Из долготы дней", Мария Сергеевна пишет:

    "Мне нужно было какое-то время, чтобы привыкнуть к Вашей (завидной!) свободе в отношении к рифме. А для Анны Андреевны такого вопроса не существовало. Она целиком принимала Вашу поэтику".

    Но мне первоначальное отношение Ахматовой к моим стихам всегда было памятно. И я не мог обойти его - затронув лишь намеком, введением слова "наперерез", - когда писал в начале 60-х годов свое второе стихотворение Ахматовой. Вот эти стихи:

    Это, верно, одно из чудес,
    Что живым стало мне Ваше имя,
    Что, отправившись наперерез,
    Мы совпали путями своими.

    И в отсеке тридцатых годов,
    И над чуждыми маками юга,
    И под сенью сосновых лесов -
    Мы везде узнавали друг друга.

    Верно, встретимся мы поутру
    Даже самого главного лета.
    А когда я и вправду умру,
    Я и там не забуду про это.

    Это стихотворение также нашло свое пристанище в папке (или коробке) под названием "В ста зеркалах".

    6

    что эта ее прежняя поэзия заслоняет поэзию новую, более значительную, более мощную. Ахматовой представлялось необычайно несправедливым, что она все еще слывет - и у нас, и за рубежом - автором преимущественно любовных и камерных стихов. Я постоянно спорил с Ахматовой и защищал от нее ее собственные стихи. Я отмечал не только внешние причины незнания ее поздних стихов - ведь тогда большинство из них еще было не опубликовано. Я говорил еще, что если бесспорно прекрасна ее новая поэзия, поэзия эпохального размаха и эпического звучания, то прекрасными были и остаются наполненные величайшей лирической сконцентрированностью и конкретностью стихи ее ранних сборников, от "Вечера" до "Подорожника" и "Anno Domini". Я напоминал, что ведь именно на основе стихов ее молодости Николай Владимирович Недоброво когда-то определил ее творчество как созданное непригнетенным, гордым, гуманистическим человеческим духом, предсказав ей дальнейший творческий путь. Все было напрасно. Ахматова со свойственной ей твердостью стояла на своем, была чуть ли не врагом своего собственного прошлого поэтического творчества. Лишь в 60-е годы, когда началась вторая, теперь уже подлинно мировая слава Ахматовой, она смягчилась и стала справедливей к стихам своей молодости.

    Итак, удивительная устойчивость духовного мира Ахматовой совсем не исключала и сдвигов - большего или меньшего масштаба. Обладая огромным поэтическим и историко-литературным кругозором, Ахматова с интересом относилась и к таким литературным явлениям, которые до того были ей менее знакомы. Так, она не раз сводила наш разговор на Жан-Поля Рихтера, очень примечательного немецкого писателя, которым я много занимался и которого она ранее не читала. Не помню, когда именно я дал ей опубликованный в 30-е годы перевод одного из главных созданий Жан-Поля - романа "Зибенкэз". Думаю, что это было в Ленинграде, в середине 40-х годов, потому что Ахматова однажды показала мне в очередном варианте "Поэмы без героя" новый эпиграф. (Эпиграфами поэма была богата с самого начала, и они нередко сменялись.) Это были слова, взятые из жан-полевского предисловия к роману: "... в такую эпоху, как наша, когда оркестр всемирной истории еще только настраивает инструменты для будущего концерта, а потому все они пока звучат вразброд, невероятно визжат и свистят..." "Как он точно написал и о своем, и о моем времени", - сказала Ахматова, подразумевая эпоху, изображенную в поэме. Я ответил, что это похоже, скорее, на годы той войны, о скором наступлении которой повествует поэма, - войны 14-го года. Ахматова, соглашаясь, кивнула головой. Но потом этот эпиграф из поэмы исчез - может быть, потому, что он уж слишком прямо и обнаженно говорил об эпохальном смысле поэмы. Но уже то, что одно время он все же существовал, подтверждает всю важность для Ахматовой этого эпохального смысла.

    Однако обрывок из нашей беседы о жан-полевском эпиграфе отнюдь не принадлежит к тем эпизодам из жизни Ахматовой, о которых я обещал рассказать. К ним я теперь и перехожу.

    7

    а чтобы привести в порядок наши квартирные дела. Ахматова приглашает нас ехать вместе.

    Поезд в Ленинград идет долго. Он отправляется днем, часа в четыре или в пять. Но мягкие вагоны с двухместными купе уже есть. Мы берем билеты - Ахматова с Тамарой едут в одном купе, я в соседнем. На вокзал и Ахматова, и мы приезжаем рано - минут за сорок до отъезда. Вносим вещи в вагон и стоим на перроне - в Москве теплый, почти летний день. Ахматову провожает несколько человек. Среди них запомнились мне Фаина Раневская и одна благостная старушка. Прощаясь с Ахматовой, задолго до отхода поезда, старушка несколько раз обняла и перекрестила ее, даже прослезилась. Когда она ушла, Ахматова подошла к нам (мы стояли немного поодаль) и сказала: "Бедная! Она так жалеет меня! Так за меня боится! Она думает, что я такая слабенькая. Она и не подозревает, что я - танк!"

    "Я еду к мужу!"

    О своем муже, известном ленинградском медике Владимире Георгиевиче Гаршине, Ахматова не раз говорила нам в Ташкенте. Волновалась, когда от него долго не было писем, радовалась, когда письма приходили. Затем снова начинала волноваться. И теперь, в поезде, во время беседы несколько раз повторила, радостно и гордо, что возвращается в Ленинград - к мужу.

    Побеседовав о разных новостях, мы стали читать стихи. У Ахматовой за эти полгода накопилось много нового. Все, что нам прочитала в поезде Ахматова, потом было напечатано. Все, за исключением одного четверостишия, которого я не нашел ни в одной публикации. Может быть, Ахматова вообще не записала его или потеряла свою запись и забыла о нем. Не знаю, но хочу привести здесь это четверостишие, потому что оно, несмотря на свою простоту, кажется мне очень ахматовским и очень важным:

    Отстояли нас наши мальчишки.
    Кто в болоте лежит, кто в лесу.

    Черно-бурую носим лису.

    Лимитные книжки, лимиты - так назывались в ту пору повышенные пайки, которые во время войны стали выдаваться ученым с высокими степенями и видным деятелям искусства. Получила "лимитную книжку" и Ахматова. И хотя это было лишь самой элементарной справедливостью, что Ахматову избавили от тяжкой военной нужды и лишений, сама Ахматова не могла спокойно пользоваться причитавшимися ей благами, потому что не могла забыть о тех, кто погиб и кто все еще погибает на войне. Она была полна сострадания, и обостренная совесть не оставляла ее в покое.

    Отмечу попутно, хотя это уже не раз делалось в воспоминаниях об Ахматовой, ее величайшую непритязательность. Долгие годы она прожила в скудости, на которую никогда не жаловалась. Аскетом, принципиальным аскетом Ахматова, однако, совсем не была. Она была рада, когда могла предложить своим гостям чего-нибудь вкусного и рюмочку водки. Но была поистине независима от внешних условий существования.

    В Ленинград поезд приходил часов в одиннадцать утра. Мы знали, что Ахматову будет встречать Гаршин. И действительно, когда мы вышли из вагона, на- перроне стоял человек типично профессорского вида (я редко видал людей, о которых с такой определенностью можно было сказать, что это профессор в старом, как бы петербургском смысле этого слова). Он подошел к Ахматовой, поцеловал ей руку и сказал:

    "Аня, нам надо поговорить". Они стали, разговаривая, ходить по перрону. Мы поняли, что уйти нам нельзя. Ходили они не очень долго, минут пять или восемь. Потом остановились. Гаршин опять поцеловал Ахматовой руку, повернулся и ушел. Мы почувствовали, что он уходит, окончательно вычеркивая себя из жизни Ахматовой.

    Ахматова подошла к нам. Она сказала совершенно спокойно, ровным голосом: "Все изменилось. Я еду к Рыбаковым".

    И. Рыбаков был известный коллекционер, с семьей которого Ахматова дружила. Жили Рыбаковы на набережной Невы, недалеко от Дома писателей. Я побежал искать случайную машину. Вскоре нашел левака (тогда, впрочем, этого слова, кажется, еще не было). Я привел его на перрон, чтобы он помог нести вещи. Когда мы подошли к Ахматовой и Тамаре, они оживленно о чем-то говорили и продолжили разговор, идя к машине. Разговор -был об английской поэзии, - если я верно помню, о поэтах ирландского Возрождения. Шофер уложил вещи, мы уселись, поехали. По дороге говорили о тех улицах, по которым проезжали, отмечали изменения в облике Ленинграда. Ахматова пристально смотрела на город, была, как всегда, необычайно точна и метка в своих словах.

    Все время, когда мы ехали, меня мучила мысль: знают ли Рыбаковы, что к ним едет Ахматова. Потому что сами мы были в Ленинграде тогда бездомны, должны были искать пристанище у друзей - и не знали бы, где приютить Ахматову. Но боялся я зря. Рыбаковы были предупреждены и радостно встретили Ахматову.

    Когда Ахматова прощалась с нами и с легкой улыбкой благодарила нас за помощь, мы оба вспомнили о ее так недавно сказанных словах: "Она и не подозревает, что я - танк..."

    8

    В сентябре 61-го года мы зашли к Ахматовой на комаровскую дачу - "Будку". Ахматова собиралась в город, на "зимний сезон" в новой квартире, предоставленной ей вместе с семьей дочери её покойного мужа Н. Н. Пунина - после длительных переговоров - в только что построенном писательском доме на ул. Ленина. Вещи были уже сложены. Ахматова ждала машину. Мы остались, чтобы помочь ей "погрузиться". Ждали мы долго. Машины все не было. Наконец она пришла, какая-то очень новая, сверкающая. Но вышел из нее человек, которого Ахматова не знала, и кратко передал ей от имени Пуниной, что комнату Ахматовой залило водой из верхней квартиры и что ехать Ахматовой некуда. Ахматова восприняла это известие совершенно спокойно. Ничего не сказала. Не произнесла даже своей любимой формулы: "Со мною только так и бывает!"

    Мы повезли Ахматову к нам (теперь мы были не бездомными). За те дни (или недели?), что Ахматова жила у нас, Тамара, любительски занимавшаяся лепкой, сделала скульптурный портрет Ахматовой. Закончить его Тамара не успела. Но Ахматовой он нравился таким, каким он был.

    А пребывание Ахматовой у нас было отмечено еще тем, что я именно тогда стал уговаривать ее составить "канонический" список своих стихов, особенно начиная с 20-х годов, после "Anno Domini", как основу для того полного собрания стихотворений Ахматовой, которое когда-нибудь будет издано. После нескольких дней колебаний Ахматова согласилась и через какое-то время передала мне наброски такого списка. Пригодились они сравнительно скоро. В конце 60-х годов В. М. Жирмунский использовал их, готовя к изданию том Ахматовой в Большой серии "Библиотеки поэта".

    "реабилитацию" Рильке и за издание сборника его стихов в Тамарином переводе). В первый раз, послушав переводы, Ахматова сказала: "Словно кислороду глотнула". В середине 60-х годов она как-то сказала нам, что ей нравятся и переводы Рильке, выполненные К. Богатыревым2.

    9

    много. Но лишь малая часть ее переводческих работ по-настоящему привлекала и захватывала ее.

    В середине 50-х годов мне довелось составлять и редактировать в издательстве "Искусство" четырехтомное собрание сочинений Генрика Ибсена. Переводы стихов для этого собрания должны были быть выполнены заново. Я предложил Ахматовой выбрать любые ибсеновские стихи, какие она захочет, и дал ей том с немецкими переводами стихов Ибсена. Ахматова остановилась на четырех стихотворениях. Сразу же были изготовлены подстрочники, и я вручил их Ахматовой. Прошло несколько недель. Ахматова попросила меня заехать. Протягивая листки с готовыми переводами, она сказала, притом безапелляционным тоном: "И чтоб я их больше не видела... Делайте с ними что хотите".

    Из четырех переводов один оказался замечательным и впоследствии перепечатывался во всех собраниях ахматовских переводов. Один перевод был просто хороший. А в двух было немало слабых мест, и я основательно переработал их.

    Когда том Ибсена с его стихами вышел, я немедленно отправился к Ахматовой. Она полулежала. Я протянул ей книгу, но Ахматова ее не взяла, а, указав широким жестом на полку, сказала: "Поставьте туда..." И я убежден, что она этот том так никогда и не раскрыла.

    10

    А теперь, в заключение, об одном сне Ахматовой.

    "Литературном наследстве".

    Здесь я могу лишь пересказать этот сон - и добавить к пересказу некоторые соображения о его истоках.

    Конечно, эти мои соображения отнюдь не обязательны. Сон может быть понят и истолкован без них. Но полностью отрицать возможность влияния на сон тех элементов действительности, о которых я расскажу, тоже нельзя.

    Вот вкратце содержание сна.

    Кто-то встречается с Ахматовой и говорит ей: "Вас ищет Адмони". Вскоре она встречает меня. Я говорю ей: "Мне надо прочитать вам одно стихотворение". Мы идем и оказываемся на великолепной наружной лестнице какого-то здания, спускаемся на несколько ступеней, садимся, и я начинаю читать Ахматовой стихотворение. В нем попадаются строки на незнакомом языке. Постепенно таких строк становится все больше. Потом строки на русском языке вовсе пропадают. Но Ахматова все понимает. Я кончаю. Ахматова потрясена, плачет - и уходит.

    незнакомого языка - мотивы, часто встречающиеся в снах и означающие, что видящий сон переживает период освобождения от чего-то тяжелого, период подъема сил.

    Такое толкование вполне отвечает действительности. Этот сон выпал на дни, когда Ахматова выздоравливала от очередной болезни. И завершает она свою запись замечанием, что потом все было хорошо, она выздоровела и уехала в Москву.

    Но все же при таком подходе остается неясным, почему эти мотивы сна приобрели у Ахматовой именно такую форму, какую они приобрели, связались именно с такими лицами и явлениями, с которыми они во сне сопряжены. Об этом-то я и попытаюсь здесь рассказать.

    Общий фон, обусловливающий реальное содержание сна, - это то, что как раз в конце 50-х годов наши встречи с Ахматовой были чрезвычайно частыми и что я часто читал ей в это время мои новые стихи. А кроме того, возможно, здесь некоторое значение имеет и одно давнее событие.

    Летом и первой военной зимой, в блокадном Ленинграде, я писал для 7-го отдела политуправления Ленинградского фронта множество пропагандистских стихов на немецком языке - для распространения, разными средствами, среди немецких войск. Писал я их с полной отдачей, как подлинные стихи, потому что видел в них мой непосредственный вклад в войну. Любопытно, что в это время я полностью перестал писать русские стихи. Некоторые из моих немецких стихотворений потом были опубликованы в ГДР, несколько я перевел и включил в книгу "Из долготы дней". И когда осенью 1942 г. я оказался в Ташкенте и встретился с Ахматовой, я стал читать ей не только мои русские стихи, но и эти - агитационные немецкие. Немецкий язык Ахматова к этому времени знала значительно хуже, чем французский и английский. Она говорила, что прежде знала его хорошо, но затем позабыла, потому что ей совсем не приходилось по-немецки читать. Очень трудно ей было воспринимать немецкий язык на слух, особенно стихи. И когда я стал читать ей мои немецкие стихотворения, я сначала тут же переводил их. Но затем Ахматова сказала: "Не надо переводить. Я не понимаю слов, но все же понимаю стихи. Целиком". Не отсюда ли идут строки на незнакомом языке, которые Ахматова все же понимает?

    Может быть, это и навеяло Ахматовой мотив с лестницей во сне.

    Как и полагается в толковании (по крайней мере, в любительском толковании) снов, все здесь гадательно. И ни на чем настаивать нельзя. Но все же запись Ахматовой об этом сне мне дорога, потому что она является своеобразным следом нашей дружбы - и поэтому мне захотелось этот сон прокомментировать.


    Примечания

    Печ. по рукописи. Опубл. в кн.: Ленинградская панорама. Л., 1988.

    Владимир Григорьевич Адмони (р. 1909) - филолог, переводчик, поэт, критик.

    2. Константин Петрович Богатырев (1925-1976) - поэт-переводчик; "За чудесные переводы Рильке" А. А. надписала ему в 1961 г. свою книгу "Стихотворения" (1958).

    Раздел сайта: