Бажан Микола: Этна-Таормина. Страницы воспоминаний

Дружба народов. - 1979. - № 8. - С. 261-268.

Этна-Таормина. Страницы воспоминаний

Мы увидели ее сразу - величественной среброверхой пирамидой она возносилась ввысь, своим шатром заслоняя горизонт. Над кратером сизым облачком вился дымок. Так он вьется уже тысячелетия, непрерывно, от извержения к извержению, которые в последнее время довольно часто потрясают и гору, и остров, конечно, не с такими катастрофическими последствиями, как, скажем, в 1908 году, когда Мессина была почти стерта с лица земли, В городе уже не было видно следов страшного разорения, но память людей сохранила благодарное воспоминание о героическом поведении матросов русского военного корабля, который стоял тогда у сицилийских берегов. Не испугавшись разгула стихии, идя на смертельный риск, матросы самоотверженно спасали жителей Мессины. Сицилийцы не забыли упомянуть об этом, когда рассказывали нам об Этне, которая явилась нашему взору, едва мы вышли из самолета на аэродроме у ее подножья.

Тогда, в декабрьский полдень 1964 года, Этна тихо и смиренно дымилась. Наверное, божественный кузнец Гефест, который, как известно, устроил свою кузницу здесь, под Этной, в этот час не раздувал огонь в горниле и отдыхал.

Сколько преданий, сколько исторических событий связано с этой, пожалуй, самой легендарной на планете огнедышащей горой! Две с половиной тысячи лет тому назад Эсхил увековечил ее в своей трагедии "Этнайя". Текст трагедии не дошел до нас, не сохранилась и могила великого писателя, который, покинув Афины, последние годы своей жизни провел в Сицилии, в городе Джела, неподалеку от Агридженто. Этот город существует и поныне, притягивая к себе толпы туристов руинами древних храмов, а также преданием, гласящим, что именно здесь еще при жизни Эсхила родился философ и поэт. Эмпедокл. Оскорбленный современниками и, как говорит легенда, проводивший последние дни своей жизни в гордом одиночестве, он покончил с собой, бросившись в огненный кратер Этны. Предание не без иронии сообщает, что вулкан потом выбросил на поверхность башмак философа. Как видно, хромому Гефесту он не подошел...

Ряд славных имен промелькнул в моей памяти, когда я с благоговением взирал на величественное зрелище горы, обращавшейся к нам разными ракурсами, по мере того как машина, петляя крутым серпантином дороги, везла нас в Таормину. Слева, сверкая серебром вечных снегов и постоянно курящегося дыма, высилась Этна; справа сияло море. Все вокруг было так неправдоподобно красиво, что, будучи похоже на декорацию, выглядело почти искусственным. Мы остановили машину и вышли. Волны густых горько-сладких, горячих, терпких запахов овевали нас. Жадно, чуть ли не пьянея, мы вдыхали эти ароматы. Они доносились от цитрусовых рощ, где на ветвях между глазурных темно-зеленых листьев висели золотистые шарики созревающих апельсинов, мандаринов, лимонов. В Сицилии урожай цитрусовых собирают в декабре. Невысокие, но крепкие деревца напомнили нам новогодние елки, которые у нас на родине скоро начнут украшать золотыми шарами, похожими на плоды здешних, бегущих по обе стороны дороги садов. Они были огорожены заборами, небрежно сложенными из буроватых и серых обломков лавы, или прятались за воинственными рядами опунций, которые простирали свои широкие колючие ладони, как бы предостерегая смельчаков от попыток пробраться к золотым россыпям деревьев. Буйство запахов. Золото, Зелень. Багровые пласты застывшей лавы. Рыжая пыль тропинок и пустырей. Плавящийся асфальт автострады.

Древняя земля Сицилии, пожалуй, чрезмерно красивая на побережье и скупая, выжженная солнцем, изъеденная серой в середине острова. Я видел и ту, и другую Сицилию, поражающую своими контрастами: страну высокомерной роскоши и крайней нищеты, страну, где в шикарных отелях, окруженные вышколенной прислугой, обитают толпы прибывших сюда из Европы и Америки богачей, где в разрушающихся от времени дворцах дотлевают потомки вырождающихся аристократических родов, где на площадях городов, в полутемных тратториях, мрачных закутках улиц обмениваются таинственными условными знаками зловещие мафиозо, где арендованную у помещика истощенную землю скребут средневековыми плугами почерневшие от солнца и нужды хлеборобы, где задыхаются от ядовитых испарений шахтеры серных рудников.

Я уже бывал в Сицилии раньше, проехав ее от Палермского залива до Сиракуз. Видел изъязвленные вечностью колонны Селинунта и византийскую, родственную нашей, киевской, мозаику Монреале, и взгроможденные на пики холмов, вознесенные над рыжей пустыней бедные, малолюдные селения. Видел я и этот доминиканский монастырь, утонувший в гуще мандариновых и апельсиновых рощ, превращенный ныне в фешенебельный отель "Сан Доминико", куда мы прибыли, чтобы присутствовать на торжественной церемонии вручения Анне Ахматовой премии "Этна-Таормина", которую присудили ей сицилийские власти совместно с правлением ныне несуществующего Европейского объединения писателей. Виновница торжества должна была приехать несколько позже, и в отеле ее уже ожидала келья, оборудованная по всем правилам современного комфорта. Вместо номера на дверях комнат значилось имя того или иного католического святого. Так, например, были кельи под знаком святого Франциска, Фомы, Паоло, Карла, Джорджио - в святцах хватало имен, чтобы соответственно обозначить каждое помещение. Изображение покровителя красовалось над дверями. Не обошлось без шуток, когда каждый из нас оказался под покровительством того или иного мученика. Нашлись подходящие святые для Алексея Суркова, Александра Твардовского, для Георгия Брейтбурда и для меня. И только Лариса и Константин Симоновы не получили каждый своего персонального покровителя, а сообща, как и положено добрым супругам, разделили милость и ласку благодатного Франциска.

Меня приютил святой Джакомо, и я, почтительно переступив порог, обернулся и увидел, как отягощенная плодами мандариновая ветвь бросает колеблющуюся тень на окно моей кельи. Я подошел к окну. На террасе подо мной сверкали маленькие, кокетливые в своих золотых украшениях мандариновые деревца, а за балюстрадой синело, играло, переливалось и - совсем по-горьковски - смеялось море. В него врезалась песчаная коса. На ослепительный песок пляжа весело бросались волны прибоя, а в отдалении причудливо темнели смуглые скалы - колоссальные глыбы фантастически застывшей лавы, называемые скалами Полифема: именно их, по преданию, ослепленный, разгневанный циклоп кидал вслед хитроумному Уллису.

Дивный пейзаж, открывающийся из окна кельи, источал сияние и зной, внутри же было прохладно. Вообще эту келью никак нельзя было назвать приютом аскета, так же, как слово "монастырь" вряд ли подходило к отелю, где от монашеской строгости остались разве что стены, беленные известью, где каждый угол сверкал позолотой узорчатых колонн, был украшен резными решетками исповедален или розовощекими лупоглазыми ангелочками, слетевшими сюда с барочных украшений костела. Такое эклектическое соединение готической заостренности сводов, барочной пышности, затейливых завитков рококо с архисовременной отделкой келий, ванн, холлов, ресторанов привлекало сюда бездельников и снобов со всех концов буржуазного мира. Отель был полон. Сейчас среди обитателей находились писатели и художники, прибывшие на церемонию вручения премий.

Уже при входе мы встретили друзей из Польши, Чехословакии, Франции, Италии. К нам бросился Пьер Паоло Пазолини и сразу же предложил пойти на просмотр только что выпущенного им фильма "Евангелие от Матфея". Дирекция казино, расположенного на одном из поворотов серпантинной дороги, ведущей от моря к самой Таормине, приглашала на прием, ловко используя международную встречу писателей для рекламы своего, отнюдь не богоугодного заведения.

Все вокруг суетились, шумели, куда-то спешили. Хотелось же тихо, спокойно, вдумчиво осмотреться в этом поистине необычайном месте, действительно прекрасном, несмотря на рекламную подчеркнутость красот и соблазнов.

Александр Твардовский особенно нетерпеливо настаивал на том, чтобы мы все после полдника, вырвавшись из этого гостиничного окружения, двинули куда-нибудь на окраину, поближе к природе, к горам, то красным и серым от застывших потоков лавы, то зеленым и золотым от осенних садов.

Над городом среди пурпурных цветов гранатовых деревьев, среди теплых, словно человеческое тело, стволов платанов и острых, будто мечи, кипарисов, между ветвистых, пышных смокв желтовато мерцала колоннада старогреческого театра. Уцелевшие колонны возвышались над потрескавшимися плитами ступеней. На них обрушивались землетрясения, секли их грозы и бури, веками стирали человеческие ступни - босые и обутые в сандалии, деревенские постолы, щегольские башмаки вельмож и ботфорты королевских вояк, в гетры гарибальдийцев, ботинки туристов и сапоги фашистских солдат, итальянских и немецких, ибо именно здесь, в Таормине и даже в самом доминиканском монастыре, где мы теперь обретались, во время второй мировой войны располагался штаб гитлеровских оккупационных войск. Его бомбили англичане и американцы. Среди оврагов и ущелий, прорытых Этной, кое-где еще виднелись круглые воронки от бомб.

Ныне здесь царила торжественная, как во времена древних мистерий, тишина. Она словно говорила с нами величаво и проникновенно. По ступеням этого театра, - быть может, поднимался Эсхил. Великий драматург, наверное, не только в Джеле ставил свои трагедии, но, может быть, и здесь, в таорминском театре, неподалеку от воспетой им Этны. Сто семьдесят лет тому назад на этих камнях сидел Гете. В своем "Путешествии в Италию" он писал: "Если сесть там, где когда-то помещался верхний ряд зрителей, то надо признаться, что никогда еще театральная публика не видела перед собой ничего подобного. Справа на высоких склонах возвышаются замки, внизу лежит город, и, хотя эти сооружения принадлежат новейшему времени, в старину такие же точно стояли на этих же местах. Отсюда открывается вид на длинный горный хребет Этны, слева - морской берег от Катаньи вплоть до Сиракуз; наконец просторную широкую картину завершает огромный дымящийся вулкан; он не путает, ибо в мягкой атмосфере кажется более далеким и мирным, чем на самом деле". То, что видел Гете, почти не изменилось с того времени. Синяя даль расстилалась перед нами, а мы замерли наедине с вечностью и красотой.

Двинулись дальше в горы. Поразительное зрелище гигантского среброверхого шатра с облачком дыма над ним заслонило от нас холмы и застывшие потоки лавы, ощетинившиеся складки земли. Окружающее стало походить на пейзаж опаленных солнцем грузинских и армянских гор. Исчезли великолепие и роскошь. Над красно-серыми горбатыми полями вилась пыль изрытой колесами повозок дороги. Паслись козы. Вдали кто-то кого-то окликал заливисто и протяжно, как поют на Востоке.

На этой земле издавна скрещивались пути Европы, недалекой отсюда Африки и Азии. По этой земле, готовясь к вооруженным схваткам, ходил нормандский рыцарь, королевич Гаральд, когда, опечаленный, он прибыл сюда с северо-востока, из стольного Киева, где дочь Ярослава Елизавета отказалась вступить в брак с северным пришельцем. Правда, красавица колебалась лишь до тех пор, пока царевич не занял королевский трон Скандинавии. Благодаря подобным встречам на перекрестках истории и воспоминаниям о них сицилийские чудеса и красоты становились нам, группке советских людей, ближе и понятнее. Легендарный остров Средиземноморья не казался уже далекой экзотической чужбиной, чувство симпатии роднило нас с простым народом Сицилии, для которого трагические контрасты оставались живой реальностью, а воспетый Эсхилом образ закованного Прометея не утратил своей злободневности.

Суровую жизнь итальянского бедняка землепашца, виноградаря, рыбака, шахтера тонко ощутил поэт и кинематографист Пазолини и передал в своем фильме "Евангелие от Матфея", который мы увидели в маленьком затрапезном кинотеатре. Пазолини снимал свой фильм в серединной Сицилии на фоне хмурых склонов невысоких гор, среди пустырей, на околицах жалких селений. Роли действующих лиц в фильме, кроме Иисуса, которого играл молодой испанец, исполняли сицилийские рабочие, рыбаки и крестьяне. Роль матери Иисуса Марии очень искренне сыграла мать самого режиссера. Это была пожилая, до сих пор не утратившая красоты седая женщина. На каменистом поле она собрала жалкий букет из сухой полыни, осоки, невзрачных диких гвоздик, ирисов и каких-то остроконечных трав и медленно, с застывшим от боли лицом шла к вырубленной в скале могиле сына. Это немое и гордое вознесение в века материнской любви - один из самых сильных эпизодов фильма. Образ ее сына режиссер интерпретировал по-своему. Хотя Пазолини ни единым словом не отступил от текста "Евангелия от Матфея", на экране перед нами предстал Иисус не таким, каким мы привыкли воспринимать его по церковному преданию - не миловидный, благообразный, кроткий юноша с рыжеватой бородкой. Нам явился худой, смуглый резкий, истощенный человек с гневными глазами и фанатичным лицом сжигаемого внутренним огнем стародавнего народного трибуна. Его терзало пламя, подобное тому, каким пылал Савонарола или протопоп Аввакум, в ком справедливый гнев был неотделим от присущих всякому фанатизму иллюзий.

До глубокой ночи сидели мы на веранде отеля, обсуждая вместе с Пазолини его произведение. Твардовский говорил о сложном содержании евангельских легенд. Он прекрасно знал касающуюся Евангелия литературу, начиная от Штрауса и Фрезера и кончая новейшими изысканиями: рукописями, найденными в Кумране, содержавшими весомые доказательства того, что Иисус - лицо, реально существовавшее; возможно, он один из сотен проповедников, которые две тысячи лет тому назад скитались по Палестине, вербуя последователей своих сектантских учений. Твардовский говорил об исторической судьбе проповедей Иисуса, сначала действительно проникнутых пафосом защиты угнетенных, однако затем использованных как орудие духовного и социального угнетения, когда через три сотни лет рабовладельцы поняли, сколь легко и выгодно приспособить христианское учение к их целям и интересам. Я слушал Твардовского, поражаясь его эрудиции, остроте ума и многогранности интересов. Поэт не очень охотно раскрывался перед собеседниками во всем богатстве своей внутренней жизни. Порою он прикидывался этаким хитроватым, бывалым и упрямым простачком. Особенно он старался казаться таким сейчас, в окружении снобов и псевдоинтеллигентов, сверхвоспитанных и вылощенных внешне, а внутренне пустых и примитивных. Твардовский эпатировал их, дабы показать, как низко он ценит их показную изысканность. С самого утра он затевал эту игру, требуя на завтрак круто заваренный чай и кусковой сахар, и, весело и лукаво поглядывая вокруг, вприкуску прихлебывал из блюдечка напиток, без которого здешние знатоки "русского духа" не мыслили себе истинно русского человека.

Подобное верхоглядство, иногда достаточно претенциозное, которым нередко отдавали некоторые выступления западноевропейскских литераторов на заседаниях Европейского объединения писателей (КОМЕС), вызывало у Твардовского, да и у всех нас иронию и смех, тем более что за такого рода высказываниями часто скрывалось явное озлобление, желание уколоть, поддеть, унизить, а то и устроить провокацию. Не без определенной задней мысли приехали сюда, в Таормину, некоторые писатели из Англии, Франции, Италии. Оттого-то так напряженно и ожидали наши противники самой церемонии вручения премий, пряча свое истинное отношение под маской вежливых улыбок и чопорных поклонов. Ждали и мы этого момента, не сомневаясь в их конечном проигрыше.

И вот наконец в сопровождении своей молодой, родственницы приехала Анна Андреевна Ахматова, Ей отвели большую двухкомнатную келью, откуда она весь первый день почти не выходила, отдыхая после длительного путешествия. Кроме того, она явно избегала назойливых фотографов, репортеров, жаждущих взять интервью.

Алексей Сурков всегда принципиально и убедительно выступал против ошибочных и вредных утверждений, которых еще не так давно придерживался кое-кто из представителей вульгарно-социологической критики. Он подошел к Анне Андреевне и рассказал ей о том, какие сложились обстоятельства в связи с вручением ей премии: политические спекулянты стремились придать завтрашней церемонии антисоветский характер. Поэтесса спокойно ответила, что она в курсе ситуации и готовится к ней. Сурков говорил нам, что Ахматова, несмотря на усталость, находится в хорошей форме. Я, ранее не встречавшийся с Ахматовой, не решился навязываться к ней с визитом, чтобы не отнимать у нее время - до момента начала церемонии оставался один вечер. Завтра в полдень в замке на окраине Катаньи должно было состояться торжественное вручение премий.

Башня нормандского замка, серая и мрачная, высилась над холмом, прорезанным давно остывшими потоками бурой лавы. Две краски - серая и ржавая - являли резкий, но в то же время красивый контраст с яркой, ослепляющей синевой моря и неба. В невысокой взъерошенной траве вилась незаасфальтированная дорога. Красноватая пыль, вздымаемая потоком машин, не рассеиваясь, висела над ней. По склонам горы скользили разноцветные блестящие пятна десятков машин. Мы пешком двинулись к башне. Высоко над цоколем темнел вход; чтобы добраться до него, надо было подняться по крутой, скользкой, неудобной лестнице. Галантные джентльмены помогали своим разговорчивым спутницам одолеть эти небезопасные ступени. Когда-то в башне помещалась часовня. Голые, ничем не украшенные стены, сложенные из грубых, угловатых каменных глыб, сходясь вверху, образовывали готические своды. Пахло мшистым древним камнем, прохладой, мраком, и во все это несозвучно вплетались ароматы дорогих духов. Гостей собралось немало. Чванливые сицилийские бароны, местные богачи со своими принаряженными женами, приезжие из Палермо, Рима, Неаполя, Калабрии, журналисты, политиканы и просто заинтересованные; среди них нам встретились знакомые лица писателей, рабочих, деятелен коммунистической партии, лица наших друзей. Эти люди жали нам руки, искренне нас приветствуя. Они приехали, чтобы своим присутствием на таорминских торжествах выразить уважение и симпатию к советской культуре, к советскому государству. Между тем многие присутствующие руководствовались совсем иными, часто противоположными чувствами и целями. В предвкушении некоей сенсации они нетерпеливо ерзали на гладко обструганных огромных дубовых скамьях, расставленных по всей часовне, кроме абсиды, где стоял ничем не застеленный стол и несколько старинных, не слишком удобных кресел. Абсида была пронизана тугими лучами солнца, лившимися из узких окон-амбразур. Твардовский сел на переднюю скамью. Его освещенное лицо застыло в какой-то странной неподвижности, скрывавшей внутреннее напряжение. Твардовский должен был выступать первым. Еще вчера, присев на скамейку гостиничного сквера, он набросал план сегодняшнего выступления. В своей короткой речи поэт должен был высказать все то, что говорила его сердцу любовь и огромное уважение к творчеству Ахматовой. Большинству присутствующих она была знакома лишь по тому, что писалось о ней в буржуазных газетах, от которых не приходилось ждать глубокого понимания ее поэзии, равно как и верной ее оценки.

Твардовский в полной мере ощущал ответственность своего выступления. Организаторы церемонии именно его просили открыть торжества, которые будут транслироваться по итальянскому радио и телевидению.

вошла Анна Ахматова. На нее упали лучи прожекторов. Вся ее фигура выражала спокойное достоинство. По ней не было заметно, чего стоило этой пожилой женщине одолеть крутые ступени высокой средневековой лестницы.

Поэтесса стояла величественная, словно королева из легенды. И вся разношерстная публика, которая наполняла зал, независимо от своего отношения к советским людям сейчас единодушно поднялась со своих мест, чтобы приветствовать прибывшую с севера советскую гостью, само появление которой вызвало изумление и восторг.

Я любовался ее манерой держаться, ее неторопливыми величавыми жестами, ее осанкой. Длинное платье из коричневого шуршащего шелка облегало ее фигуру, которая, утратив девичью хрупкость и гибкость, запечатленную на портретах Модильяни, Анненкова, Тышлера, приобрела какую-то, я бы сказал, царственную величавость. Поэтесса словно вознеслась над разноцветной и разноликой толпой на недосягаемую высоту. В ее поведении была и своеобразная поза, и некоторая театральность, игра, но столь талантливая и еcтественная, что казалась изначально ей присущей.

Слегка поклонившись, она присела у стола и обернулась к сопровождавшим ее и что-то говорившим ей людям. Я смотрел на четкий, красивый, гордый профиль, линии которого нисколько не исказило время. Дочь Украины, она в чертах своих сохранила задумчивую красоту черноволосых южанок. И вместе с тем, прожив чуть ли не всю жизнь на севере, в строгом величественном Ленинграде, она в своем облике как бы несла отпечаток этой строгости и величия.

Пауза длилась довольно долго. Ждали какого-то министра, а он, как водится, не мог не опаздывать. Ахматова, изредка роняя слово-другое своему разговорчивому соседу, держалась так, будто ее совсем не касается это опоздание, становившееся просто невежливым. Лишь легким кивком головы ответила она на преувеличенно подобострастные извинения министра, когда тот наконец явился.

простая и нежная улыбка.

Твардовский говорил по-русски. Георгий Брейтбурд синхронно переводил, умудряясь даже цитируемые Твардовским стихи передавать в соответствующих оригиналу ритмах. Поэт не придерживался плана, который он наметил заранее. Не вступая в открытую полемику, он тем не менее отвел пустые, но хитроумные утверждения об индивидуализме лирики выдающейся советской поэтессы. Он сказал, что "в этой лирике никогда не было злонамеренного эгоизма личности, который обычно бывает присущ лирике, декларирующей свою непричастность к судьбам мира и человечества". Вопреки буржуазным оценкам поэзии Ахматовой Твардовский подчеркнул: "Эта, так сказать, "камерная" поэзия откликалась на великие и трагические моменты в жизни страны с неожиданной, казалось бы. силой гражданственности. Между тем это не было чем-то противоречащим общему духу и тону ее лирики" (цитирую по написанному Твардовским плану его выступления). Поэт читал стихи Ахматовой и под конец выступления привел ее знаменитые строки о сути и назначении поэзии:

Не для страсти, не для забавы, -
Для великой земной любви.

Ахматова взволнованно поднялась с кресла и обняла Твардовского. В глазах обоих блеснули слезы. Все еще полные внутреннего напряжения, Твардовский и Брейтбурд сели.

не только содержание речи Твардовского, но и эмоциональные оттенки его выступления. Присутствующие встретили аплодисментами достойное начало церемонии. Пазолини прочел стихотворение, посвященное знаменитой гостье. Известная австрийская поэтесса Ингеборг Бахман произнесла свое сердечное приветствие. Не все выступления Ахматова воспринимала приязненно и благодарно. Некоторые ораторы допускали скрытые, но, несомненно, враждебные намеки. Ахматова реагировала на них с откровенным презрением, которое выразительно рисовалось на ее лице. По нему пробегали тени. Они исчезали, когда звучали теплые слова таких выдающихся писателей, как Пазолини, Бахман, Рихтер, Унтаретти.

Ахматова встала. Киноаппараты почти вплотную придвинулись к ней. Неторопливо произнося каждое слово, она начала свою речь. Говорила по-русски, лишь цитаты из Данте и Леопарди произносила на языке оригинала. Просто, без какого бы то ни было эмоционального напряжения прочла отрывки из поэмы "Сон" и стихотворение о Данте. Сказала о своей давней влюбленности в Италию, в ее литературу. Говорила о том значении, которое для нее имела работа над переводами поэзии Леопарди. Книга переводов сразу же разошлась, потому что нигде, наверное, нет такой массовой тяги к познанию шедевров мировой литературы, как на родине поэтессы. Мысль о родине неотступно присутствовала в ее речи, о чем бы она ни говорила. Эта мысль наполняла ее душу и позже, отразившись в стихотворении, написанном через несколько дней, уже в Риме, накануне возвращения в Москву, в Ленинград, на родину:

Заключенье небывшего цикла
Часто сердцу труднее всего.
Я от многого в жизни отвыкла,

Для меня Комаровские сосны
На своих языках говорят
И совсем как отдельные весны,
В лужах, выпивших небо, - стоят.

темпераментом похвал ни на мгновение не заглушили в душе поэтессы родной говор русских лесов, комаровских сосен.

После вручения Ахматовой премии торжества продлились недолго. Вручили премию, сопроводив ее словами похвалы, еще одному итальянскому поэту, и гости стали разъезжаться. Возможно, мне показалось, но лица некоторых были унылы. Сенсация не состоялась. Ну, а Ахматова? - Конечно же, она завербовала. "Завербованные", "ангажированные" - эти эпитеты буржуазная пресса применяла ко всем передовым писателям, особенно советским, творчество которых свидетельствовало об их преданности родине. Не обошли подобные оценки и Ахматову, хотя еще недавно ее пытались изображать как представительницу, так сказать, "чистого искусства", индивидуалистической лирики, замкнутой в самой себе и доступной лишь для избранных. Те из таорминской аудитории, кто думал именно так, были явно разочарованы, но наши друзья, окружив поэтессу, говорили ей теплые слова благодарности и восхищения. Возможно, именно в этот момент в душе славного польского поэта Ярослава Ивашкевича зародились строки написанного позднее проникновенного, исполненного нежной любви к русской поэтессе стихотворения "Premio Taormina":

Анна Андреевна была здесь
перед самой кончиной
Ехала поездом с севера

сквозь снега отчизны
сквозь дожди и болота Польши
сквозь оголенные луга Каринтии...

Да, это было ее предпоследнее далекое путешествие. И мне кажется, что поэтесса ощущала в атмосфере этого праздника, под удивительно синим и солнечным, но чужим для нее небом какую-то смутную горечь и тоску. Держалась она горделиво и слегка отчужденно.

подчеркнуто утомленной, чтобы, сославшись на это, не присутствовать на банкете. Она подошла к каждому из нас и шепнула:

- Приходите через час в гостиницу, ко мне.

Через час святой Доминик строго глянул на нас с фрески над дверями ее комнаты-кельи. Хозяйки хлопотали у стола. Сама Анна Андреевна, сбросив торжественное шелковое одеяние, нарядившись в костюмчик явно ленинградского пошива и подвязавшись фартучком, свободная от напряжения и официальности, оживленно хозяйничала. Добрая, гостеприимная, живая и приветливая, она рылась в чемодане, торжественно извлекая оттуда баночки с икрой, консервы, всевозможные сладости.

- На столе будет только наше. Я привезла все, даже черный хлеб. Даже это... - и она торжественно подняла вверх бутылку прозрачной "Столичной": - Сколько нас? Восемь? Все будем пить. И я тоже.

Дружной компанией расселись мы вокруг стола, шесть русских литераторов и один украинский. И стало так трогательно привычно и обыкновенно, как будто все это происходило в номере московской, ленинградской или киевской гостиницы, словно за окном не сверкали пенистые волны Ионического моря, не трепетала густая зелень цитрусовых рощ. Мы говорили о родных местах. Анна Андреевна, наклонившись ко мне, проговорила:

переводить "Увядшие листья" Ивана Франко, вынуждена была прибегнуть к консультации.

Прекрасная русская поэтесса, воспитанная на высоких традициях классической поэзии, на четком и ясном мастерстве пушкинской школы, она прошла сложный и даже противоречивый творческий путь, прожила далеко не простую, трудную, полную драматизма жизнь. Могучее воодушевление советского народа, сила его помыслов, чувств и деяний, его единый порыв в годы Великой Отечественной войны укрепили творческий дух поэтессы, обогатили ее мысли и чувства, расширили ее кругозор. Пламя Отечественной войны не только опалило ее душу, но и озарило ее, раскрыв великую суть, великую правду Родины, с которой Ахматова ощутила в тот момент такую неразрывную и полную связь, как никогда раньше.

Как в первый раз я на нее.
На Родину, глядела.
Я знала: это все мое -

Она была душою с Родиной и тогда, когда на склонах Этны, в садах легендарной Таормины вели мы задушевную беседу о нашей стране, о ее многоязычной литературе. Ссылаясь на свой опыт переводчика украинских, латышских, армянских стихов, Ахматова говорила о труде переводчика, столь же необходимом, сколь трудном и ответственном.

Нам было хорошо и спокойно, Я радовался, что познакомился с некоторыми чрезвычайно важными сторонами богатой и сложной личности поэтессы. Она была и горделивой, и простодушной, и скромно-неторопливой, и хлопотливо-подвижной, и величавой владычицей поэтического слова, и простой, доброй хозяйкой гостеприимного жилища.

Вечерело. Внизу, по краям дороги, ведущей к морю, зажглись фонари у таорминского казино, построенного в вульгарном стиле начала века, куда сейчас устремилось большинство обитателей нашего отеля. Они уже пресытились стихами, выступлениями, речами, пора и развлечься, разогреть кровь, жадно следя за скольжением шарика по ячейкам рулетки или за карточной игрой на зеленом сукне. До рассвета не гасли фонари над вычурными шпилями и башенками фешенебельного притона азарта.

Днем Анна Андреевна вышла из своей кельи в сад. Ее тут же окружили журналисты, писатели, фотографы. Величественная я доброжелательная, она вежливо, хотя и довольно скупо, отвечала на всевозможные, порою весьма нелепые вопросы, которыми ее засыпали окружающие. Ахматова торопилась, так как хотела еще попрощаться с нами. Мы уезжали раньше ее. Ночным самолетом мы должны были вылететь из Катаньи в Рим.

гостиниц, маленьких кинотеатров - жалких пристанищ бедных иллюзий и развлечений. Пьяные матросы, подозрительного вида франты, развязные, ярко накрашенные женщины сновали по узким и кривобоким улочкам, что-то выкрикивая и приставая к прохожим. Распахнулись двери какой-то харчевни, и оттуда вылетела растерзанная фигура. Корчась и хрипло ругаясь, человек упал на брусчатку. Истошно завопила женщина. Двое подростков пробежали мимо нас и скрылись в темной подворотне. Пахло горелым маслом, чадом, смрадом грязных дворов. На нас повеяло бедой, безысходностью, преступлением. Это была та оборотная, отталкивающая сторона сицилийского быта, которую не показывали туристам. Твардовский не мог больше выдержать.

- Пошли отсюда, пошли скорей, - все повторял он, побледнев и нахмурившись.

И действительно, эти мглистые сумерки, в которых плавали желтые пятна жидкого света, колеблющиеся тени прохожих, смрадные и дымные запахи производили гнетущее впечатление. В воздухе носилась какая-то зловещая тревога. Мы поспешили покинуть эти душные трущобы, которые тоже являла собой Сицилию, остров не только роскошных курортов, греческих храмов, мавританских сводов, но и пристанище обездоленных, безработных, охваченных отчаянием и гневом людей. Им было еще далеко до прозрения. Своими героическими делами коммунисты Сицилии учили обездоленных постигать великую науку борьбы, которая в конце концов не может не восторжествовать.

Наверное, хорошо, что мы напоследок, прощаясь с Сицилией, увидели не только сияние ее неба и моря, роскошь садов и величие среброверхой Этны, но мрак, нужду и беду запущенных жилищ, скорбную правду ее трущоб, тщательно скрываемую от досужих взоров туристов.

Когда самолет взлетел с помеченного пунктиром разноцветных огней аэродромного поля, под нами еще раз полыхнула жаром негасимой кузницы Гефеста Этна. Шеренга фонарей бежала вверх, к темным лесам Таормины, в гуще которых белели стены доминиканского монастыря.

С украинского.
Перевод Елены Уманской
 

Раздел сайта: