Бражнин Илья: Обаяние таланта

Новый мир, 1976, № 12. С. 235-244.

Обаяние таланта

Первая моя встреча со стихами Анны Ахматовой случилась в 1915 году. Я жил тогда в Архангельске. Мне было семнадцать лет. Я окончил реальное училище. Ученье давалось мне без особого труда и занимало у меня мало времени. Зато очень того времени отдавал я чтению.

Что я читал? То, что читала вся русская молодежь в десятых годах XX века: в фундаментальном читательском багаже были, не считая специфической юношеской литературы, конечно, Лев Толстой, Чехов, Горький и другие классики. Но были в ходу еще особые книги, особо характерные для молодежи тех лет: "Поединок" и "Суламифь" Куприна, "Пан" и "Виктория" Гамсуна, "Портрет Дориана Грея" Уайльда; в театре смотрели "Нору" Ибсена и "Фрёкен Юлию" Стриндберга.

Из поэтов больше всего знали Блока, меньше Гумилева, Вячеслава Иванова, Брюсоваа. Модно-ходовыми были до чрезвычайности плодовитый, приторно-напевный Бальмонт и безвкусно-претенциозный Северянин с его дешево-стеклярусными поэзами, ронделями, газеллами, эксцессерками, кэнзелями, грёзерками и прочей парикмахерской мушурой. Были еще крикливые ранние футуристы-заумники вроде Бурлюка и Крученых. Пользовались популярностью мещански-сладенькие песенки Вертинского об антильских принцах, китайских колокольчиках, креольчиках и "одиноких деточках, кокаином распятых на грязных бульварах Москвы".

В этом песенно-стихотворном месиве, заливавшем мутным потоком эстраду, журнальные страницы, книги, случалось, тонули, приглушались, а иной раз и вовсе заглушались добрые высокие голоса подлинных поэтов.

Но в конце концов настоящее пробивалось, утверждалось и твердо звучало в высоком поэтическом хоре. Пробилась к своему читателю и утвердилась в его сердце и Анна Ахматова.

Как произошла первая моя встреча со стихами Ахматовой? Я обнаружил тоненькую книжечку ее стихов на столе у моих приятельниц из соседней квартиры, младшая из которых кончала гимназию, а старшая уже работала в местной аптеке. Обе они, младшая в особенности, были горячими стихолюбками, почитали, что стихи необходимы как хлеб, и много стихов, особенно Блока, знали наизусть. У этих сестер-стихолюбок я и увидел первый сборник Ахматовой "Вечер". "Странно... Почему именно "Вечер"?" - подумалось мне.

Я повертел книжечку в руках... Откинув верхнюю белую обложку, глянул в строки открывавшего сборник стихотворения:

Молюсь оконному лучу -
Он бледен, тонок, прям.
Сегодня я с утра молчу,
А сердце - пополам.
На рукомойнике моем
Позеленела медь.
Но так играет луч на нем,
Что весело глядеть.
Такой невинный и простой
В вечерней тишине,
Но в этой храмине пустой
Он словно праздник золотой

"Праздник золотой" - это мне понравилось. И заглянувший в дом поэта оконный луч, "такой невинный и простой в вечерней тишине". Так вот почему "Вечер". Вечерняя тишина. Душевное веселье наедине с "невинным и простым" оконным лучом.

- Какая легкая, веселая душа у этой Анны Ахматовой, - сказал я, опуская на колени белую книжечку, которая сразу мне полюбилась.

Старшая из сестер рассмеялась:

- Вот так открытие... Ты почитай ее как следует, прежде чем о легкости болтать.

Она стала серьезной и принялась в волнении ходить по комнате. Я смущенно следил за ее нервным вышагиванием. Наконец она остановилась напротив меня и с сердцем сказала;

- Трудная... Тяжкая... Мученическая. Вот какая у нее душа. - Она что-то еще хотела добавить, и уже в мой адрес, но только рукой махнула, зыркнула в мою сторону: - Эх ты! - и, круто повернувшись, вышла из комнаты.

Я в полном смятении взглянул на сидевшую в уголке ее младшую сестрицу, ища у нее сочувствия. Но добрая и обычно ласковая приятельница моя бросила с укоризной;

- Так тебе и надо.

Вечер был испорчен, и ничто ласковое меня сегодня, очевидно, не ожидало. Это я почувствовал очень явственно и, в смущении выложив на стол тоненькую книжечку, отодвинул от себя. Однако уходя домой, я мрачно попросил книжечку на один день я получив разрешение, сунул ее во внутренний карман куртки. Дома я сидел с ней полночи, то и дело хватаясь за карандаш, чтобы записать ударившие в сердце строки.

II

В двадцать первом году я уехал учиться в Петроград, где и поступил на литературное отделение Петроградского университета.

Здесь впервые я увидел и услышал Анну Ахматову. Произошло это весной 1922 года. В том году Петроград жил интенсивной литературной жизнью. Город пестрил афишами, извещавшими о выступлениях Владимира Маяковского и других поэтов. Одна из таких афиш приглашала в зал Городской думы на вечер Анны Ахматовой, Владимира Пяста, Михаила Кузмина и еще целой группы поэтов, имен которых сейчас не припомню. Впрочем, привлекла меня в холодный зал Городской думы главным образом Анна Ахматова.

Очевидно, так было не только со мной, но и с очень многими другими, ибо полу пустой вначале зал ко второму отделению, в котором должна была выступать Ахматова, наполнился до отказа. Ее уже знали и не только читали, но и почитали. Книжки ее стихов, вышедшие к тому времени - "Вечер", "Четки", "Белая стая", "Подорожник" "Anno Domini", "У самого моря", быстро исчезали с прилавков книжных магазинов многие их строки тотчас же с книжных страниц перекочевывали в сердца и на уста молодых ее читателей.

Самой Ахматовой шел тогда тридцать четвертый год, и она была в расцвете сил и таланта. Я знал многие ахматовские стихи наизусть и мне хотелось увидеть ее живую во плоти, услышать ее голос.

Почти полстолетия спустя я прочел в книге Ефима Добина "Поэзия Анны Ахматовой", отличной, к слову сказать, книге: "Судьба наградила Анну Ахматову счастливым даром. Ее внешний облик - "патрицианский профиль", скульптурно очерченный рот, поступь, взор, осанка - отчетливо и красноречиво выражал личность. Ее богатство, ее духовность. Недаром создавали портреты Ахматовой многие художники - Н. Альтман, К. Петров-Водкин, Ю. Анненков, Модильяни, Г. Верейский, Н. Тырса, А. Тышлер, О. Делла Вос-Кардопская, скульптор Н. Данько. И каждый из этих портретов по-своему красноречив и значителен. Запечатлели ее облик а современники-поэты:

В начале века профиль странный
(Истончен он и горделив)
Возник у лиры.
(С. Городецкий, "Анне Ахматовой")

Внешний портрет сочетался с психологическим: "Но, рассеянно внимая всем словам, кругом звучащим, Вы задумаетесь грустно..." (Александр Блок, "Анне Ахматовой"),

И Осип Мандельштам подглядел тот же душевный оттенок: "Вполоборота, о печаль, на равнодушных поглядела...".

К приведенным характеристикам следует прибавить разве еще только одну из стихотворного цикла Марины Цветаевой "Ахматовой":


В ней было что-то.

Похожа ли была живая Анна Ахматова на все эти портреты, и живописные и словесные, та Анна Ахматова, от которой я не мог оторвать глаз, когда она появилась наконец передо мной на эстраде думского зала?

И да и нет. Почему так? Да хотя бы потому, что в разное время человек выглядит по-разному. Годы меняют и поэтов, как всех прочих людей; меняют и их стихи и их самих. Я могу сказать не какой была Ахматова, а какой я увидел ее впервые в двадцать втором году.

Я так жадно и так долго ждал ее появления, что, истомившись этим ожиданием, не заметил, как она вышла на эстраду. Бывает вот так. Зачем-то обернулся к сидевшим рядом, а когда снова поглядел на эстраду, Ахматова уже стояла там - высокая, тонкая, стройная, в длинном черном (или темно-синем) платье. Из всех живописных портретов, какие довелось мне видеть, она больше всего походила, пожалуй, на портрет работы Ю. Анненкова с той разницей, что живая Анна Ахматова была лучше портрета, духовней, проще, без тех подчеркнутых эффектностей и изломных угловатостей, какие есть во всех портретах, особенно в портрете Натана Альтмана, написавшего ее неправдоподобно костлявой и горбоносой. Ни того, ни другого в живой Анне Ахматовой не виделось. В ней виделась не худоба, а стройность, я бы сказал, изящная соразмерность высокости. Высокая шея, втянутые щеки, чуть удлиненное лицо, глаза с поволокой, выраженные, но не слишком, дуги темных бровей, четко вырезанные губы и закрывающая лоб густая черная челка, кстати, в те годы модная. Все это было в облике Анны Ахматовой соединено в то гармоничное целое, чего словами не передашь, но что запомнилось сразу и навсегда именно как гармония. Величавости, о которой говорят многие авторы, в молодой Ахматовой не было. Она появилась ближе к старости. Ахматова 20-х годов была проста, изящна, как бы пронизана одухотворенностью. Сдержанность, скупость жестов, движений, интонаций были ведущими чертами ее образа, ее внешнего облика, ее характера.

Примечательной и впечатляющей внешности Ахматовой очень соответствовал ее голос, глуховатый, глубокий, контральтовой окраски, со сдержанными интонациями, впрочем, не подчеркнуто, а естественно сдержанными. Вообще все в ней было очень естественно, без нарочитостей, без рисовки, просто, ненапряженно, гармонично. Читала она без словесных подчеркиваний, без декламационных нажимов, без каких-либо артистических приемов, без жестикуляций, читала однотонно, негромко и не в аудиторию, а как бы в себя. По рассказам слушавших чтение Блока он читал примерно так же. Но при этом происходило не обособление ее от аудитории, а соединение с ней в едином творческом акте. К тому же заражение аудитории настроенностью поэта происходило как бы нечаянно, само собой, на высокой и неуловимо, неведомо как возникающей эмоциональной волне. Ее глуховатый однотонный голос звучал так, как должен был, вероятно, звучать три тысячи лет назад пророческий голос эрифрской сивиллы, предрекшей, по преданию, Троянскую войну задолго до ее начала. Поэт всегда пророк, поэтесса всегда сивилла. Голос Ахматовой не мог не волновать, не пробуждать сильнейших эмоций сопереживания с чтецом, с поэтом, с его стихами. Таких чтецов своих стихов и таких читающих стихи голосов я больше никогда не слыхал.

Добрый и верный друг Ахматовой поэт Осип Мандельштам утверждал, что стихи Ахматовой "сделаны из голоса, составляют с ним одно неразрывное целое, что современники, услышав этот голос, богаче будущих поколений, которые его не услышат", Мне довелось, посчастливилось слышать голос Ахматовой - и я в самом деле чувствую себя богаче тех, что не слыхал его.

Однако вернемся в неуютный, холодный зал Городской думы Петрограда 1922 года. Не только чтение Ахматовой своих стихов было своеобычным, впечатляюще особым, но и самый выбор читаемых стихов. Ахматова не читала стихов, которые были особенно популярны. Не читала стихов, в которых встречались эффектные, выигрышные для чтеца строфы и строки вроде "Я на правую руку надела перчатку с левой руки" или "О, как ты красив, проклятый", или же знаменитая концовка одного из стихотворений: "Задыхаясь, я крикнула: "Шутка все, что было. Уйдешь, я умру". Улыбнулся спокойно и жутко и сказал мне: "Не стой на ветру".

Подобных строк в тот вечер я не слышал из уст Ахматовой. Было такое ощущение, что она никакой специальной программы к этому выступлению не готовила и стихов для него не отбирала, - читала то, что лежало в памяти. В этот вечер она по большей части читала стихи из только что вышедшей в свет книги "Подорожник" и лишь немногие из предыдущего сборника "Белая стая".

Стихи шли не резко взрывные, а задумчивые. Эмоции были упрятаны как бы внутрь строк. Стихи ее мне были известны и раньше. Но в тот вечер они прозвучали , для меня по-новому - сильней и ярче.

Я оставил вначале холодный, а к концу душный зал Думы и вышел на Невский уже около полуночи. На город шла колдовская белая ночь с ее зримо мерцающим на углах и карнизах зданий воздухом, с таинственно-прекрасной не то вечерней, не то утренней зарей... Все это привиделось вдруг как нарочно поставленная декорация к волшебному действу, которому я только что был свидетелем и, как мне кажется, участником его там, за стенами думской четырехгранной башни, увенчанной часами, которые как нарочно медленно и незвонко пробили двенадцать.

Я схожу с тротуара, иду посредине улицы. Отчетливо цокая подковами по неповторимым, сейчас уже не существующим торцам Невского, пробежала нешибкая извозчичья лошадь. Я иду прямо на Адмиралтейскую иглу: подо мной гулкие торцы, надо мной легкое, прозрачное небо, вокруг меня волшебство белой ночи, во мне волшебство голоса Ахматовой, читающей "Но когда над Невою длится тот особенно чистый час..."

III

С Анной Ахматовой, жившей каждое лето по соседству со мной в одной из литфондовских дач в Комарове, я виделся довольно часто. К сожалению, я не сразу догадался делать записи, относящиеся к встречам с ней. Но начиная с шестидесятого года я уже кое-что записывал, и некоторые из разговоров почти со стенографической точностью. Вот одна из таких записей.

Разговор происходил вечером 21 сентября I960 года в Комарове на даче у Ахматовой (эту двухкомнатную неказистую дачу Анна Андреевна называла Будкой). Она была предупреждена о моем приходе и потому меня ждала. В этом я убедился, едва переступив порог ахматовского жилья. Анна Андреевна сидит за письменным столом. Он невелик, узок и сделан из темного дуба. На нем вазочка с несколькими розовыми астрами. Свету в комнате немного-ровно столько, сколько благоприятствует негромкому разговору, освещаемому опытом прожитого и затеняемому душевной сдержанностью, хотя одновременно в душевно открытому. Передавая этот разговор, я обозначаю собеседников одной и той же начальной буквой алфавита: Анну Андреевну Ахматову тремя "А", автора - одним. Начальных фраз не запомнил.

А. А. А. Чудное лето какое.

А. Бабье лето... А в самом деле, имеет это выражение какой-нибудь смысл? Бывает у так называемых баб так называемое бабье лето?

А. А. А. По-видимому.

Анна Андреевна улыбается. Она сидит передо мной спокойная и сдержанно-открытая. На ней свободная розовая блуза, на плечах черная шаль со светлой каймой.

А. Расскажите о себе. О стихах, о прозе, обо всем. Меня все интересует, что с вами происходит.

А. А. А. О стихах. Я уж устала рассказывать. Договор заключила. Книжка должна выйти. Это серия "Советская поэзия".

А. Которая с золотом?

А. А. А. Да-да. Как коробки конфетные. Там еще автобиография обязательно нужна. Написала. Первый раз в жизни. Никогда не писала про себя. Хлопот с книжкой ужасно много. Статью вступительную надо к сборнику. Я говорю - пусть Сурков пишет. Он редактировал последний сборник. А он где-то в Австралии. Ну, подождут. Ездят нынче недолго.

- Скажите, до Пушкина эта строфа в практике поэтов не существовала?

Анна Андреевна сказала:

- Принято считать, что нет.

Дальше разговор продолжался так.

А. Строфа. Как ее находят? Как вообще приходит слово? Как это происходит у вас?

А. А. А. Это ведь по-разному. Как когда. Я на этот вопрос дала подробный ответ в стихах.

А. Это в "Подумаешь, тоже работа..."?

А. А. А. Нет. Называется "Последнее стихотворение".

Анна Андреевна берет со стола тетрадку в коричнево-золотистом, как мне показалось, переплете и читает несколько протяжно и чуть распевно:

Одно, словно кем-то встревоженный гром,
С дыханием жизни врывается в дом,
Смеется, у горла трепещет.
И кружится, и рукоплещет.

Другое, в полночной родясь тишине,
Не знаю откуда крадется ко мне,
Из зеркала смотрит пустого
И что-то бормочет сурово.

А. А я, знаете, ныне тоже вдруг стихи начал писать. Честное слово. Много-много восьмистиший вдруг выпалил. Вот послушайте.

Я читаю несколько восьмистиший из только что написанного большого цикла "Стоцветник".

А. А. А. А смотрите, эти стихи у вас почти все о природе. Это Комарово вам дало. То, что вы здесь живете. Не напрасно, видите, вы здесь.

А. Да. Наверно. А счастливая у нас все-таки профессия. Где ни живешь, что ни делаешь - все нам впрок, все годится. Все потом как-то входит в нашу работу, хотя внешне иной раз это в ней и незаметно.

"Правды" и армейской газеты. Мы говорим некоторое время о работе писателя тех военных лет. Заговорили, естественно, об Илье Эренбурге, о прекрасных его военных очерках, о его сегодняшней работе.

А. А. А. Вы читали мемуары Эренбурга в "Новом мире"?

А. Читаю. Только что привез из города номер восьмой "Нового мира".

А. А. А. Если говорить о мемуарах вообще, то, по-моему, как-то неверно их пишут. Сплошным потоком. Последовательно. А память вовсе не идет так последовательно. Это неестественно. Время - как прожектор. Оно выхватывает из тьмы памяти то один кусок, то другой. И так и надо писать. Так достоверней, правды больше. А то ведь как выходит - надо по заданию себе писать связно и последовательно, а материал выпал, не помнится все в связи. И начинает человек сочинять недостающее, выдумывать, и правда уходит... От Эренбурга, через его мемуары, в которых он, между прочим, описывает комнату Ахматовой с висящим на стене портретом хозяйки работы Модильяни, перешли незаметно и на самого Модильяни.

А. А. А. Он был неудачником, этот Модильяни. Никто его не знал и не признавал. Беден был, невзрачен. В Париже встретились в десятом году, когда я впервые туда попала. Он попросил позировать. Так родился портрет.

Разговор снова возвращается к мемуарам.

А. А. А. Какой-то непроявленный жанр - мемуары. Как писать - не знаю.

"Петербургом" два года работал.

А. А. А. Вы читали мемуары Белого? Их ведь три тома.

А. Не читал. Мне трудно Белого читать. У него все трудно-холодно.

А. А. А. Да. Читать его трудно. Но сам он читал превосходно. Просто прекрасно читал. Алексей Толстой читал хорошо. Слышали когда-нибудь?

А. Да, и не раз. Ну, он актерски читал. А скажите, как Блок читал?

Заговорили о писателях - сперва о сегодняшних, потом о писателях прошлого. Заговорили о Льве Толстом, о смерти его.

А. Хорошо умер Толстой. Правильно. Ушел от всего мишурного и в стороне от него умер.

А. А. А. Да. У него все хорошо. Если Достоевский дожил бы до десятых годов, тоже, наверно, ушел бы. Он ведь готов к этому был. Он ведь тоже, как и Толстой, ересиарх и отрицатель. У него и христианство не христианское. Они оба к правде пробивались. А у Гоголя все то же как будто, но карикатура на искания, и на правду, и на ересиарха. Ну возьмите "Дневник писателя" Достоевского "Переписку с друзьями" Гоголя. Пародия.

А. Гоголь мрачен. Но вот мы говорили - все хорошо у Толстого. Но ведь, был и "Фальшивый купон" у него.

После этого разговор скользнул в сторону, на сад, который темнел уже за окном и в котором, как сказала Анна Андреевна, "ужасные гортензии". Заговорили о природе.

А. Потеряли многие наши поэты чувство природы. Украинские поэты как-то сумели его сохранить. Они еще немного крестьяне по ощущениям. - Поэт должен быть немного крестьянином. И поют украинцы хорошо. Голоса у них певучие. В пении украинцы - это русские итальянцы.

Разговор снова уходит в сторону. Заговорили о нервной организации человека.

А. А. А. Я нервами своими могу управлять как угодно. Врачи, которые меня оперировали, сказали, что я сама себя вылечила. Мне очень тяжело было после операции. Должно быть, наркоза слишком много получила. Я лежу. Ничего не могу сделать. Пошевелиться не в силах. Хирург подходит, смотрит. "Ну как? Ну улыбнитесь". Я улыбнулась. Пожалуйста.

когда ему серьезную операцию сделали. Он помогал себе встать на ноги, вылечиться тем, что призывал в союзники все, что он любил и что прежде ему помогало жить. Он любил левкои и велел принести в палату, где лежал, побольше левкоев. Он любил воду, и велел поставить у кровати таз с водой. У него не было сил подняться и сесть в кровати, тогда он опустил руку в воду лежа в постели и перебирал в воде пальцами.

А. А А. Я даже этого не могла сделать. Я пошевелить пальцами была не в состоянии, так как была привязана.

А. Как же так вы на операционный стол попали?

А. А. А. Да вот, помните, я уезжала в прошлый раз. Вы еще со мной прощались, Я уже тогда скверно себя чувствовала. В городе хуже стало. Температура поднялась. Болит. Два дня так. Вызвали "скорую помощь". Диагноз: аппендицит, предострая форма. Потом второй раз приехали - уже острая. Приступ, ну, значит, надо в таких случаях немедленно операцию делать. Юрий Павлович Герман за мной приехал. Отвез в больницу. И сразу на операционный стол. Я лежу на столе и смотрю в окно на зарю. Я такой поразительной зари не видела никогда в жизни. Никогда. Ни раньше, ни позже. Это было в июне. Уже белые ночи стояли.

А. Белые ночи в Ленинграде хороши очень. Но севернее, в Архангельске, Мурманске они еще лучше. В какую вы больницу попали?

А. Уж и лучше... Но как же все-таки оно было?

А. А. А. Было совершенно удивительно. Я такого трогательного отношения, такой трогательной внимательности вовек не видела, не испытывала на себе. Нас было девять женщин. в палате. Они все следили за каждым моим движением. Подходили. Спрашивали, не надо ли мне чего-нибудь. Переворачивали. Звали сестер. Причем все это не оттого, что я была им известна. Они не читали никогда меня. Ни одной строки. Они ничего обо мне не знали. Спрашивали мою фамилию - Ахметова или Ахматова? Это было человеческое. Я так тронута была. Я запомнила это навсегда.

Анна Андреевна немного волнуется, рассказывая о том, как трогательно ее соседки по палате в больнице ухаживали за ней. В голосе очень добрые нотки. Я с удовольствием смотрю на нее, выслеживая эти добрые нотки. Потом вдруг подумал, что длинный рассказ и вообще наша долгая беседа утомили ее - все-таки семьдесят, это не шутка. Я поднимаюсь, чтобы распрощаться.

А. Ну ладно. Пора и честь знать. Вы устали. Я уж пойду.

Анна Андреевна смеется. Очень хорошо смеется, по-доброму, с душевной легкой веселостью. Но она в самом деле устала. Полчаса назад, когда я в середине нашего разговора сказал: "Ну что ж, гоните меня",- Анна Андреевна с живостью и открытой приветливостью остановила меня: "Погодите. Посидите еще". Теперь она стала подниматься. Я отвернулся к окну. Ей было бы до очевидности неловко, если бы я наблюдал, как тяжело и трудно ей подняться с кресла...

IV

Хочу рассказать хотя бы коротко еще о двух встречах с Ахматовой - в августе и сентябре 1962 года. Та же Будка в Комарове. Вечер. Анна Андреевна за тем же письменным столом. Только шаль на плечах ее не черная, а белая, шелковая (Анна Андреевна питала слабость к шалям и всякого рода живописным драпировкам).

Два года, прошедших со дня описанной встречи, не были бесследны. Анна Андреевна выглядит усталой. Ей, видимо, уже трудно принимать гостей, трудно все, даже, как мне показалось, трудно сидеть. Кажется, только одно нетрудно - мыслить. Ум ее бодр, речь ясна и не затруднена.

Я принес с собой часть рукописи только что законченной книги "Сумка волшебника", которая тогда называлась "Плоды и корни". После нескольких приветственных фраз и обмена текущими новостями я говорю, что хотел бы прочесть одну главу из новой своей книги, ту, которая трактует законы писательского дела, его подоплеку, его сложности и неурядицы. Анна Андреевна выражает живейшую готовность слушать.

Я читаю главу "Чтобы быть писателем", известную читателям "Сумки волшебника". Большую часть главы занимает анализ пушкинского "Пророка". Выбирая именно эту главу для чтения, я рассчитывал на то, что материал ее может заинтересовать Анну Андреевну, которая много занималась в последние годы Пушкиным и писала о нем. К вящему моему удовольствию, оказалось, что я не ошибся. Прослушав прочитанное мной, Анна Андреевна сказала:

- Очень интересно. Хорошо. Да. Хорошо. И очень ко времени. О высоком назначении поэзии сейчас надо говорить. Нынче ведь золотой век поэзии открывается. Мне вот пишут из разных мест - как поэзию читают! Когда сборники новых стихов приходят в книжный магазин, их мгновенно расхватывают. И авторы этих сборников ведь совсем молодые поэты, еще, по существу, никому не известные. Книжечки стихов с новыми неведомыми именами раскупаются быстрее, чем книжки многих очень известных поэтов... Да. Начинается золотой век поэзии, как и в дни Пушкина. Я говорю этом мальчикам, которые приходят ко мне со стихами. Они не понимают еще этого. Они никакого золотого века не замечают. Ничего, потом заметят, почувствуют и поймут.

Некоторое время мы еще продолжаем говорить о поэзии и поэтической молодежи, которой всегда много вокруг Анны Андреевны. Потом она возвращается к разговору о прочитанном мной, о писательском деле, о Пушкине.

- У вас в конце есть, что таланту вредны фимиамные воскурения. А хула? Постоянное дерганье? Это как, по-вашему? Ведь что выносил Пушкин? После двадцатых годов о нем никто доброго слова не сказал. Я горы журналов тех дней переворошила. Нигде ни слова одобрения. Только брань. Только хула. В результате Пушкин перестал печатать новые свои стихи. Ни "Медный всадник", ни лучшие лирические стихи Пушкин не печатает. Печатал вещи вроде "Песни западных славян" или переводы из древних. И статьи. В статьях, впрочем, он тоже стал говорить не в полный голос. Только в письмах еще некоторое время сохраняются пушкинские мысли такими, какими их хотел выразить Пушкин. Но потом и в письмах он стал осторожнее. Помните, в ранние годы-эпиграммы на Воронцова и других. "Полу-милорд, полу-купец" и так далее. А о Бенкендорфе? Ни слова. А если сравнить роль Воронцова и Бенкендорфа в жизни Пушкина... Ведь Бенкендорф был злейший и подлейший враг Пушкина, который буквально, не давал ему вздохнуть свободно. И против этого своего злейшего врага нет у Пушкина ни строчки, ни слова, ни эпиграммы, ни намека на выпад какой-нибудь. Полное молчание. Укрылся и замолчал... Какое страшное молчание.

что-нибудь. Она не заставляет себя долго просить.

- Хорошо. Почитаю вам. Вы не знаете этого. "Поэма без героя". Я двадцать два года работаю над ней. Два отрывка напечатали в последней моей книге. Анна Андреевна стала читать по большой рукописи. Сперва "Вступление":


Как с башни, на все гляжу.
Как будто прощаюсь снова

Как будто перекрестилась,
И под темные своды схожу.

За вступлением последовала первая часть - довольно большая, около двухсот строк. Вот как записано в моем дневнике содержание этой прослушанной первой частив "Идут размышления, предчувствия, воспоминания, лирические наплывы. Врываются ряженые. Карнавальная сумятица в ночь на новый, сорок первый год. Пляски теней - масок. Все это видится во сне и напоминает сцену из пушкинского "Гробовщика". Разговор с кем-то непришедшим, зазеркальным. Гость из будущего, и многое другое - смутное, бурное, алогичное с возвратом в Петербург тринадцатого года и перебивок современностью".

Эта запись сделана 17 августа шестьдесят второго года, часа полтора спустя после прослушания поэмы. Но во время чтения и тотчас после него я ничего четко-логического представить себе не смог. Я был смятен, оглушен, выбит из привычной логической колеи. Ничего путного после чтения я Анне Андреевне сказать не смог. Только спросил смущенно:

Анна Андреевна ответила с лукавинкой:

- Бес попутал в укладке рыться.

Почти пятнадцать лет спустя, когда у меня появился полный экземпляр "Поэмы без героя", я смог определить, что ответ Анны Андреевны цитатен, что это строка, открывающая тринадцатую строфу второй части поэмы. Я ушел потрясенный. О "Поэме без героя" ни тогда, ни в годы, примыкающие к "упамятному чтению, я подробно с Ахматовой не говорил. Только сейчас, почти пятнадцать лет спустя, имея под рукой полный текст поэмы, я могу составить себе четкое представление об этом удивительнейшем и мощном произведении.

А теперь вернемся в комаровскую Будку Ахматовой, куда я снова явился уже через три недели. На этот раз я принес другую главу "Сумки волшебника", чтобы проверить ее на таком высококвалифицированном слушателе, как Ахматова. Глава называлась "Убил ли Сальери Моцарта". Но прежде чем читать ее Анне Андреевне, я по сложившемуся меж нами обыкновению стал расспрашивать хозяйку о новостях. Анна Андреевна показала мне большую, почти квадратную зеленую книгу, на обложке которой по-итальянски значилось: "Анна Ахматова".

"Поэмы без героя", которую он знает только в опубликованных у нас отрывках, - говорит Анна Андреевна, показывая зеленую книгу. - Спрашивает, между прочим, что такое фонтанный дом. Что ему ответить? Можно написать, что это, скажем, дом, в котором я жила.

- На реке Фонтанке,- подсказываю я.

- Да, - соглашается Анна Андреевна, - так понятней. Что дворец Шереметьева - это, верно, ни к чему.

Я снова принимаюсь за расспросы о новостях. Анна Андреевна рассказывает:

- Польский переводчик был недавно. А на днях Роберта Фроста видела. Он приехал в Ленинград и просил, чтобы обязательно познакомили со мной. Академик Алексеев привез Фроста к себе на дачу в Комарове, а потом меня туда же привезли.

- Старый очень. И выглядит совершенно в своих летах. Болезненный. Он потом летел на юг в Гагры и заболел. Фрост спрашивал, какие у нас сосны. "У меня на ферме, - говорит, - двенадцать сосен и все карандашные".

Анна Андреевна смеется. Потом я читаю принесенную с собой главу "Убил ли Сальери Моцарта". Анна Андреевна говорит, прослушав:

- Интересно. О Тынянове особенно. Я с ним, между прочим, согласна, что Сальери ни при чем и Моцарта, понятно, не убивал. Это очень свободный вымысел Пушкина, который так же неприемлем для немцев, как для нас неприемлема была бы драма, в горой Пушкин изображался бы убийцей другого писателя. Оснований, собственно говоря, никаких у Сальери для убийства Моцарта не могло быть. Зависть? Но какая же зависть могла быть у Сальери? Он важная фигура, персона грата. В одном из писем Шуберта есть описание какого-то юбилея Сальери. Собралось много бывших и настоящих учеников Сальери. Некоторые такие же седовласые, как и сам юбиляр. Ну, были адреса, подарки, поздравления. Ученики его играли, пели. Шуберт тоже играл и пел. У него был альтино. Сальери был уважаем и известен. Его опера "Тарара" шла одновременно с моцартовским "Дон Жуаном" и пользовалась большим успехом. Либретто для оперы Сальери писал Бомарше. Чему же мог завидовать Сальери? Что касается версии об убийстве Моцарта, то откуда она пошла? Моцарт умирал мучительно и медленно. Год. Он постоянно жаловался на тошноты, рвоты, очень страдал. По всем признакам, у него был рак. Страдая от ужасных болей и совершенно не зная их причины, Моцарт, случалось, говорил: "Так терзают меня боли, как будто кто-то отравил меня". Поползли слухи, что Моцарт отравлен. Эти слухи усилились после смерти Моцарта, потому что могила его как-то странным образом была затеряна и можно было строить всякие догадки.

его. Так и до сих пор неизвестно. Жена Моцарта, ужасная ведьма, Констанция эта самая, не пошла на похороны мужа по уговору Сальери. Погода будто бы уж очень плохая была. А когда потом ее спрашивали, как же она не поставила памятника на могиле мужа, отговаривалась тем, что она думала - памятники ставит администрация кладбища. Это, конечно, глупая отговорка. стати, эта Констанция вскоре вышла замуж за богатого чиновника. Она поехала на родину Моцарта, в маленький провинциальный городок, и когда новый муж. ее умер, выбросила из могилы отца Моцарта кости покойного и похоронила на этом. своего чиновника. Страшная ведьма.

перед смертью признался духовнику, что он отравил Моцарта. Сальери был католиком, и духовник донес папе об узнанном на исповеди. Это донесение и было позже обнаружено. Что об этом можно сказать? Сальери был очень стар и начал выживать из ума. Ему могло показаться, что слухи об отравлении - это факт, и он мог счесть богоугодным делом принять на себя вину покаяться перед смертью.

Таково содержание беседы, случившейся у нас с Анной Андреевной в сентябре 1962 года. Вернувшись домой, я тут же записал ее. Сейчас мне хочется сделать к ней примечание.

Всякий разговор с Ахматовой всегда был и интересен и поучителен. Приведенный мной разговор для меня особенно интересен и особенно поучителен. И вот что в ней больше всего поразило меня.

В этот вечер я, как сказано, читал Анне Андреевне главу из своей "Сумки волшебника", посвященную Моцарту и Сальери. Заранее я ни словом не обмолвился о том, что буду читать ей, и персонажи этой моей главы, так сказать, ворвались в ахматовскую Будку нежданно-негаданно. Все в этом разговоре о Моцарте,. Сальери и окружении, их эпохе было для нее экспромт, импровизация на только что заданный сюжет. Несмотря на это, все было так, как будто Анна Андреевна тщательно готовилась к разговору на эту тему. Она говорила о предмете, с глубоким знанием материала и людей, о которых шла речь. Казалось, что ей ведомо было решительно все не только о духе эпохи и ее представителях, но и самомалейшие детали, относящиеся, ко всем областям их деятельности.

Я был совершенно поражен ее нежданным для меня рассказом о, подробностях юбилея Сальери, о том, что Шуберт на этом юбилее играл и пел и что у него был приятный голос - альтино. Как же досконально нужно было знать дела и дни примерно полуторавековой давности, чтобы говорить с такой свободой о шубертовском альтино.

Раздел сайта: