Анна Ахматова в записях Дувакина
В. М. Василенко

Виктор Михайлович Василенко

Ведет беседу М. В. Радзишевская  

В. Об Анне Андреевне Ахматовой... я очень немного могу сказать, потому что, когда человек вспоминает, то помнит мало. Добавлять же, присоединять, создавать уже потом какой-то образ, в общем, по-моему, не входит в мою задачу.

Р. Безусловно! Только то, что помните сами.

В. Я очень любил стихи всех символистов, акмеистов, собирал их в 20-е годы. У меня был весь Мандельштам. Правда, "весь" - это звучит немножко странно, потому что "весь" - он сам был небольшой: две книжки. "Камень" 1, который я помню очень хорошо, великолепная книга стихов... <...>

Он поразил меня, Осип Мандельштам. Чем? Удивительным проникновенным строем его слов и в то же время, что мне всегда было очень близко, как-то мило - классичность. Но это не была классичность стилизации. Нет. Это было какое-то новое оживление стиха. Я любил, конечно, и символистов, и они у меня были. Но Мандельштам действовал на меня особенно. Так же на меня очень действовал Гумилев, все его сборники я имел. Мандельштамовские "Tristia" 2 тоже меня волновали. Это его второй сборник. Третьего ему уже было сделать не дано.

Р. Скажите, а Вы его лично не видели?

В. Нет, конечно.

Р. Почему "конечно"?

В. То есть мог бы видеть.

Р. Гумилева - "нет, конечно" - я понимаю, а Мандельштама могли. Не видели?

В. Нет, не видел, нет. Пастернака я видел неоднократно, но с ним никогда, в общем, не общался. Маяковского встречал часто, но я его стихи не люблю. Они мне чужды. Чем дальше я ухожу от него, тем дальше от меня уходит и поэзия Маяковского. Я даже не знаю, насколько она поэзия. Это какой-то другой мир, и потом чуждый мне своей разрушительной силой. Все-таки он поэт не созидания - ломки слов, их полного пересознания... Тогда верили, что это находки нового стиля, что язык требует полного переделывания. Но вот я вижу, прошло уже много лет, Господь Бог дал мне долгую жизнь, и я вижу, что все это не оправдалось. Ну что же? Из Маяковского вышел кто? Андрей Вознесенский 3? Евтушенко 4? В какой-то мере тоже плохой поэт. Роберт Рождественский 5? Причем ужасно пошло звучит "Ро´берт". Ну, хоть был бы "Робе´рт"...

Р. Ну, в этом-то он не виноват уж.

В. Нет, ну хоть бы произносил бы "Робе´рт"... Но дело не в этом. Я знал очень многих поэтов. Я их любил много... Знал не лично, а просто я читал книжки, я был увлечен поэзией. Это были обычно в 20-е годы - маленькие, тоненькие книжки. Правда, были толстые и большие. Это уже отлитые в бронзу стихи символистов. Я помню, какие были большие, толстые книги у Валерия Яковлевича Брюсова, у Сологуба и так далее. Блок был поменьше, но тоже... Кстати, о Блоке. Я говорю немножко так... как бы играя памятью. Ведь Блока никто раньше особенно не считал большим поэтом. Я помню, мой дядя, который хорошо знал литературу, его считал туманным, весьма однообразным... Но, я бы сказал, слава Блока, настоящее признание его как классика пришло, конечно, безусловно, после войны. Понимаете? А так это был хороший поэт, большой, но к нему было отношение разное. Особенно в 20-е года шла эта волна новых поэтов.

Тогда, я помню, привлекли мое внимание юные стихи Пастернака - "Сестра моя жизнь", "Поверх барьеров 6..." Ну и, конечно, и многих других, я не буду уж их всех называть. Это были поэты... Сергей Городецкий 7... даже стихи Алексея Толстого, стихи... Зенкевича и Ходасевича. Но здесь - оговорка. Ходасевич предстает перед нами как очень большой поэт. Уже тогда он выделялся, если можно вспомнить прекраснейшие слова Баратынского о Музе - "лица необщим выраженьем...". Быстро ушли в прошлое такие поэты, как Шершеневич 8, про которого ядовито сказал Сельвинский: "Лицо-то девичье, а душа Шершеневича". Там было много нападений друг на друга. Я помню, как загремел славой, правда, не очень длинной, короткой... Сельвинский. Но Сельвинский поразил <...> своим миром белых медведей, тигров - "Охота на тигров" 9 - своеобразием языка. <...>

Ну, я скажу, что из всех этих новаций ничего не вышло, так же, как не вышли эти поиски, я считаю, у Маяковского:

... покойно, как
пульс покойника... 10 -

и так далее, и так далее. То есть все, что выходит, видимо, за простоту, за какие-то большие формы языка, все-таки это не живет. Это рассчитано на очень небольшой круг "изощренных" слушателей, так же как такая же живопись. Это люди, ну, так сказать, все, извините, ушибленные в чем-то. Я не хочу их обидеть, но великое искусство просто. <...>

Я не говорю, что они не талантливы. Талантливы они, и даже часто действуют и будут действовать на аудиторию, но, когда бы меня спросили, о чем пишет Андрей Вознесенский - он несомненно талантливый, - то, ей-богу, я не знаю. Я прочитал его целый томик и неоднократно. Так если Вы меня спросите, что там, я только пожму плечами - не знаю.

Анна Андреевна Ахматова как-то мне сказала, что хорошие стихи запоминаются. Это не значит, что вы их помните наизусть, но вы о них помните, как о встрече с каким-то удивительным человеком...<...>

Так вот, Анна Ахматова... У меня ведь были все ее сборники: был "Вечер", были "Четки", была "Белая стая", был "Подорожник" 11, еще до того, который мне подарила Анна Ахматова с этой великолепной надписью: "Виктору Василенко с верой в его стихи". Ведь так никто не сказал. Ведь как писали Пушкин, другие? Они писали, что им нравится, что это хорошо. А тут она, понимая мою горькую судьбу непризнанного поэта, поэта, гонимого из всех редакций... Мне Винокуров 12 написал в 60-х годах, что стихи мои не лишены... когда я подал в "Новый мир" свои стихи... я получил рецензию такую: "Ваши стихи мы напечатать не можем, поскольку они не гражданственные. Они профессиональные (он не мог этого не сказать), но читайте их только своим друзьям". <...>

Это тоже жизнь поэта. И такой жизнью обладали многие поэты в сталинские времена и отчасти в брежневские: их переписывали, но гонение не могло их остановить. Бывали случаи, когда даже через это - через такие списки, потому что их составить не все могли, как я, - поэт оказывался разобщенным со всеми. Поэтому, может, это и наложило печать некоторой странности на мои стихи, то есть они лишены того, что называется современностью. Это отмечала Анна Андреевна. Она сказала, что они в то же время современны своим внутренним содержанием.

Так вот среди этих стихов, я говорю, Анна Ахматова полюбилась мне страшно, она завладела мною, как и те поэты, но особенно завладела своей удивительной нежностью, понимаете, своим прекрасным языком, какой-то проникновенностью. <...> Сейчас в моей слабой голове не все приходит на память... Но я хочу сказать, что есть поэты, которые... Вот, например, Фет! Фет. Лучшие стихи он стал писать в старости. Он издал три выпуска своих знаменитых "Вечерних огней"... 13

И так прозрачна огней бесконечность 14,
И так доступна бездна эфира,
Что прямо смотрю я из времени в вечность,
И пламя твое узнаю, солнце мира.

Какая роскошь! Такие вот стихи рождались к концу жизни. Или, вообще, стихи других поэтов, которые к концу жизни не теряли своей силы, они крепли. Таким был, конечно, и Пастернак - он все-таки жил 60 лет с чем-то, по тому времени это не так мало.

Теперь представьте себе, что было бы с Пушкиным и с Лермонтовым, если их не убили бы. Какие это были бы поэты! Какие мастера великой прозы! <...> Как-то мне сказала Анна Ахматова... "Я, - говорит, - всю жизнь живу трагедией Михаила Юрьевича Лермонтова" 15. Ведь этот юноша к 27 годам стал таким гениальным, таким понявшим человеческую душу и великим уже художником, что почти нет ему равных. Ну кого можно вспомнить? Моцарта 16? Который в шесть лет написал оперу? Причем это мастерство было поразительное. Не многим людям дан такой дар: в раннем времени какое-то соединение всех сил души создает возможность совершенных творений. И спрашивается, где мог Лермонтов так постичь глубоко души людей: например, "Мцыри", "Герой нашего времени", все эти образы разные... Ведь он был убит двадцати семи с половиной лет. И самое трагичное - второе, - сказала мне Ахматова, - он умер, не зная, что он великий русский поэт. И долго вся Россия не знала, лет 15-20, что погиб, - сказала она, - великий, второй, поэт России. Ведь те, кто его окружал в том же Кисловодске, в Пятигорске, это были средние маленькие люди, офицерики, пошловатые. Мартынов 17, его друг, был заурядным человеком - Мартышка. <...> Так вот, Мартынов, он был юноша, и, как обычно говорят, врезался по уши. <...> Но дело-то в том, что не все знают, как кончил Мартынов. Он ведь не пошел в армию, хотя мог сделать карьеру. Ему бы Николай I покровительствовал. Он ушел в отставку тут же, уехал к себе в имение, которое недалеко от Тархан, и стал там жить одиноко. Правда, он потом женился, имел, кажется, двух дочерей и каждую неделю в своей церкви, которая у него была около его дома, служил панихиды по Михаилу Юрьевичу Лермонтову и клал поклоны. Потом он лет сорока с чем-то отдал все имение дочерям, уезжает в Италию, переходит в католичество и кончает жизнь монахом в келье. Это хорошо о нем говорит.

Но, между прочим, я сказал Анне Андреевне: "А был ли негодяй Мартынов?" Она подумала: "Нет. Это был несчастный человек 18. Но им руководила злобная воля того, кто это делает. Ведь дело-то в том, что... Здесь надо помнить, что дуэли были тогда приняты. Правда, уже Александр I их запретил, преследовал их Николай I..." <...> Я бы сказал, мы забываем о том количестве дуэлей, которые были на Руси. Но мы же не оплакиваем всех этих людей. Но здесь - потому что погибли два гения. Так вот, она сказала, что Лермонтов был великим поэтом, но о нем узнали лет через 15-20, и ужаснулись, что потеряли, что было потеряно - вот это слова Анны Андреевны.

Потом Анна Андреевна сказала интереснейшую мысль, может быть, какую-то очень странную, она почти мистична. <...> Так вот, она мне сказала: "Ни Пушкин, ни Лермонтов, выходя на дуэль, не могли убить Дантеса 19 и Мартынова". - "Почему? - я говорю. - Ведь Пушкин был великолепным стрелком". - "Да, но поэт, - сказала Анна Андреевна, - не может быть убийцей. Он только может быть убит". Понимайте как хотите. Но если бы Пушкин убил, то он не был бы поэтом большим. Если бы Лермонтов убил Мартынова, это было бы страшно, поэзия его была бы обескровлена, "запятнана" - она сказала. "Я ведь верю, - она сказала, - ведь в Бога я верю". Она очень верила в Бога. "Я верю в то, что есть какие-то удивительные случаи, но об этом же никто не пишет". А я ее спросил, я даже ее прервал немножко: "Скажите, значит, они были обречены?" Она сказала: "Да. Обречены". Вот это точно. И потом она еще добавила, что Пушкин ведь был прекрасный, как Вы сказали, стрелок, но пуля попала в монету, то есть не в монету, а в пуговицу бронзовую на кителе Дантеса. Он, кстати, болел долго. Она вмялась глубоко туда. Так что есть очень много странных случаев. И вот она мне сказала: "Лермонтов - это моя трагедия всю жизнь". Мы как-то об этом мало знаем. Мы говорим, что она занималась Пушкиным и так далее. О Лермонтове она почти не писала, но вот в таких разговорах, во всяком случае со мной, она мне об этом сказала. <...>

Незадолго до смерти ее пригласили на съезд поэтов в маленький городок южной Италии, Бакулии - Таормино 20, куда ее повезли. Сопровождали ее, помню, Тихонов и Сурков 21 - малоприятное сопровождение, если знать, кто они были такие. И там ее приняли изумительно, она получила звание королевы поэзии и 20 тысяч 22, кажется, долларов. Кроме того, она рассказывала, что когда она шла с аэродрома, встречавшие ее из корзин бросали розы к ее ногам. Она шла по розам. "И какие-то были, - говорит, - розы черного цвета. Я таких не видала изумительных роз". Ну и потом ее оттуда повезли во Флоренцию, в Рим... в Равенне была, в Венеции. И, как 23известно, в Оксфорде ей присудили звание доктора литературы.

Ну, потом она все стала хуже... и через полтора года примерно скончалась. <...> Она ведь была похоронена в Комарове.

Р. Я знаю.

В. Под Петербургом, Ленинградом. Кстати, она часто любила говорить "Петербург", иногда говорила, конечно, "Ленинград", потому что там есть и то и другое, и это совмещается. И Анна Андреевна как-то раз мне вдруг сказала, в один из моих приездов к ней... я был с ней в комнатке Марии Сергеевны Петровых 24, и она меня приняла. Жила Мария Сергеевна на Беговой, такие маленькие были домики писателей очень хорошие, двухэтажные. Напротив, кстати, жил Заболоцкий. Я с ним только раз у Петровых встретился. Когда он узнал, что я был в тюрьме, то он сказал: "Мое сердце съели содовые озера" 25. <...>

Теперь, значит, возвращаюсь. И вот Анна Андреевна раз мне сказала, как-то так странно на меня посмотрела: "Вы мне иногда напоминаете моего верного придворного, навещающего меня, византийскую царицу (почему-то не "императрицу", и повторила два раза "царицу") в моем изгнании на острове Патмосе". <...>

Знаете, [одно мое стихотворение] ей понравилось. Она его положила, спрятала. Было это так. Я его написал еще раньше, в 56-м году, оно у меня лежало. Я ей показал три стихотворения, два из них (они у меня где-то так и валяются) не пошли. Она сказала: "Знаете что, когда их прочтут потом, возникнут странные размышления о наших взаимоотношениях". Это были стихи юноши, влюбленного безумно в свою даму 26. Ну вот. А эти ей понравились. Это было у Алигер, около Третьяковской галереи. Я там был у нее один раз. Она там тогда жила месяц, и меня приняла, она мне позвонила. И вот там как раз она показала мне большой ларец 27. "Я, - говорит, - его вожу с собой". Это был ларец какой-то деревянный такой, красивый, старинный. Она говорит: "Откройте его". Это после того, как я прочел ей эти стихи. Я открыл. Там было много-много листков. "Откройте первый". Я стал читать - "Анне Ахматовой от Гумилева" и так далее... Пастернак... потом стихи были от Брюсова... там какие-то просто... еще... еще от кого-то. Она сказала: "Вот Вы будете здесь лежать. Как, по-вашему, хорошая будет для Вас компания?" Я говорю: "Да". Она взяла все три стихотворения... <...>

Я любил всю жизнь Ахматову. Я ее читал. Мне было дано счастье в 32-м году ее увидеть, но она об этом не знала. Узнала только тогда, когда мы с ней встретились впервые в 62-м году.

Был объявлен ее вечер в Москве. Это был 32-й год. Я не помню, было ли это лето или зима. А спросить ее об этом как-то было неудобно. Я ей рассказал. В общем, это было в Политехническом музее 28. Я помню, я получил билетик, сидел очень близко от сцены, но прямо на полу. Все было загромождено. Это была последняя дань Анне Ахматовой. После этого вечера она больше не выступала, стихи ее нигде не печатали, и все остальные годы были годами молчания. <...> Все эти годы, до сорокового, когда ее издали опять... Тут всякие ходили легенды, что будто Светлана [Алиллуева] переписывала стихи 29. Отец увидел и спросил: "Почему ж ты книгу-то не возьмешь?" Она ему сказала, что нельзя. Он прочел, и ему, кстати, понравились, и он приказал ее издать. <...>

Так вот, потом я ее уже не видел, но запомнил на всю жизнь. Я ей сказал об этом. Она вдруг мне задала вопрос, чисто женский: "А в каком я была платье?" Я ей сказал: "Шелковом, белом, с атласной голубой лентой". Вдруг она: "Как? Вы это помните?" Я говорю: "Да". "Помните?" - она сказала. Я, помню, гордо выпрямился и сказал: "Я все-таки историк искусства, и мне свойственна зрительная память". Она засмеялась.

И эту любовь к Ахматовой я проношу сквозь все тридцатые годы. В лагере я твердил на память ее стихи. Теперь я многое не помню, не потому, что я хочу забыть, но я уже иду к концу. <...>

Между прочим, она всегда читала с листа, из тетрадки читала. Я даже ей сказал: "Почему Вы не так?" Она сказала примерно то, что стихи надо читать очень точно. Малейшая ошибка нарушает гармонию. Понимаете? Что-то изменится в словах... Конечно, широкий зритель этого не уловит. Ну вот, например, так читал свои стихи тот же Тютчев... И она мне сказала, что вот то, что сейчас развивается, так называемая эстрадная поэзия, она ведет... Ну, я, так сказать, примерно говорю - смысл. "Правда, они, - она сказала, - пожинают лавры, необычайно активно воздействуют на аудиторию, но читаемые стихи у них часто небрежны, не очень хорошо отработаны. Но это им и не нужно. Нужна, главное, эмоция, сила, с которой они брошены, - тут она употребила такое слово - "выплеснуты", - на слушателей". Это мне очень запомнилось, потому что понравилось. <...>

Анна Ахматова, когда я с ней встречался, всегда была очень приветлива, радушна. Потом она всегда принимала как-то очень просто одетая, естественно себя вела. Чаще всего я ее видел в таких скромных платьицах... Помните, продавали в то время ситцевые готовые платья с какими-то цветочками, еще с какой-то такой требухой, прошу прощения. Я сказал не то. Ну вот, и я ее видел в этом милом лиловом платьице, и она лежала, отходя в тот мир. Так мне и запомнилось это лиловое платье. Она ведь была очень бедна всегда. Даже свой большой... вот эту премию она, говорят, отдала Льву Николаевичу, сыну, и своей приемной дочери Пуниной Ирине Николаевне. Ну вот. Сама себе она очень мало оставляла.

Удивительная вещь, я заметил, что настоящие поэты не берут денег. Вот, например, Маяковский (он, конечно, был настоящий поэт) и Есенин раздавали деньги, получая их в кассах. И там уже толпилась - это точно - голодная шатия-братия плохих поэтов, которым бросал половину обычно своей пачки Есенин, и то же самое делал Маяковский. Причем [Есенин] говорил: "Ну, ешьте, ешьте, только не подавитесь!" <...>

В. Я приехал... мне открыла... Это была Глен 30... Я с ней почти не знаком, и был я там только у Анны Андреевны Ахматовой, которая захотела меня видеть. Между прочим, тем, что я у нее оказался, я обязан моему знакомому Михаилу Васильевичу Толмачеву 31, литературоведу, который был дружен с Анной Ахматовой немного, и он рассказал Анне Андреевне, что у меня на руках... умирал ее последний, третий, муж - профессор, искусствовед Николай Николаевич Пунин. Она и захотела меня повидать. И вот я приехал к ней.

Как-то сразу она меня тепло встретила. Я был так потрясен этой встречей, так для меня это было неожиданно, что я увидел поэта. Это была первая встреча у меня с настоящим большим поэтом. Ведь я их знал только по литературе. Для меня это были люди, отмеченные каким-то божественным знаком. <...> Как-то раз я сказал ей "поэтесса" - она на меня рассердилась и сказала: "Никогда не называйте меня и женщин, которые хорошие писательницы, поэтессами. Мы все только поэты. А поэтесса - это..." - она покачала головой и ничего больше не добавила.

И вот она стала меня расспрашивать о лагере. Меня поразила простота ее обращения. Она была скромно одета. Какая была вокруг обстановка, если меня спросят, не помню. Я не обратил внимания на комнату, не обратил внимания, что в ней было. Я знаю, что другие, вот пишут воспоминания, они все очень тщательно рассказывают о том, что было, какие вещи - я ничего не помню. Я весь оказался в лучах этого великого человека. Это был большой поэт, конечно, и от нее шла какая-то удивительная сила... потом я этого никогда ни у кого не встречал... А все-таки встречался со многими потом поэтами, уже когда стал писать, когда стал членом Союза писателей. Она отличалась поразительной простотой, мягкостью... Никогда она не подчеркивала, что она чем-то отличается от нас. Речь ее была очень проста. Она уже была стареющая, была очень пожилая, конечно, она была очень уже тучная, но глаза ее оставались поразительными. <...>

Она стала расспрашивать меня о Пунине. Я подробно рассказывал ей о том, как жил Николай Николаевич Пунин, как он был дружен с философом-богословом профессором Львом Платоновичем Карсавиным 32. Они находились, я рассказывал, в одном бараке, для инвалидов. Был такой барак, где держали заключенных, которых уже даже в то время начальство не могло выводить на работу. Они просто там жили, были на том же самом довольстве, что и мы, только иногда чуть-чуть похуже. Их очень оберегали и спасали литовцы. <...> Там было около трех тысяч человек, как в каждом лагере, а в наших инвалидных лагерях Речлага было примерно, значит, 8 или 9 лагерей по 3 500 человек. Они большей частью... Что меня еще спасло - что там было мало блатных. Это были лагеря особо тяжелых политических заключенных. Если бы я попал в обычные лагеря, где все смешано с блатными, я бы, конечно, погиб и не выжил. А здесь я все-таки получал свою голодную, но так называемую пайку хлеба, свой несчастный суп, немножко каши, и опять кашу на ужин. Вот.

Николай Николаевич получал хорошие посылки: от Анны Андреевны Ахматовой, от своей дочери Ирины Николаевны Пуниной, еще от кого-то. У нас была такая маленькая столовая для заключенных, и те, кто получал посылки... их все довольствие оставалось там, записывалось на них, и мы могли приходить после работы и сделать себе немножко на местной посуде каши, еще там чего-нибудь. Причем тот, кто выдавал нам по нашей карточке, отмечал, сколько осталось там граммов. Ну, скажем, был там килограмм какой-нибудь манной, которую нам прислали - оставалось там 700-800 - это спасало. Моя жена мне посылала обычно две-три посылочки в год. Конечно, я ими делился с моими друзьями, некоторую часть отнимал нарядчик, отнимал бригадир. То же самое делал и Николай Николаевич Пунин. Лев Платонович Карсавин ни от кого не получал, но с ним делился Пунин.

Так вот, возвращаюсь к их бытию. Я ей рассказал, значит, что во главе этой тюрьмы стоял заключенный врач - литовец. Он, к сожалению, умер. Он потом стал другом моим и Шуры, моей жены. Это был высокообразованный человек. Он кончал колледж иезуитов в Вильнюсе, был священник и был посажен просто зато, что он был иезуитом. Имел 10 лет. А там, в лагерях, заключенные врачи использовались на своей врачебной работе. Вот это очень важно отметить. И во главе совсем уже официально стояла какая-нибудь фигура, вроде какой-нибудь медсестры с каким-нибудь званием, чуть ли не майора медицинской службы. Но они, отлично понимая, что они ничего не знают, передоверяли это настоящим врачам. Например, в нашем лагере был одно время (потом его перевели) старый-старый доктор-австриец, который лечил императора Франца Иосифа II. Вот он меня смотрел, смотрел мое горло, нос и сказал мне, это был уже 55-й год: "Если еще года два, то все с Вами кончится". У меня ведь все обморожено было. <...> Но я все-таки был довольно крепким человеком, потом я никогда не пил вина в жизни, или водки, или коньяка, я не знаю их вкуса, пива не пил и не курил. Я лично думаю, что это меня спасло, мои органы не были повреждены. <...>

Возвращаюсь опять к Анне Андреевне Ахматовой. Я обо всем этом ей рассказал, как эти врачи... еще был такой Маяускас, тоже литовец, врач, и вот они ведали в Абезе этой тюремной больницей. Они брали многих заключенных, клали их там, держали как можно дольше, и этим спасали их. И меня брали, клали. Я счастлив, что очень долго, три месяца почти, раз меня держал в этой больнице Шинкунас Владес Никодимович (по-литовски будет Владес Никодимус), где было несколько улучшенное питание, чуть-чуть, а главное, что я не ходил на работу, лежал или сидел на нарах, а против меня сидел Лев Платонович Карсавин. Я был три месяца вместе с ним, вел оживленнейшие разговоры по искусству, по философии. Как жалко, что я не мог это записать! Сколько осталось потерянным! Какие он высказывал интересные вещи! Кое-что я помню, но так мало... И Пунин был с ним очень близок. Еще при них был такой Анатолий Анатольевич Ванеев 33. Он был инженер, но он стал удивительным, покорным, как-то чутко... Бывают такие люди: он инженер, но он так воспринял философию Карсавина, он так под его влиянием образовался, что он совершенно стал другим, этот молодой человек, совсем другим, понимаете. Между прочим, это ему принадлежит честь, это он спас многие рукописи Карсавина, которые тот там писал. Дело в том, что в бараках это было нельзя, в таких рабочих, а там [в больнице] было можно. Почему? Потому что начальство, которое ходит и делает шмоны, то есть обыски, туда не заглядывало никогда: они боялись заразиться. Потом они знали, что мы им не опасны. Вот. И он там сидел и писал, писал. Он там написал великолепный цикл сонетов об искусстве, понимаете. Ну, конечно, как философ. Он прекрасно владел стихом, его техникой, если можно [так сказать]. Он принадлежал по стилю к таким поэтам... кто бы ему был близок?.. Я бы назвал Вячеслава Иванова. Он наиболее близок по стилю, по характеру, по содержанию. <...>

И вот Анна Андреевна очень внимательно слушала о Пунине, о Льве Платоновиче Карсавине, о ее очень хорошем знакомом, который там был, Сергее Дмитриевиче Спасском 34, прекрасном поэте. <...> Он был гордым таким, небольшого роста, суровым, и мне сказал: "Вы помните, что Вы не простой заключенный, Виктор Михайлович, а политический". И он, этот замечательный человек, мне очень многое дал. Он очень часто со мной разговаривал. Мы с ним были в очень хороших отношениях. И когда он вернулся, раньше, с ним еще был поэт, тоже очень хороший человек, еврейский поэт, он писал на идише, Самуил Галкин 35. Вот те поэты, которые были с нами, двое, настоящих. Они были освобождены ко второму съезду поэтов, и, когда уходили (они были на полтора года освобождены раньше меня), Сергей Дмитриевич мне подарил - у него была книжка Тютчева, стихи, в маленькой серии поэта, с великолепной надписью. Я ее храню. Она у меня есть. А потом он мне оттуда, не боясь, писал письма. Я их сохранил. Сергей Дмитриевич Спасский заходил два раза к моей жене, но... он меня не дождался. Он мне писал, между прочим, что он очень ценит мои стихи, что он будет пытаться их напечатать. Говорит: "Я взял из вашего золотого фонда...". А у него было много моих стихов, потому что, когда умер Сталин, именно Сергей Дмитриевич заставил меня записывать мои стихи. Я говорю: "Зачем?" - "Вы не знаете, что может быть. А ваши стихи, - он говорил, - настоящие, Виктор Михайлович. Вы имеете на это полное право. Вы поэт". Мы с ним жили в одном бараке, он доставал бумагу, а тогда уже все разрешили, можно было писать. И, между прочим, одним из первых действий начальства было то, что с нас сорвали все номера, а у некоторых... забыли. И какой-то там надзиратель, вертухай, бежал и орал: "Эй, ты, сволочь, что ж ты - приказа не знаешь? Снять надо, дурак! Сними!" Простите, пожалуйста - у них "сволочь" было, в данном случае, в их устах, довольно ласковое выражение. Ничего плохого не было. Они, видимо, знали, что при Петре Великом возникло это слово: "сволочью" назывались в армии люди, которые, находясь в обозе, волокли пушки, понимаете. Они были всегда... всяким барахлом, простите. А потом, значит, так как они никуда не годились, кроме этого дела, то их и стали называть "сволочью" и так далее... <...> И вот Николай Николаевич Пунин, Сергей Дмитриевич Спасский, Самуил Галкин, и, конечно, Лев Платонович Карсавин, и вот этот Ванеев, и я туда входил - составляли маленькую такую группу заключенных. К нам присоединялся одно время, пока его не перевели, прекраснейший человек, мой друг... Все они уже, могу сказать словами замечательного философа Рима Марка Аврелия 36 <...> - "и все они умерли, умерли, умерли..." Но широко говоря, и я так повторяю о всех тех, кто был мне близок, моих друзьях, профессорах, моих учителях, что все они умерли, умерли, умерли... Но я их помню. Они мне многое дали, очень многое. Если я что-то имею, то это - от всех этих людей. Я здесь вспоминаю слова поэта Вакхилида 37: "Все мы мудры мудростью друг от друга". Вот. И все мы имеем своих учителей. И Лев Платонович Карсавин, он охотно говорил на темы философии...

Я это все рассказал Анне Андреевне, она слушала очень внимательно, она была из тех людей, которые не очень много говорят, любила слушать. А когда я останавливался, она говорила: "Ну что же Вы, продолжайте", - говорила голосом очень мягким, и не было у меня никогда никакого перед ней смущения. И вот в эту нашу первую встречу поразительно было то, что я себя чувствовал очень легко и просто, никакой скованности. И когда мы прощались, вернее, она сказала мне "до свидания" и сказала: "Приезжайте ко мне, звоните, я буду тоже..." Она мне сказала: "А мне кажется, что я Вас знаю уже 25 лет". Понимаете? Это мне очень дорого.

Ну и дальше... Да, я ее еще обрадовал тем, что я сберег 12 стихотворений, написанных Николаем Николаевичем Пуниным в лагере. Я их ей передал, на маленьких листках. Она была очень довольна, очень благодарила меня. Я их ей подарил. К сожалению, я не оставил копий, но у нее они есть. Да, она еще мне... что было для меня очень замечательным событием: вдруг она велела прочесть мне "Реквием" весь свой. Она дала мне его и стала меня слушать. Потом мне сказала как-то Мария Сергеевна Петровых: "Вы знаете, что она его обычно всегда читала сама и не любила, когда читают другие". Понимаете? Она мне потом говорила: "Вы, Виктор Михайлович, хорошо читаете стихи". И она несколько раз заставляла меня читать ей стихи свои, и мои тоже, несколько раз.

Ну вот. Я у нее просидел до позднего вечера. Но очень жалко, как-то очень грустно, что все люди, у которых я бывал... Я был потом, встречался с нею у Ардовых, они меня немножко знали, встречался я один раз у Маргариты Алигер, потом такая Большинцова 38 была - никогда меня не вспомнили. Их, так сказать, это ничего не интересовало. Даже еще недавно, ничего плохого сказать не могу, в прошлом году меня возили в Переделкино, где я был первый раз в своей жизни. <...>

Мы ездили в дом к Корнею Ивановичу Чуковскому. И там была Лидия Корнеевна Чуковская, она ведала этим музеем. Я ей оставил большое письмо, подарил ей мою книжку "Облака", оставил мои все данные и сказал: "Может быть, Вы когда-нибудь позвоните мне". К сожалению, она никогда на это не откликнулась. <...> Ну, Бог с ними, может, я просто не нужен им был. Может быть, они настолько хорошо знали Ахматову, что им ничего не могли добавить мои какие-то отдельные знания. <...>

Вот еще хочу сказать: с нами [в лагере] были очень интересные люди. Был такой Михаил Александрович Коростовцев 39, известный ученый, профессор, специалист по древнеегипетскому языку. Он потом стал, когда вернулся, академиком, это очень большой ученый. Он с Пуниным был знаком меньше, но все-таки они встречались. Еще принадлежал к этому кругу, но - он уже Пунина не знал, потому что он в этом лагере не был, он был со мною близок на Инте, на Печоре - Кочур Григорий Порфирьевич и Полмарчук, имя забыл. <...>

И вот Анна Андреевна Ахматова как-то со мною, видимо, подружилась. Я конечно, для нее не был другом, как были Чуковская и другие, я не был близким к ней человеком, но она меня как-то очень тепло принимала всегда. Я скажу, что я был для нее интересен. Самые лучшие, самые такие глубокие встречи с нею у меня происходили у Ардовых, это около Третьяковской галереи. <...> А главным образом - у Марии Сергеевны Петровых. Вот с нею я подружился и у нее потом часто бывал, уже после смерти Ахматовой, она ко мне прекрасно относилась, даже иногда поправляла мои стихи. <...> Она была все-таки большим поэтом: она сделала только одно небольшое исправление (она учила меня, я не всегда все мог) - и все стихотворение заблистало и стало удивительно живым, понимаете, оно ожило. <...>

И в один из моих приездов к Ардову... У меня вообще было с ней встреч несколько, по-моему, пять или шесть, вот так, я не считал... Иногда мы просто говорили [с Анной Андреевной] по телефону, но редко это... Она вдруг мне сказала, это было в 62-м году: "Я знаю, что Вы пишете стихи. Хочу их прочитать. Принесите мне рукопись". Я был потрясен, всячески лепетал и говорил, что не надо. Она так стукнула кулачком по столу и сказала: "Чтоб завтра (или послезавтра) они были. Я уезжаю в Ленинград, возьму их с собой". Ну, нечего было делать, привез. У меня была рукопись целая стихотворений. И она их забрала, держала почти четыре месяца, вернулась и 3-го февраля, 63-й год это был, позвонила мне и сказала: "Приезжайте ко мне завтра". И вот я к ней приехал. Она была тогда у Марии Сергеевны Петровых. И она мне сказала... Ну, мне даже неловко как-то это говорить: "Вы подлинный поэт", "Вы настоящий поэт", "у Вас есть своя манера, свой характер языка". "Вы, - говорит, - имеете свое мировоззрение". Примерно так. Потом она сказала мне: "У Вас, конечно, ограниченные темы, Вы пишете (и это хорошо) о Вашем любимом фольклоре, но Вы его используете по-своему, Вы не описываете этот фольклор, а как бы переселяетесь туда сами, и с Вами уходит туда и читатель. То же самое о событиях в истории. Своеобразна, - говорит, - Ваша лирика". Примерно так она сказала. Потом она мне сказала: "Я могу Вас считать близким к акмеизму". Сказала, что я неоакмеист, что, в общем, ей очень стихи мои нравятся. Я ее спросил: "А что Вы мне посоветуете?" Она сказала: "Ничего. Вы уже в конце 20-х годов стали профессиональным поэтом". Потом вдруг задумалась и спросила меня: "А почему Вы никогда не переходили порога ни одной редакции?" Я тут как-то растерялся. Она, не дожидаясь моего ответа, сказала: "А впрочем, понятно. Когда читаешь прекрасные стихи господина Афанасия Афанасьевича Фета-Шеншина, то ведь не знаешь, какой император царствовал в это время". Она обратила внимание на то, что у меня нет никаких современных тем. Правда, оговорилась: есть и современные, но негативные. Только она сказала слово не "негативные", а как-то иначе. "Вы, - говорит, - пишете о лагере, о вашей жизни там, и это, конечно, о современности, той, которая была для Вас и для всех". Она обратила внимание на мою любовь к такому ясному и чистому языку, сказала, что это очень хорошо. Потом она мне добавила: "Я, когда брала ваши стихи, я думала, что Вы пишете отвратительные стихи..." А я так невольно: "Почему?" - "А потому что Вы ученый. Как правило, ученые любят писать стихи, но они всегда пишут отвратительные стихи, потому что у них нет непосредственности, у них всегда выступает в стихах, так сказать..." - она сказала как-то так... "очень трезвый голос". "Но Вы, - говорит, - оказались совершенно иным. Вы поразительно сочетали в себе и ученость вашу, и поэзию. Вы немножко <...> напоминаете Ломоносова 40, Вы похожи на Бородина 41, который был великолепным композитором, но в то же время большим химиком. И я подумала: почему так? Потому что Вы историк искусства, не математик, не физик. Вы очень сохранили... детскую восприимчивость, даже в вашем возрасте. И я думаю, что Вы таким останетесь, мальчишкой, - она мне сказала. - Это для Вас плохо, наверное, в жизни, но для поэта это очень важно. У Вас нет возраста. У Вас нет, - говорит, - возраста. Правда, Вы, конечно, стали умнее, наверное, но остались таким же доверчивым, как и были раньше. Вы, наверное, доверчивы к людям?" - она сказала. Я сказал: "Не всегда". - "Но все-таки, - говорит, - больше".

Потом она так на меня посмотрела... она все время на меня смотрела, и сказала мне о моих верлибрах, о сонетах. <...> Вот эти сонеты и отдельные стихотворения в тюрьме ей очень показались любопытными, и она подчеркнула: "удивительно, что Вы их писали в тюрьме. Какие у Вас нашлись силы? И писали Вы, между прочим, не о тюрьме большей частью там, а о Кавказе, о природе". И добавила: "Это Вы защищались от окружающей действительности. И это Вас спасало". Понимаете? И тут она мне сказала: "Муза Вас оберегала, она оберегала". И добавила: "Ведь Муза существует реально" 42. Я усомнился, она на меня рассердилась и говорит: "Да. Например, Баратынский как-то раз о ней сказал неуважительно: "Не обольщен я Музою моею, красавицей ее не назову... 43" А женщина, - говорит, - таких вещей не прощает. Она целый год потом с ним не беседовала. Он понял свою ошибку и больше этого не делал. Вот она к Вам, - говорит, - хорошо относилась, жалела Вас, приходила". <...> И она мне сказала: "Я вашу рукопись не привезла, сознательно я ее оставила у себя. У Вас же есть другая?" Я говорю: "Да". - "Я, - говорит, - конечно, попытаюсь что-нибудь сделать... Потому что Вы сами ничего не сделаете. А я их оставила, ваши стихи, в моем фонде. Их там найдут". И оказывается, их недавно на самом деле там нашли. Они лежат у нее. Вот.

Теперь... Она потом посмотрела на полочку, на меня, на полочке стояли книжки. Она протянула так грациозно руку, так вот сделала пальцами и вынула маленькую книжку "Подорожник", не знаю, почему она там у нее была. Это замечательная маленькая книжка, Вы ее знаете, 1921 года, с гравюркой, очаровательной гравюркой Добужинского. Потом внимательно на меня посмотрела, взяла ручку шариковую с таким каким-то золоченым кончиком и написала мне: "Виктору Василенко с верой в его стихи. Анна Ахматова. 4 февраля 1964 года". И сказала мне: "Вот, берите". Я был поражен. Она сказала: "Вы заслуживаете этого. Я Вам повторяю, что Вы поэт. Пишите дальше. Только помните, - она добавила, тут ее глаза стали какими-то строгими, она замолчала, начала на меня смотреть, - Вы станете широко известным поэтом, но увы! только незадолго до Вашей смерти. Будете, но..." А говорят, что она имела дар предвидения.

Р. Да, говорят.

В. Ну, вот, я сказал тогда: "Вы знаете, наверное, надо за все платить". Она сказала: "Да. Надо за все платить. А Вы получили, - говорит, - очень большой подарок, так что за него нужно платить". Тут вошла Мария Сергеевна Петровых и сказала: "Анна, что ты написала? Дай!" 44 Я ей протянул, она посмотрела и вдруг сказала: "Вы знаете, я 30 лет знаю, даже больше... Сколько мы с тобой?" Она говорит: "Почти 32 года". - "... 32 года нашей дружбы, но такого ведь посвящения ты никому не делала". Она молчит и улыбается. "Да, - говорит, - это удивительное посвящение". А потом мне сказали уже многие, кто ее знал, что она была очень сурова. Она таких не давала никому. Понимаете? То есть, может, и давала, но неизвестно. <...> Я потом уже ей дал принадлежавшую мне ее книжку стихотворений, и она мне там написала: "Виктору Михайловичу Василенко. Мои московские дни. Анна Ахматова". Я ее спросил тогда: "А скажите, почему Вы в первом случае написали "Виктор Василенко", а здесь - "Виктор Михайлович""? Она так на меня посмотрела внимательно и ответила: "Там я Вам написала как поэту, Вы так будете себя именовать: Виктор Василенко, а здесь я написала как моему хорошему знакомому". <...>

Ну видите, такие вот были у меня отношения. <...> Надо было, конечно, тут же записывать, что многие делают, но у меня такой немножко безалаберный характер.

Что же я могу добавить к тому, что я Вам рассказал? Добавлю еще, что в остальных встречах всегда велись какие-то очень хорошие разговоры. Иногда она просто рассказывала мне о своей... "Поэме без героя". Она ее очень любила, много над ней трудилась. Она даже попросила меня написать о ней мое мнение. Я ей написал. Оно у меня где-то в моих бумагах хранится. Я написал ей большой такой, на трех страницах, очень убористым текстом на машинке, мелким шрифтом [трактат]... Ей очень понравилось, потому что я написал его не как литературовед, а именно очень живо. Она сказала: "Мне очень нравится, как Вы это сделали. Так, - говорит, - о нем, то есть об этом произведении моем, никто не писал". Ну я сказал, что я же не литературовед. Она сказала: "Это прекрасно! Когда я читаю литературоведов, например, о себе, то я часто удивляюсь: "Неужели это можно у меня вычитать?"". Как видите, она не очень их, так сказать... жаловала. <...>

Теперь еще добавлю к тому, что я сказал про Анну Андреевну. Она была... чрезвычайно со мною как-то... ну... доверительна. Например, она мне вдруг сказала: "Я очень ценю у Солженицына 45 "Один день Ивана Денисовича" и "Матренин двор". Он очень большой писатель, огромный писатель", - она сказала. Другого она, конечно, уже не знала ничего. "Но, - говорит, - он даже чем-то значительнее, чем "Записки из мертвого дома" Достоевского". Потом добавила: "Он мне принес огромную поэму, на 800 страниц. Я ее всю читать не могла 46, но читала ее так..." Она сделала такое движение рукой по страницам, по диагонали... "Я читала ее, как кошка, - говорит. - Ну, это такие плохие стихи, что я взяла с него слово, чтобы он никогда их больше не писал, вообще стихами не писал". Она сказала: "Это ужасно! Он не поэт. Он огромный, - говорит, - писатель-прозаик, но не поэт". На этом разговор закончился. Как-то раз я ее спросил об Ахмадулиной. Она помолчала... Она любила всегда перед тем, как отвечать, помолчать. "Она, - говорит, - пишет стихи, но она не поэт". Хотя... я не знаю, надо ли об этом говорить, но она ее не ценила, что-то ей не нравилось. Потом она тут же мне добавила то, что я Вам говорил раньше - об эстрадной поэзии.

Вообще, я с нею говорил мало о поэтах, больше, когда я приезжал, она меня все выспрашивала о лагере. Я рассказывал ей о жизни не только Пунина. Она спрашивала: "Как Вы там находились?" Спросила меня еще раз: "Я, конечно, знаю, но расскажите еще раз о бараках, о вашем питании, о простых людях, как они себя вели..." Я ей все рассказывал. И часто очень длительные наши встречи были наполнены тем, что она меня слушала. Мне бы хотелось наоборот, но что она мне могла сказать такого, что, ну, так сказать... она была так высока... Но ей я интересен был, видимо, с этой стороны. Она расспрашивала меня о Спасском, как он себя держал, как Пунин, спрашивала, как он скончался.

А Пунин, между прочим, скончался так. Он, Вы знаете... он ведь очень много получал посылок. Мы почти все голодали. И Николай Николаевич имел возможность, иногда уже в последнее время, когда Сталин скончался, ну, продавать свои... многие ему ненужные в посылках вещи, получать деньги... Их нам не давали, но они числились на книжке заключенного, и мы могли в ларьке что-нибудь покупать. Там стали появляться более широко продукты. И Николай Николаевич, это было, значит, в августе, купил зеленые незрелые яблоки и купил кислое молоко. Выпил - у него начались рвоты вечером... И вот такой со мной был в лагере, только в другом бараке, он теперь доктор литературоведения, видный сотрудник Пушкинского Дома, - Юрий Константинович Герасимов. Мы с ним иногда переписываемся, очень умный и интересный человек. Он был тогда еще не кончившим университет, потому что был арестован до окончания Петербургского, то есть Петроградского... Ленинградского, простите, [университета]. Он был студентом еще. Но он много знал, и мы с ним побежали, когда мне сказали, что Пунину плохо, в барак. Он был настолько в тяжелом состоянии, что мы тут же бросились в больницу, достали там носилки, принесли, положили, значит, Николая Николаевича и вместе... он впереди, я был сзади, мы понесли лежащего уже в беспамятстве Николая Николаевича Пунина в тюремную больницу. Это было не так уж близко - все-таки нелегко - от его барака. Его там положили, и к вечеру Николай Николаевич скончался.

На следующий день мы его хоронили. Несколько месяцев до этого скончался Лев Платонович Карсавин, но они уже оба застали смерть Сталина 47. Во всяком случае... Простите, Николай Николаевич - точно, а вот Лев Платонович, может, и нет, а может быть, да. Похоронены оба недалеко... от бараков, за зоной, в ямах, в вечной мерзлоте. С них... так полагалось... со всех заключенных снимали верхнюю одежду и верхние рубашки. Понимаете? Бушлаты, ватные брюки и тюремное белье. Оставляли только в рубахе. Вешали бирку с номером, который у них был на спине. Так они и лежат там, в холоде. Поэтому, когда будет Страшный суд, то им не придется собирать свою плоть: они, так сказать, от этого освобождены.

Ну что же еще мне добавить об Анне Андреевне Ахматовой? Могу сказать, что... Да, это очень важно. Последняя встреча была у ее знакомой где-то в Сокольниках 48. Я к ней приехал. Это была золотая осенняя пора. Она только что вернулась из своего путешествия в Италию и в Англию. <...> И вот она мне сказала, что она была, значит, во Франции, то есть в Англии, была в Италии, что она опять проехала по тем местам, где она когда-то бывала. И даже сказала: "Что мне теперь делать с такой большой кучей денег?" Ну, я знаю, что она отдала часть своей приемной дочери, Ирине Николаевне Пуниной, и другую часть своему сыну Льву Николаевичу Гумилеву.

Затем она стала болеть. Это была последняя моя встреча с ней. У меня было не так много, примерно 6 или 7 встреч, но они были все очень длительные и очень полные. Один раз даже, когда я у нее был, то есть у Петровых, меня пригласили обедать. А так чай очень часто я у них пил вечером. Иногда она меня принимала и днем, так около часа, около двух.

Раз я ей позвонил, уже после Сокольников, она говорит: "Меня увозят, Виктор Михайлович, в Домодедово, в санаторий кардиологии". Правда, она сказала: "сердечный санаторий" - тогда так как-то было больше принято. А дело в том, что до этого она очень болела опять, у нее был второй инфаркт 49. Вот почему она даже не успела ничего сделать с моими стихами. <...> Она лежала в больнице Боткинской, и мне сказала, уже по телефону (когда оттуда выписалась), что хочет меня видеть. Но так вышло, что я не сумел. Лежала она у Ардовых. Дело в том, что она должна была, по своему состоянию, еще лежать, но директор Боткинской больницы сказал, что ему безразлично, Ахматова или кто, он не имеет больше права ее держать. Союз писателей, к сожалению, настоящих усилий для этого не принял. Ее перевезли к Ардовым, вот туда, около Третьяковской галереи, и там ей делали вливания очень сложные строфантина, которые, на самом деле, надо делать в лечебной, больничной обстановке. И вот она мне позвонила, чтобы я к ней приехал. Я обещал приехать, и буквально через несколько дней я поехал к Петровых. Она мне позвонила, сказала, что хочет меня видеть, сказала прямо так: "Может, мы с Вами поедем вместе навестить Анну Андреевну Ахматову". <...> И я позвонил ей, она открывает вся плачущая. "Только что, - говорит, - умерла Анна Андреевна Ахматова". И обняла меня, и мы заплакали, и я тоже заплакал. Вот. Так я и не... Анна Андреевна сказала: "Я очень хочу, чтобы Вы ко мне приехали". И вот мы хотели... я, понимаете... я был потрясен.

Мне рассказывала потом Мария Сергеевна, она узнала, что Анна Андреевна чувствовала себя ничего. Кажется, это был 4-й день или 5-й, она утром какая-то совсем была слабая, не пошла завтракать, а сказала, чтобы ей принесли стакан горячего молока и немножко сухарей. Все это ей принесли, она отпила несколько глотков, опрокинулась и... отдала Богу душу 50. Вот так было.

Потом я уже недавно делал много попыток через моих друзей... чтобы они поговорили в Домодедове с местными врачами, что они помнят об Анне Ахматовой. Оказывалось, ни врачи, ни одна медсестра, которая даже... там была... [не помнят ее]. <...>

Ну вот, такая немудрая повесть о моих встречах. <...> Может, мне еще следует закончить, как я ее провожал.

Р. Да, конечно.

В. Умерла она, значит, вот там, ее привезли к Склифосовскому, и она лежала в морге. И вот я пошел ее провожать. Ее отсюда, из Москвы...

Р. Перевезли в Ленинград.

В. ... перевозили в Ленинград. Собралось огромное количество людей, заполнивших внутренний двор этой известной больницы. Там был Евтушенко... Мы долго стояли. Появилась конная милиция, которая стала нас отжимать. Тогда Евтушенко вышел <...> и сказал: "Стыдитесь (Евтушенко милиционерам), что вы делаете? Это же люди! Пришли провожать". И они, так сказать, отъехали в сторону, в глубину двора, к забору каменному и там стояли, наблюдали за нами. Мы стояли тихо. И вот тогда... начался такой митинг, как сейчас говорят...

Первым выступил Лев Адольфович Озеров 51. Он его открыл. Я помню его первые слова. Он умел находить очень интересные слова, это я заметил. У некоторых есть такая особенность, одаренность, дар такой: "Умерла Анна Андреевна Ахматова. С этой минуты началось ее бессмертие". И дальше немного.

Потом выступали другие. Потом заявили, что можем идти прощаться. Мы стали в цепочку такую, друг за другом и медленно пошли. По-моему, это второй этаж был, если память мне не изменяет, а может, первый. Не помню. Я как-то так, я не всегда помню в таких случаях обстановку, другие помнят очень хорошо. Я помню, когда мы вошли, Анна Андреевна лежала на таком помосте, на котором лежат, в своем сиреневом платье, в котором она меня принимала. Лежала спокойно, лицо у нее было светлое, тихое. Часто говорят, у усопших, особенно хороших людей, бывают такие лица. Наверное, потому что они не имеют ничего общего с сатанизмом, с сатанинскими действиями какими-то. Вот я думаю, что это сказывается на лицах. Говорят, ужасное лицо было у Сталина, у Берии. Я думаю, что так всегда. <...>

И вот мы подходили, я поцеловал ее руки, перекрестил ее. Долго нельзя было стоять, потому что надо было идти. Потом я вышел, постоял там и пошел домой.

Ну, как ее отвезли в Ленинград, Вы знаете, наверное, все. Как ее там отпевали в соборе Военно-морском, [который] она любила, как ее потом несли на руках до самого Комарова из Дома писателей 52.

Здесь, [в Москве], она, говорят, не захотела, чтобы ее тело выставляли 53, еще раньше, потому что Московский союз ей сделал много зла, много плохого. Ей не хотелось. А Ленинград все-таки... так сказать, ее берег. Например, она получала от Дома творчества, который вот там, недалеко от кладбища Комарова, где она теперь упокояется, всегда комнатку отдельную, где ее кормили, она жила совершенно безвозмездно 54. Она никогда хорошо очень не жила. Вот так бывает. Ну вот. Что еще прибавить?

Примечания

Виктор Михайлович Василенко (1905-1991), искусствовед, профессор кафедры искусствоведения МГУ, поэт.

1. "Камень" - первый сборник стихов О. Мандельштама (1913).

2. "Tristia" - второй сборник стихов О. Мандельштама (1922).

3. Андрей Вознесенский - Андрей Андреевич Вознесенский (р. 1933), поэт.

4. Евтушенко - Евгений Александрович Евтушенко (р. 1933), поэт.

5. Роберт Рождественский - Роберт Иванович Рождественский (1932-1994), поэт.

6. "Поверх барьеров" - второй сборник стихов Б. Пастернака (1917).

7. Сергей Городецкий - Сергей Митрофанович Городецкий (1884-1967), поэт.

8. Шершеневич - Вадим Габриелевич Шершеневич (1893-1942), поэт, драматург, мемуарист, руководитель и теоретик литературной группы имажинистов.

9. ... Сельвинский <... > "Охота на тигров"... - Имеется в виду баллада Сельвинского "Охота на тигра" (1932).

10. "Покойно, как // пульс покойника..." - неточное цитирование строк из поэмы Маяковского "Облако в штанах".

11. "Подорожник" - сборник стихов Ахматовой, вышедший в апреле 1921 г.

12. Винокуров - Евгений Михайлович Винокуров (1925-1993), поэт.

13. Фет <...> издал три выпуска своих... "Вечерних огней"... - Афанасий Афанасьевич Фет (наст. фам. Шеншин, 1820-1892), поэт. "Вечерние огни" - четыре сборника стихотворений Фета (1883-1891 гг.).

14. "И так прозрачна огней бесконечность..." - неточное цитирование стихотворения Фета "Измучен жизнью, коварством надежды...".

15. "Я всю жизнь живу трагедией Михаила Юрьевича Лермонтова". - Ср. со следующими записями Ахматовой: "Когда в последние дни шекспировского и лермонтовского года (1964) я вернулась на Родину, меня ждал очень приятный сюрприз - книга Эммы Герштейн "Судьба Лермонтова". Я читала эту книгу с карандашом в руках, потому что мой интерес к этому имени граничит с наваждением (курсив мой. - О. Ф.)" (Записные книжки. С. 592). О М. Ю. Лермонтове см. также в "Записных книжках" Ахматовой. С. 559-560, 595, 724-725.

16. ... Моцарта... - Вольфганг Амадей Моцарт (1756-1791), композитор.

17. Мартынов - Николай Соломонович Мартынов (1815-1875), офицер, убивший на дуэли М. Ю. Лермонтова.

18. "Нет. Это был несчастный человек". - Обстоятельства дуэли между Лермонтовым и Мартыновым в свете дуэльного кодекса 40-х гг. XIX в. Ахматова затрагивает в своих "лермонтовских штудиях". См. отзыв Ахматовой на книгу Эммы Герштейн "Судьба Лермонтова" (Записные книжки. С. 725). Ахматовскую версию лермонтовской дуэли см. также в воспоминаниях А. Наймана, присутствовавшего в качестве зрителя при шуточной инсценировке Ахматовой и Раневской диалога между Лермонтовым и Мартыновым. "Когда-то в Ташкенте она (Ахматова. - О. Ф.) рассказала Раневской свою версию лермонтовской дуэли. По-видимому, Лермонтов где-то непозволительным образом отозвался о сестре Мартынова, та была не замужем, отец умер, по дуэльному кодексу того времени (Ахматова его досконально знала из-за Пушкина) за ее честь вступился брат. "Фаина, повторите, как вы тогда придумали", - обратилась она к Раневской. "Если вы будете за Лермонтова" - согласилась та. - Сейчас бы эта ссора выглядела по-другому... "Ты говорил, - она заговорила грубым голосом, почему-то с грузинским "г", - за мою сестру, что она б...?" <...> "Ну, - в смысле, да, говорил", - откликнулась Ахматова за Лермонтова. - "Б..." - Дай закурить, - сказал бы Лермонтов. - Разве такие вещи говорят в больших компаниях? Такие вещи говорят барышне наедине... Теперь без профсоюзного собрания не обойтись..." (Рассказы о Анне Ахматовой. С. 120).

19. ... Дантеса... - Жорж Шарль Дантес (1812-1895), гвардейский офицер, убивший на дуэли А. С. Пушкина.

20. ... в маленький городок южной Италии, Бакулии - Таормино... - Ошибка Василенко. Имеется в виду пребывание Ахматовой в декабре 1964 г. в г. Таормино и столице Сицилии Катанье.

21. ... сопровождали ее Тихонов и Сурков... - Ошибка Василенко. Среди сопровождающих Ахматову Тихонова не было.

22. ... и 20 тысяч, кажется, долларов... - никакие другие устные и письменные источники людей, близко знавших Ахматову, этого свидетельства Василенко не подтверждают.

23. ... ее оттуда повезли во Флоренцию, в Рим... в Равенне была, в Венеции - Ошибка Василенко. Из перечисленных городов Ахматова в ту поездку была только в Риме.

24. ... в комнатке Марии Сергеевны Петровых... - Мария Сергеевна Петровых (1908-1979), поэт, переводчик, с 1933 г. - близкий друг Ахматовой. Отзыв Ахматовой о Петровых-поэте см. в дневниковых записях Л. Чуковской: "Как о замечательном поэте впервые услышала я о М. Петровых от Анны Андреевны еще до войны, в Ленинграде. <...> Стихотворение М. Петровых "Назначь мне свиданье на этом свете" Ахматова считала одним из шедевров русской лирики XX века" (Записки об Анне Ахматовой. Т. 2. С. 680) и Ф. Раневской: "Ее нежно любила Анна Андреевна, называла ее "Марусенька хорошая", любила ее стихи, считала прекрасным поэтом. У Анны Андреевны светлело лицо, когда она говорила о М. Петровых" (Д. Щеглов. Фаина Раневская. Монолог. С. 69). К Ахматовой обращены стихотворения М. Петровых "День изо дня и год от года", "Ты сама себе держава", а также дневниковые записи (см. отдел "Из письменного стола" в кн.: М. Петровых. Избранное). Квартира М. Петровых на Беговой была вторым "московским адресом" Ахматовой.

25. ... Заболоцкий <...> "Мое сердце съели содовые озера". - Николай Алексеевич Заболоцкий (1903-1958), поэт. В марте 1938 г. был арестован и приговорен к пяти годам лагерей, отбывал срок на строительстве БАМа на Дальнем Востоке. После освобождения был отправлен в ссылку в Алтайский край, где работал на добыче соды.

26. "... когда их прочтут потом, возникнут странные размышления о наших взаимоотношениях". <...> стихи юноши, влюбленного безумно в свою даму. - Об отношении Ахматовой в последнее десятилетие ее жизни к адресованным ей восторженным письмам и стихам см. в "Записках" Л. Чуковской: "Анна Андреевна вынула из тумбочки письмо. <...>

- Я хотела проверить, какое впечатление произведет на Вас это письмо.

- То есть нравится ль мне? Сильное оно или слабое?

- Нет. Не оценка. Не качество. Разряд. Я хотела бы знать, к какому разряду писем, по-вашему, оно относится.

- К любовному, - сказала я. - Типичное любовное письмо.

- Ах так? Даже типичное? Значит, мне не показалось? А я уж, признаться, вообразила, что у меня начинается сексуальный психоз... Этого еще не хватало! В 70 лет даме мерещатся любовные послания! У меня седые волосы дыбом встали. Вот так.

Она с двух сторон подняла над головой две длинные седые пряди и движением плеч, рук, головы с такою безупречной точностью изобразила мраморную гордыню сквозь возмущение и ужас, что я не удивилась чьей-то влюбленности" (Записки об Анне Ахматовой. Т. 2. С. 360).

27. ... показала мне большой ларец <...> Там было много-много листков. - По-видимому, ларцом Василенко называет папку "В ста зеркалах", в которой Ахматовой были собраны посвященные ей стихи. Ср. с записями Н. Роскиной: "Однажды она указала мне на лист бумаги, лежащий на столике и сказала: "У Вас, помнится, стихотворение мне. Прошу". <...> Взяв из моих рук этот лист бумаги, Анна Андреевна, не без некоторой иронии, вложила его в папку и показала мне, что там лежат посвященные ей стихи, в том числе и стихи великих. Я увидела автографы Блока, Гумилева и, видимо, залилась краской, потому что Анна Андреевна уже откровенно смеялась"... (Четыре главы. С. 20) и А. Наймана: "В последние годы она складывала в папку, которую назвала "В ста зеркалах", стихи, на протяжении ее жизни ей посвященные, все равно какого они качества и кем написанные" (Рассказы о Анне Ахматовой. С. 127).

28. Это был 32-й год <... > это было в Политехническом музее. - Ошибка Василенко. Выступление Ахматовой в зале Политехнического музея состоялось весной 1924 г., а не в 1932 г., когда уже действовало постановление 1925 г., наложившее запрет на издание стихов Ахматовой и ее публичные выступления вплоть до 1940 г. "В апреле 1924 г. - поездка в Москву (2 вечера - свой в Политехническом музее и "Русского соврем[енника]" <...> (Результат выступлений - первое постановление] ЦК)" (Анна Ахматова. Записные книжки. С. 664).

29. ... будто Светлана... переписывала стихи. Отец увидел и спросил... - имеется в виду Светлана Иосифовна Аллилуева (р. 1926), дочь И. В. Сталина. См. об этом в "Лирическом отступлении Седьмой элегии" Ахматовой:

... Как дочь вождя мои читала книги,

И как отец был горько поражен.

Об увлечении дочери Сталина ее стихами и о реакции вождя на это Ахматова могла слышать от знакомого ей критика и литературоведа А. Д. Синявского, близкого знакомого С. Аллилуевой.

30. ... мне открыла... Это была Глен. - Встреча, о которой говорит Василенко, могла произойти либо на Садово-Каретной у Н. Н. Глен, либо у М. С. Петровых на Беговой.

31. ... Михаилу Васильевичу Толмачеву... - Михаил Васильевич Толмачев (р. 1935), искусствовед.

32. ... как жил Николаи Николаевич Пунин, как был дружен... с профессором Львом Платоновичем Карсавиным. - О жизни и смерти в инвалидном лагере в Абези находившихся там в заключении Н. Н. Пунина (1888-1953) и Льва Платоновича Карсавина (1882-1952), русского религиозного философа и историка-медиевиста, см. в воспоминаниях А. А. Ванеева "Два года в Абези" (Минувшее, Париж, 1988, вып. 6; Наше наследие, 1990, № 3, 4).

33. Анатолий Анатольевич Ванеев (1922-1985) - ленинградский учитель. Автор воспоминаний "Два года в Абези".

34. ... Сергее Дмитриевиче Спасском... - Сергей Дмитриевич Спасский (1898-1956), поэт, прозаик.

35. Самуил Галкин - Самуил Залманович Галкин (1897-1960), еврейский поэт.

36. ... Марка Аврелия... - Марк Аврелий Антоний (121-180), римский император (с 161 г.), философ-стоик.

37. ... поэта Вакхилида... - Вакхилид (Бакхилид, 5 в. до н. э.) - греческий поэт.

38. ... Большинцова была... - Любовь Давыдовна Большинцова (в первом замужестве Стенич) (1908-1983), переводчик, близкая знакомая Ахматовой. Дружба Ахматовой и Большинцовой началась в конце 20-х - начале 30-х гг. в Ленинграде. Квартира Л. Д. Большинцовой в Сокольниках, на улице Короленко - один из постоянных "московских адресов" Ахматовой.

39. Михаил Александрович Коростовцев (1900-1980) - египтолог, академик АН СССР.

40. ... Ломоносова... - Михаил Васильевич Ломоносов (1711-1765), великий русский ученый, поэт.

41. ... Бородина... - Александр Порфирьевич Бородин (1833-1887) - композитор, ученый-химик.

42. "Ведь Муза существует реально". - Мысль Ахматовой, получившая воплощение в пьесе "Пролог, или Сон во сне" и стихотворении "Стряслось небывалое, злое..." ("В другой - негасимое пламя // Другая - два светлые глаза // И облачное крыло") (1963).

43. "Не обольщен я Музою моею // Красавицей ее не назовешь..." - неточно цитируется стихотворение Баратынского "Не ослеплен я Музою моею..." (1829).

44. ... вошла Мария Сергеевна Петровых и сказала: "Анна, что ты написала? Дай!" - По устному свидетельству Н. Н. Глен, М. С. Петровых никогда не обращалась к Ахматовой по имени и на "ты".

45. "Я очень ценю у Солженицына..." - Ахматова познакомилась с Александром Исаевичем Солженицыным (р. 1918) осенью 1962 года. Отзывы Ахматовой о Солженицыне и его произведениях см. в воспоминаниях Р. Орловой и Л. Копелева (Мы жили в Москве... С. 272-274), А. Наймана (Рассказы о Анне Ахматовой. С. 136), Л. Чуковской (Записки об Анне Ахматовой. Т. 2. С. 532-533) и в "Записных книжках" Ахматовой (С. 253).

46. "Я ее всю читать не могла..." - отзыв Ахматовой об автобиографической поэме Солженицина см. в воспоминаниях Л. Копелева: "Возможно, я субъективна. Но для меня это не поэзия. Не хотелось его огорчать, и я только сказала: "По-моему, ваша сила в прозе. <...> Не надо отвлекаться..."" (Мы жили в Москве... С. 273).

47. ... они уже оба застали смерть Сталина. - Л. П. Карсавин, умерший в 1952 г., смерти Сталина (1953 г.) не застал.

48. ... у ее знакомой где-то в Сокольниках. - Имеется в виду Л. Большинцова-Стенич.

49. ... у нее был второй инфаркт... - В ноябре 1965 г. Ахматова была госпитализирована с четвертым инфарктом.

50. ... утром... совсем была слабая <... > сказала, чтобы ей принесли стакан горячего молока и немножко сухарей... отпила... опрокинулась и... - В подмосковный санаторий "Домодедово" Ахматова приехала с Н. А. Ольшевской 3 марта 1966 г. "Большой пустой дом, чем-то напоминающий L'annee derniere a Marienbad <...> Здесь просто хорошо и волшебно тихо" (Анна Ахматова. Записные книжки. С. 713 <последние записи 3 и 4 марта>).

О последних часах жизни Ахматовой существуют противоречивые свидетельства мемуаристов: "Утром 5 марта, в субботу, <...> Ольшевская на несколько минут покинула комнату. Было время завтрака. Ахматова пожаловалась, что чай холодный. Когда Ольшевская вернулась, ее попросили не входить в комнату. Через несколько минут, после недолгой борьбы за жизнь, Ахматова скончалась" ( А. Хейт. Анна Ахматова. Поэтическое странствие. С. 204).

"Пятого марта утром Анна Андреевна почувствовала себя плохо. Нина Антоновна срочно вызвала врачей. В 11 часов врачи, выйдя из палаты, сообщили Нине Антоновне, что Ахматова скончалась" ( Л. В. Горнунг. Записки об Анне Ахматовой // Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 216).

"Найман передал мне ее последние слова <...>: "Все-таки мне очень плохо". Она сказала это, когда ей начали колоть камфару..." ( С. Волков. Диалоги с Иосифом Бродским. С. 254).

"Позвонила Аня (Каминская. - О. Ф.). Рассказала, что <...> утром пятого марта [Ахматова] проснулась очень веселая. Но завтракать не пошла, чувствовала слабость. Сестра сделала ей укол. Она шутила с ней. И умерла, улыбаясь" ( Р. Орлова, Л. Копелев. Мы жили в Москве... С. 293).

"Умирая, А. Ахматова кричала: "Воздуха, воздуха...". Доктор сказал, что, когда ей в вену ввели иглу с лекарством, она была уже мертва" (Д. Щеглов. Фаина Раневская. Монолог. С. 61).

51. Первым выступил Лев Адольфович Озеров. - Лев Адольфович Озеров (1914-1996), поэт, историк литературы. Ошибка Василенко. Открыл траурный митинг В. Е. Ардов, далее выступили Л. Озеров и Е. Эткинд.

52. ... ее потом несли на руках до самого Комарова из Дома писателей. - Ошибка Василенко. Гроб с телом Ахматовой из Дома писателей на Комаровское кладбище был перевезен на машине (устное свидетельство Н. Н. Глен).

53. ... в [Москве] она... не хотела, чтобы ее тело выставляли... - утверждение Василенко не подтверждено свидетельствами людей, близко знавших Ахматову.

54. ... она получала от Дома творчества... комнатку отдельную, где <... > она жила совершенно безвозмездно. - Ошибка Василенко: за предоставляемую ей комнату в Домах творчества Комарово и Голицыне Ахматова платила на общих основаниях.

© 2000- NIV