Эвентов И. С.: От Фонтанки до Сицилии

От Фонтанки до Сицилии

В январе 1940 года Ленинградский горисполком образовал комиссию по проведению десятилетия со дня смерти В. В. Маяковского. Комиссию возглавила заместитель председателя исполкома Е. Т. Федорова, вошли в нее видные деятели искусства и литературы.

На одном из последних заседаний комиссии, происходившем в Смольном, когда было решено, что центром празднования явится Академическая капелла и что вечер будет транслироваться по радио (радио тогда было самым массовым средством информации), слово взял Н. С. Тихонов. Он сообщил, что Анна Ахматова написала стихотворение памяти Маяковского и что следовало бы пригласить ее, много лет не появлявшуюся в открытых аудиториях, на вечер с чтением этого стихотворения. Члены комиссии – Д. Д. Шостакович и В. А. Рождественский – горячо поддержали это предложение, остальные – В. М. Саянов, М. Г. Манизер, А. А. Прокофьев, Я. Л. Бабушкин (представитель радиокомитета) – одобрили его. На меня – ответственного секретаря комиссии – возложили обязанность его осуществить.

Мне предстояло встретиться с Ахматовой лично. Не без трепета входил я в огражденную затейливой чугунной решеткой усадьбу графа Шереметева, в глубине которой располагался приземистый и нарядный, с аттиками по бокам и мансардой в середине, Фонтанный дворец.

– на Фонтанке, 34, – в 1924 году. К тому времени часть дома была отдана под квартиры, другую часть занимал Музей крепостного дворянского быта. Потом в нем функционировали разные учреждения – Дом занимательной науки, Управление Севморпути, Арктический и Антарктический институт. Около тридцати лет – исключая лишь неполных два года войны – прожила в этом доме Ахматова. Расставаясь с ним, она писала:

Особенных претензий не имею
Я к этому сиятельному дому,
Но так случилось, что почти всю жизнь
Я прожила под знаменитой кровлей

В него вошла и нищей выхожу...

Квартира Ахматовой помещалась в третьем этаже, а окна выходили в небольшой внутренний дворик, засаженный липами и кленами. Из этого сада когда-то открывался вид на Литейный проспект, заставленный позднее высокими домами. Лестница, по которой я подымался, находилась в срединной части здания. Дверь отворила незнакомая женщина, которая провела меня по короткой, уставленной домашними вещами передней в одну из двух комнат, занимаемых Ахматовой. Я застал ее стоящей в отдалении, кутающейся в платок, у полукруглой печи. В комнате было прохладно, печь не топилась, видимо, она грела еще вчерашним теплом.

Обстановка комнаты была крайне скромной: средних размеров столик без выдвижных ящиков, с набросанными на него бумагами – он служил хозяйке письменным столом; большое настенное зеркало в раме, складень в углу, простая кровать, прохудившееся глубокое кресло, два стула. Мы уселись, оставив кресло в стороне.

О цели своего визита я сообщил Анне Андреевне по телефону, теперь же, приступая к беседе, добавил, что знал Маяковского в последние недели его жизни и что с тех пор занимаюсь изучением его творчества.

– Изучением, – с явным холодком, как бы сожалея об этом, повторила Анна Андреевна. – Тогда вам, вероятно, известно, что однажды Маяковский публично, на эстраде высмеял меня, проскандировав "Сероглазого короля" на мотив разухабистой песенки "Ехал из ярмарки ухарь-купец"?

Мне это было известно, но я не торопился с ответом, стремясь прежде всего сократить расстояние, которое сразу же образовалось между мною и собеседницей резко поставленным ею вопросом. Кроме того, я опасался, что вот-вот она напомнит о пресловутой "чистке современной поэзии", которая происходила в Политехническом музее в январе 1922 года. Выступая тогда, Маяковский заявил, что в свете задач революционной поэзии "многие остаются за бортом", в том числе Ахматова с ее "комнатной интимностью".

Мое положение было не из легких, хотя я хорошо знал, что ни "ухарь-купец", ни "чистка поэтов" не отражают подлинного отношения Маяковского к Ахматовой. С другой стороны, мне было еще не известно содержание стихотворения, которое Ахматова посвятила ему. Я подумал, что, если оно написано в тоне полемики с Маяковским, Анна Андреевна откажется и от публикации стихотворения, и от выступления в Капелле. Она, конечно, ведала о том, какими фанфарами сопровождается нынче имя поэта. Но она медлила. Тогда мне пришлось пустить в ход то, что было припасено для данной беседы и чего, как я предполагал, не знает и она сама.

Лиля Юрьевна Брик показала мне рукопись под названием "Маяковский и чужие стихи", сказав, что этот текст она собирается вскоре напечатать, а я начал быстро выписывать то, что меня интересовало. Я прочел:

"Часто легко было понять, о чем он (Маяковский) думает, по тому, что он повторял без конца... Можно было не сомневаться, что он обижен, если декламировал:


У разлюбленной просьб не бывает...

... Или умолял:

Расскажи, как тебя целуют,

(Ахматова. "Гость")".

"Влюбленный Маяковский, – сообщалось в рукописи, – чаще всего читал Ахматову. Он как бы иронизировал над собой, сваливая свою вину на нее, иногда даже пел на какой-нибудь неподходящий мотив самые лириче-кие, нравящиеся ему строки. Он любил стихи Ахматовой и издевался не над ними, а над своими сантиментами, с которыми не мог совладать". И далее – целая гирлянда цитат из стихотворений Ахматовой "Прогулка", "У меня есть улыбка одна", "Я с тобой не стану пить вино...", "Я пришла к поэту в гости...". "В то время, – заключает Л. Брик, – он читал Ахматову каждый день".

В рукописи, которую я держал в руках, прояснился инцидент и с "Сероглазым королем":

"Маяковский часто декламировал чужие стихи на улице, на ходу... Эти стихи мы пели хором и шагали под них, как под марш". Далее говорится, что мелодии подбирались, ритмически совпадающие с оригиналом, но по звучанию самые не подходящие, то есть резко контрастирующие со смыслом. Так исполнялись стихи Д. Бурлюка, А. Плещеева, Саши Черного, М. Кузмина. В это чи(;ло попало и одно из ранних стихотворений Ахматовой (1910), ставшее одним из самых популярных. Оно начинается словами:


Умер вчера сероглазый король.

А. Февральский, присутствовавший на публичном вечере в Москве, где Маяковский скандировал эти строки на мотив "ухаря-купца", поведал мне впоследствии, что именно предшествовало данному эпизоду: оратор показывал слушателям, как неожиданно можно повернуть поэтический текст, если пользоваться им как голой ритмический фигурой, не вникая в содержание, в смысл.

Все это я доложил Ахматовой при нашей встрече. Эффект был двояким: с одной стороны, мой материал был для нее совершенно нов; она заметно потеплела в разговоре, а на прощание без труда дала согласие выступить на вечере и прочла мне текст стихотворения (оно вскоре было востребовано составителями сборника, посвященного Маяковскому, и помещено на отдельной полосе). С другой стороны, отнюдь не новым оказался для нее самый факт внимательного и дружественного отношения к ней Маяковского.

Заручившись согласием Анны Андреевны выступить в Капелле, я мог бы в дальнейшем ограничиться телефонным звонком, чтобы уточнить дату и время начала вечера. Но не сделал этого, дабы снова встретиться с нею. Эту встречу я начал вопросом, какое именно выступление Маяковского имела она в виду в своем стихотворении (в('. е публичные вечера и речи Маяковского были с помощью В. Катаняна расписаны по датам). Ахматова удивилась моей наивности и досадливо сказала:

– Не пытайтесь искать в моем стихотворении какие-либо факты. Их там нет. Я описываю не случай, не эпизод. Вообще я ничего не описываю. Я просто обращаюсь к поэту и вижу его таким, каким видела тогда.

– Когда же? – не выдержал я, стараясь вырвать у собеседницы хоть какое-нибудь реальное воспоминание.

Ахматова пожалела меня и очень коротко, просто рассказала о своих встречах с Маяковским:

– У нас с ним не было ни одной назначенной встречи. Все происходило случайно, в ходе обычного, повседневного существования. Я часто бывала у Пронина, в "Бродячей собаке". Борис Пронин, владелец кабачка, всегда встречал меня очень приветливо. Там бывали самые разные художники и поэты: приходили в полночь, засиживались иногда до утра. Маяковского я видела там несколько раз. Однажды, когда я вошла, застала его прямо у входа полулежащим возле большого турецкого барабана. Как только в дверях появлялся кто-нибудь из его соратников-футуристов, он мощным ударом возвещал о приходе "мэтра". Мой приход он отметил широким помахиванием шляпы, для чего встал из-за барабана. Он, как и другие футуристы, был экстравагантен в поведении, но очень серьезен и даже грустен в стихах. В мощном, немножко надтреснутом голосе его всегда слышалась какая-то боль. Ко мне он был просто внимателен и дружелюбен.

– А в других местах вы не встречались?

– Тоже совершенно случайно. Я несколько дней позировала художнице Экстер; как-то он пришел в ее мастерскую, застал меня, и мы перекинулись какими-то словами. Потом встретились на Большой Морской. Прогулку продолжили вместе; он читал мне свои стихи, я на ходу читать не любила...

– Это все до революции. А после?

– Виделись как-то в Москве, может быть, всего один раз. Но зато тогда я смогла убедиться в том, как он беспокоился обо мне и тревожился за мою судьбу. Это было в тяжелые дни августа 1921 года. Мы только что похоронили Блока, еще дымилась рана, нанесенная нам этой потерей. Вскоре после этого – смерть Гумилева... Вдруг по Москве распространился слух, что со мною случилось несчастье: то ли стала жертвой нападения в Петрограде, то ли умерла от переживаний и утрат. Слух держался неделю-другую. Когда все прояснилось, Марина Цветаева послала мне радостное письмо. Она описывала, с какими чувствами воспринимали эту весть разные люди. Она выделила Маяковского: когда он появлялся в "Кафе поэтов", у него был вид человека, убитого горем. Он оказался чуть ли не единственным среди поэтов, кто так глубоко переживал горестную весть. Он же первый и обрадовал Марину, когда узнал, что слух оказался ложным.

Я понял, что в первый наш разговор Анна Андреевна немножко хитрила, когда пыталась спровоцировать меня напоминанием о том, как Маяковский подавал на публике "Сероглазого короля". Разговор наш мог пойти совсем по другому руслу, и мне пришлось бы "доказывать от противного". Сама-то она хорошо знала, сколь дороги были Маяковскому ее имя и ее стихи.

– еще сияло солнце (в апреле оно заходит поздно). Все участники собрались в боковом притворе, примыкающем к концертной эстраде. Я познакомил Ахматову с председателем вечера, Е. Т. Федоровой, – с остальными она была знакома (из членов комиссии на вечере не было только Д. Шостаковича). Выступили, кроме нее, Н. Тихонов, Н. Браун, Б. Лихарев, В. Саянов, А. Прокофьев, С. Спасский. Анна Андреевна выступала третьей. Она ничего не говорила, только читала свое стихотворное обращение к Маяковскому. В зале был отчетливо слышен ее глубокий грудной голос, мерно и ровно отвешивавший каждую строку:


Помню только буйный твой рассвет,
Но, быть может, я сегодня вправе
Вспомнить день тех отдаленных лет.
Как в стихах твоих крепчали звуки,

Не ленились молодые руки,
Грозные ты возводил леса.
Все, чего касался ты, казалось
Не таким, как было до сих пор,
– разрушалось,
В каждом слове бился приговор.
Одинок и часто недоволен,
С нетерпеньем торопил судьбу,
Знал, что скоро выйдешь весел, волен

И уже отзывный гул прилива
Слышался, когда ты нам читал.
Дождь косил свои глаза гневливо,
С городом ты в буйный спор вступал.


Чтобы ныне, всей страной хранимо,
Зазвучать, как боевой сигнал.

Эти строки я привожу такими, какими они читались в зале Капеллы (сохранившийся автограф и две промежуточные публикации имеют варианты). За день до вечера в Капелле стихотворение печаталось в газете "Ленинские искры". Вскоре после вечера вышел сдвоенный номер журнала "Звезда", где текст приведен в целой подборке ахматовских стихов.

"Маяковский в 1913 году". Упоминание "душного зала" вполне ассоциируется с обликом "Бродячей собаки" – тесного подвала с низким сводчатым потолком, прибежища столичной богемы, где молнией сверкнуло имя поэта и голосом приговора звучали его стихи. В строках как будто прощупывались живые реалии, от поисков которых меня предостерегала Ахматова. Но... хроника вечеров Маяковского, которую я вел параллельно с Катаняном, показывала: в 1913 году поэт ни разу не выступал в "Бродячей собаке". Он жил тогда в Москве, в Петербурге появлялся наездом, и каждое его выступление фиксировалось в печати и в воспоминаниях современников. Несколько весьма бурных вечеров поэта состоялось в "Бродячей собаке", но – в феврале 1915 года. Значит, дата передвинута автором, но сделано это неспроста. Недаром Анна Андреевна просила не относиться к стихотворению как к источнику информации, а воспринимать его как поэтический этюд.

1913 год сохранился в памяти Ахматовой как год совершенно особый в отечественном календаре. Это был последний год довоенной России. Дошли до предела хаос и противоречия прежней жизни, страна жила в предощущении неминуемых сдвигов и катастроф. В дни, когда создавалось стихотворение о Маяковском, Ахматова вынашивала замысел большого эпического произведения, основные события которого – реальные и воображаемые – должны были развертываться именно в этом, 1913 году1. Год этот стал для нее концентрацией всего отживающего в старой действительности, обрекаемого на слом. Так возникла ее "Поэма без героя". И Маяковский с его громовым голосом, предрекающим бурю, стал поэтическим выражением именно той, растревоженной и обреченной предвоенной России.

"Поэма без героя" писалась много лет. Но мысли о Маяковском не покидали Ахматову в этой работе. О том свидетельствуют ее черновики.

* * *

С фронтовой агитмашиной я прибыл в расположение пулеметного батальона на Белоостровском участке Ленинградского фронта. Был один из последних дней сентября 1941 года. Вдруг я услышал, как голосом Ахматовой заговорила сосна. К дереву был прикреплен радиорупор. Этот голос я ни с чьим не мог спутать. Она заговорила о том, что не сходило с наших уст все эти тревожные дни.

"Вот уже более месяца враг грозит нашему городу... Городу Петра, городу Ленина, городу Пушкина, Достоевского и Блока. Городу великой культуры и труда враг грозит смертью и позором... Вся жизнь моя связана с Ленинградом, в Ленинграде я стала поэтом, Ленинград стал для моих стихов их дыханием и цветом..."

Вернувшись в Ленинград, я узнал от В. К. Кетлинской, возглавлявшей тогда писательскую организацию, что состоялось решение Военного совета эвакуировать воздушным путем (другие пути были уже перекрыты) небольшую группу писателей, в том числе и Ахматову. Она долго отказывалась, продолжая работать на оборону – и голосом, и повседневным дежурством в доме (каждый дом был военным объектом), и шитьем мешков, которые набивались песком и гравием для закладки бойниц. Лишь последнему сентябрьскому приказу она подчинилась, и это было на следующий день после того, когда весь город и фронт слышали ее голос.

Среди многих печальных событий этих лет было одно, которое снова напомнило мне Ахматову и, когда она вернулась из эвакуации, еще раз привело к ней.

26 апреля 1942 года, приехав с фронта, я хоронил срою жену – она скончалась в клинике Васильевского острова, став одной из многих тысяч жертв ленинградской блокады. Мне разрешили похоронить ее в отдельной могиле, на ближайшем кладбище. Ближайшим оказалось Смоленское православное (есть еще лютеранское, оно чуть подальше).

На кладбище нас было всего двое – я и могильщик. Взяв из моих рук разрешение, полученное в райсовете, он надписал на нем: "Блоковская". Поначалу я не придал этой надписи никакого значения, но потом, когда тело, завернутое в плотное одеяло, было опущено в землю, а поверх насыпан свежий холм, я обернулся и обнаружил себя на Блоковской дорожке – в десяти шагах от места, где похоронен Александр Блок. Я подошел, и на кленовом дереве у запущенной, размытой могилы узрел прибитую гвоздем, погнутую и наполовину заржавевшую табличку с надписью: "Ал. Ал. Блок. Ум. 7/VIII. 1921 г." Ни памятника, ни ограды, ни даже креста, хотя мне рассказывали, что на могиле Блока был поставлен простой крест из свежевыструганного дерева и что в первые же дни после похорон он был покрыт автографами почитателей поэта.

– ни оград, ни скамеек, ни крестов. Все, что было возможно, люди, замерзавшие в блокаде, пустили на топливо – не только кладбищенские принадлежности, но и дома, заборы, будки, сараи, даже целый стадион (у Тучкова моста). И все же печалил общий вид заброшенной могилы...

Покидая кладбище, я взял на заметку место, где надо с главной аллеи свернуть на Блоковскую дорожку, – там могила родного мне человека оказалась почти рядом с могилой поэта. Хорошим ориентиром послужила мне стоящая как раз на этом повороте, поднятая на высокий постамент фигура ангелочка с подбитым крылом – остаток старинного родового надгробия. Потом я этого ангелочка нашел в стихах Ахматовой, представляющих собой воспоминания о Смоленском кладбище:

На ветхом цоколе – дворянская корона,
И ржавый ангелок сухие слезы льет.

Когда Ахматова вернулась из эвакуации в Ленинград – это было в июне 1944 года, я ей при первой же встрече рассказал о своем посещении могилы поэта. Оказалось, что еще до войны она и еще некоторые – В. Н. Орлов, М. С. Шагинян и другие – вели хлопоты о переносе останков поэта на Литераторские мостки Волкова кладбища и о сооружении памятника-надгробия. То, что трудно было – по неизвестным причинам – решить до войны, с необыкновенной быстротой решили во время войны (после снятия блокады). Перезахоронение состоялось в том же 1944 году, а первая торжественно-траурная церемония на месте нового упокоения поэта была приурочена к 25-й годовщине со дня его смерти.

– 7 августа 1946 года – по просьбе директора ленинградского Литфонда 3. А. Никитиной я сопровождал Ахматову на Волкове кладбище, или Волкове поле, как привыкла говорить она. Машину предоставил нам Литфонд; я подъехал к Фонтанному Дому, зашел за Анной Андреевной. Всю дорогу мы ехали молча.

На кладбище с утра началось возложение венков. В полдень состоялось открытие памятника. С речами выступили В. Н. Орлов, В. Я. Софронов (артист Большого драматического театра имени М. Горького; Блок был одним из основателей этого театра), Д. Е. Евгеньев-Максимов, Л. А. Плоткин. Анна Андреевна все время стояла у самой могилы, не сводя глаз с бронзового барельефа поэта.

К этому дню она написала стихотворение "Памяти Александра Блока" (впоследствии оно печаталось без заглавия):

– опять фонарь, аптека,
Нева, безмолвие, гранит...

Там этот человек стоит –
Когда он Пушкинскому Дому,
Прощаясь, помахал рукой
И принял смертную истому

Это стихотворение Ахматова прочла в тот же день на юбилейном вечере в Большом драматическом театре.

По дороге с кладбища я пытался заговорить с Анной Андреевной о том, как хоронили Блока в 1921 году. Я знал, что при первом же известии о кончине поэта она примчалась из Царского Села в Петроград и вечером 7 августа была уже у него. Она участвовала и в похоронах, происходивших на четвертый день после кончины. История этих похорон – последнего прощания народа с поэтом, проходившего, как мне говорили, по церковному обряду (с открытым гробом, священником, отпеванием и т. д.), – давно волновала меня. Приехав в Ленинград летом 1928 года, я еще застал здесь многих современников Блока и участников его похорон. Немало рассказали мне: Дмитрий Цензор, который был в числе тех, кто нес гроб на плечах; В. Ф. Боцяновский – учтивый и добрый старик, охотно отвечавший на любые вопросы и предоставлявший любые сведения, но иногда по забывчивости допускавший ошибки; О. Д. Форш, которая рассказывать умела – она была мастерицей этого жанра, но не всегда хотела.

Анна Андреевна в своих устных повествованиях была немногословна, но всегда абсолютно точна. В машине она никак не реагировала на мои вопросы, но, когда мы въехали в усадьбу Фонтанного Дома, ей захотелось отдохнуть во внутреннем дворике. Пройдя насквозь по коридору дворца, мы очутились в уютном, густо заросшем саду, где и присели примерно под окнами занимаемой ею квартиры. И здесь она заговорила.

Это не был последовательный, стройный рассказ. Анна Андреевна выхватывала из картины отдельные подробности, внося прежде всего поправки в то, что я знал из рассказов других и что укоренилось в легендах о похоронах.

несли на руках в открытом гробу весь путь от Пряжки, через Николаевский мост, по линиям Васильевского острова и по Камской улице – в церковь. Толпа провожающих по мере приближения к кладбищу множилась и росла. Всю дорогу пел хор, но не церковный, как утверждал Боцяновский, а академический (то есть хор Академической капеллы, или оперных театров). Панихида была на квартире Блока в понедельник вечером, то есть на второй день после смерти, потом отпевание в церкви, только происходило оно не внутри кладбища, как думают теперь многие, – там церковь Ксении Блаженной, действующая и поныне, и расположена она как раз на пути к Гинте-ровской дорожке, которая с тех пор стала называться Блоковской, – а перед самим кладбищем, в церкви святого Воскресения, впоследствии запустевшей. У могилы речей не было.

Самое трогательное, что запомнила в этот день Анна Андреевна, это подношение артистов театра П. Гайдебурова – они возложили на гроб поэта пунцовую розу и белый крест. Такова была их последняя дань автору драмы "Роза и Крест". Из участвовавших в похоронах Ахматова запомнила С. Э. Радлова, Р. И. Иванова-Разумника, П. Е. Щеголева, Н. А. Котляревского, С. Ф. Ольденбурга, из поэтов – Андрея Белого, В. А. Пяста и М. А. Кузмина. Было много молодежи.

Ахматова отвергла мое предположение, что Смоленское кладбище был избрано для похорон ввиду его территориальной близости к месту смерти поэта (так я думал по опыту блокады, когда хоронили на ближайших кладбищах, в том числе и на давно закрытых). Оказывается, на Смоленском покоились Бекетовы – предки Блока по матери.

В самом конце беседы мы перешли к делам мирским. Я поздравил Анну Андреевну с новой книгой, сигнальный экземпляр которой видел двумя днями ранее на столе у директора Ленинградского отделения Гослитиздата. Ахматова только усмехнулась.

– Поздравлять рано, – сказала она. – У меня, знаете, дурное предчувствие.

"Ну, – подумал я в сердцах, – какие-то следы полумистического суеверия все же остались жить в ее душе с давних, может быть, дореволюционных времен. Какое еще такое "предчувствие"? Да знает ли она, что такое сигнальный экземпляр? Это ведь сигнал о том, что весь тираж книги уже отпечатан и в ближайшее время она поступит в продажу".

Так рассуждал я, не говоря ей ни слова. И оказался не прав. Предчувствие не обмануло ее. Буквально через неделю после нашей встречи началась полоса жестоких и несправедливых нападок, которым Ахматова подвергалась в печати и на собраниях в течение ряда лет. Книга так и не дошла до читателей. Весь ее тираж был уничтожен, и даже "внутренние" (издательские) рецензенты ее вошли в число бичуемых.

Ахматова мужественно переносила эти удары, не жалуясь и не распространяясь насчет постигших ее не впервые кривых превратностей судьбы. Какими-то неведомыми путями один экземпляр изъятой книги ("Стихотворения. 1909 – 1945") попал к О. Ф. Берггольц. Уступая мольбам и просьбам известного книголюба, собирателя произведений русской поэзии XX века А. К. Тарасенкова, Берггольц отправила эту книгу ему. Даже в фондах Публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина ее нет.

Содержание этого сборника Ахматова потом воспроизвела в книгах: "Стихотворения" (раздел "Стихи разных лет. 1909 – 1957"), "Стихотворения (1909 – 1960)" с послесловием А. Суркова и "Бег времени. Стихотворения 1909 – 1965". Они вышли в 1958 – 1965 годах.

* * *

В середине пятидесятых годов Литфонд отвел Ахматовой казенную дачу в поселке Комарове. Моя дача строилась в другом конце этого поселка, куда Анна Андреевна, пожалуй, и не заглядывала. Но трасса ее ежедневных прогулок пролегала по Озерной улице – она гуляла обычно в сторону кладбища, а потом, возвращаясь, присаживалась на деревянной скамеечке у самой дороги. Я же в сухие летние дни ездил на велосипеде к Щучьему озеру и почти каждый раз встречал на скамеечке (или на трассе) Ахматову. Ее обычно сопровождала женщина, по-видимому домоправительница, которая никогда не вмешивалась в наши разговоры. Я соскакивал с велосипеда и останавливался на десять – пятнадцать, а то и более минут.

– после десятилетнего перерыва – я поделился с нею одним интересным открытием. В книжных фондах библиотеки, принадлежавшей В. И. Ленину, я нашел одно стихотворение Ахматовой, напечатанное в альманахе, который штудировал Владимир Ильич; далее – пометку Ленина о необходимости приобрести сборник, в который вошло ее другое стихотворение; наконец, книгу Б. М. Эйхенбаума "Анна Ахматова".

В личной библиотеке В. И. Ленина хранится 188 поэтических книг (я считал только те, которые были там до последней болезни Ильича, то есть до конца 1922 года; позднейшие поступления я не учитывал). Наряду с книгами и журналами, охватывающими самые разные области знаний, они были впоследствии описаны в специальном каталоге2. Мои изыскания касались только поэзии – они подытожены в книге "Пробуждение новых сил. В. И. Ленин о поэзии", которую в 1977 году выпустил Лениздат.

Главное, что меня беспокоило в процессе этой работы, – вопрос о том, какова степень участия Владимира Ильича в подборе книг. Ответ на мой вопрос я получил в беседе с Шушаникой Никитичной Манучарьянц, которая с весны 1920 года выполняла обязанности библиотекаря Ленина (работая по совместительству в Госиздате) и сама впоследствии поделилась своими воспоминаниями3. Выяснилось, что до ее прихода в Кремль Владимир Ильич занимался своей библиотекой сам, но и после этого он оставил за собой отбор книг из всей поступающей к нему литературы; лишь их размещение и хранение он поручил своей помощнице. Таким образом, наличие в этом фонде книг, изданных не позднее 1922 года, в значительной степени отражает литературные интересы Ильича. Помимо книг и журналов это относится также к "Книжным летописям" 1917 – 1919 годов, которые Ленин внимательно просматривал, оставляя в них пометки (то есть указания на необходимость приобретения тех или иных изданий)4.

Так вот, просматривая "Книжную летопись" за 1918 год, Ленин затребовал первый выпуск литературно-художественного альманаха "Мысль", выпущенный в том же году в Петрограде. При этом он отчеркнул двумя большими чертами, заканчивающимися знаком "NB", оглавление книги, в котором наряду с произведениями других авторов (Э. Верхарна, С. Есенина, Н. Венгрова) значится стихотворение Анны Ахматовой "Почернел, искривился бревенчатый мост..." – двухчастная пейзажная зарисовка, сделанная в 1917 году.

Другое стихотворение Ахматовой – "А. С. Сверчковой" ("Земной отрадой сердца не томи...") мы находим в первой книге альманаха "Утренники", вышедшего под редакцией Д. А. Лутохина в Петрограде весной 1922 года. Владимир Ильич внимательно штудировал эту книгу, о чем свидетельствуют оставленные им пометки на полях и в тексте статей5. Вот это стихотворение, написанное в декабре 1921 года:


Не пристращайся ни к жене, ни к дому,
У своего ребенка хлеб возьми,
Чтобы отдать его чужому.

И будь слугой смиреннейшим того,

И назови лесного зверя братом,
И не проси у Бога ничего.

В своих поэтических сборниках вслед за этим стихотворением Ахматова обычно помещала знаменитую инвективу, клеймящую тех, кто в годы революции изменил родной стране:

Не с теми я, кто бросил землю

Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.

Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.

Полынью пахнет хлеб чужой.

"Анна Ахматова. Опыт анализа", выпущенная издательством "Петропечать", с портретом Анны Андреевны. Но эта книга вышла в 1923 году, и потому в наш перечень может войти лишь условно.

Очень трудно сказать, читал ли В. И. Ленин стихотворения Ахматовой, в том числе названные выше. Но изложил я весь материал, которым располагал, таким, каков он есть, без каких-либо догадок, а тем более преувеличений.

Анна Андреевна слушала меня с повышенным вниманием, глядя прямо в глаза (чего обычно при наших встречах не делала), как будто проверяя истинность моего сообщения. Она только спросила, когда ив какой форме я собираюсь поделиться с читателями своими открытиями. Я ответил, что время для этого придет лишь тогда, когда я закончу всю работу. Впоследствии материал этот вошел в мою статью "В. И. Ленин и поэзия первых лет советской эпохи".

* * *

"кредит", я осмелился задать вопрос, который не отваживался затрагивать в предыдущие годы. Предмет этот всегда казался мне загадочным и туманным. Он ка-салс?! того периода жизни Ахматовой, который протекал в Мраморном дворце. Анна Андреевна сразу же отмахнулась:

– Об этом лучше в другой раз.

"Другого раза" я ждал долго, не менее года. Но он все-таки наступил.

Как-то я прогуливался по Марсову полю с Л. В. Успенским, и он затащил меня в Мраморный дворец. У Льва Васильевича во всех углах нашего города были знакомые старожилы, хорошо знавшие дореволюционный Петербург. Один из них доживал свой век в Мраморном дворце. Это был старик-садовник, некогда служивший у "хозяина роскошных палат", великого князя Константина Константиновича Романова. Романов умер в 1915 году, а садовник после революции был оставлен во дворце смотрителем зданий.

Лев Васильевич в сопровождении смотрителя показал мне парадную лестницу и мраморный зал – то немногое и весьма величественное, что осталось в интерьерах от творений зодчего А. Ринальди (все прочее было перестроено К. Брюлловым в ложноготическом стиле); затем он по^ел меня по другим помещениям и напоследок – в табачную комнату. Как только мы туда вошли, Успенский потянул носом воздух и выдохнул с шумом: комната была пропитана ароматом редких заморских Табаков, которые употреблял князь, хотя самих этих Табаков теперь не было и в помине.

– Узнаю бывалого человека, – сказал с одобрением смотритель. – Сколько людей здесь перебывало, а никто этих запахов не учуял.

Когда мы покидали дворец, смотритель указал нам на боковой, служебный флигель.

– Вот там, – сказал он, – с восемнадцатого года селились ученые. Там и писательница ваша проживала, Ахматова Анна.

Я не сразу поверил. Мною были читаны все книги Ахматовой, в них – бездна петербургских реалий, в том числе и территориально близких к этому дворцу: Летний сад. Мойка, Лебяжья канавка, храм Спаса на крови. Конюшенный дворец... Мраморного среди них нет. Многие стихотворения Ахматовой помечены местами их написания; там не раз упоминается Фонтанный Дом, а Мраморного – как не бывало. Тут я подумал, что старик-садовник что-то напутал. Но Успенский сказал – а потом подтвердили это К. И. Чуковский и Л. И. Борисов, – что действительно после революции Ахматова несколько лет проживала в этом дворце. Однако толком никто ничего объяснить мне не мог.

Анна Андреевна изложила все очень внятно, как всегда – ровным голосом, не торопясь.

– Году в двенадцатом или тринадцатом среди поэтов нашего направления стал мелькать Владимир, или Вольдемар, Шилейко. Он горячо принимал все, что я писала, – выискивал стихи в журналах, взволнованно о них говорил. Поэт он был слабый, хотя и печатался в "Гиперборее"6, но переводчик – отличный, и ученый редкого профиля – ассириолог, востоковед. Летом 1918 года, когда с моим первым замужеством было покончено, мы сблизились, и он стал моим вторым мужем. Сперва мы жили с ним в Москве, на Пречистенке, а к зиме вернулись в Питер. КУБУЧ, который организовал тогда Горький, – комитет по улучшению быта ученых – позаботился о нашем жилье.

В боковом корпусе Мраморного дворца, – продолжала Анна Андреевна, – было устроено общежитие для ученых, и Шилейко, как работник Академии материальной культуры – ее возглавлял академик Марр, – получил две комнаты. Они оказались просторными, но холодными, угловыми: окна выходили на памятник Суворову и на Павловские казармы. Дров для них всегда не хватало. А Шилейко был человек совершенно не приспособленный к жизни, к хозяйственным нуждам. Мне самой приходилось и топить печи, и стоять в очередях за провизией, которую выдавали на Миллионной улице, в Доме ученых. Одно время я получала обеды в театральной столовой Суворинского театра, но туда надо было ходить пешком несколько верст. Горячей пищи у нас дома не было, если не считать чая, который мы прислаживали сахарином. Шилейко много работал, много курил и всегда требовал горячего чаю. Курила и я. Деньги, которые он получал (а они все время падали в цене – фунт хлеба стоил пятьдесят рублей), вещи, которые оставались для обмена, – все это уходило на табак и чай. Жили впроголодь, без радостей, в непокое. О табачной комнате, которую вам расхваливал Успенский, мы знали, но избегали туда заходить, чтобы не дразнить себя запахами турецких и прочих экзотических табаков.

– Как работалось в этом дворце? – поинтересовался я.

– Совсем не работалось. Впрочем, два стихотворения, сколько помню, было написано там – "Петроград, 1919" и "Зажженных рано фонарей...". От всей той скудости и мерзлоты, которая окружала нас в Мраморном, я отдыхала лишь в летние месяцы, когда уезжала к друзьям в Царское Село. Многое из того, что мною сделано в те годы, было набросано или написано в Царском. Хорошо писалось в 1921-м и тоже, пожалуй, преимущественно летом.

Вернувшись домой после этой горькой беседы, я перечел первое из названных Ахматовой стихотворений – в начальной публикации оно называлось "Согражданам" (второе также получило другое название – "Призрак"):


Заключены в столице дикой,
Озера, степи, города
И зори родины великой.


Никто нам не хотел помочь
За то, что мы остались дома,
За то, что, город свой любя,
А не крылатую свободу,

Его дворцы, огонь и воду.

Иная близится пора,
Уж ветер смерти сердце студит,
Но нам священный град Петра

"Долит жестокая истома..." – самый общий намек на сложнейшие переживания, которые тяготили Ахматову в те суровые годы.

* * *

Ахматова никогда не отличалась хорошим здоровьем. В молодости она болела туберкулезом, который давал потом рецидивы (в стихах июля 1918 года она упоминала свою "чахоточную грудь"). В гражданскую войну она страдала от голода, в эвакуации – от тифа. После войны – один за другим – ее преследовали инфаркты. Вот так, перешагнув 75-летний рубеж, в декабре 1964 года она решилась на поездку в Италию, где ей была присуждена почетная премия Таормина.

городе Катания, в здании старинного замка Урсино, где в 1402 году заседал первый в Сицилии парламент. Собрались видные писатели Италии и ряда других стран – они были участниками только что закончившейся сессии Европейского сообщества писателей. Когда Ахматова прибыла к месту церемонии, то ужаснулась: ей, отяжелевшей и больной, предстояло одолеть крутую многоступенчатую лестницу древнего замка.

Торжественность и величавость момента, – говорила она, – были таковы, что, если бы я хоть чуть заколебалась, меня бы немедленно усадили в кресло и понесли наверх. Такого позора я допустить не могла. И я двинулась храбро вперед. Так я поднялась на вершину славы, – закончила она и, чтобы сбить слишком высокое звучание фразы, добавила: – Задыхаясь и кряхтя.

многолетнюю традицию, и не Ахматова восходила по ступенькам наверх, а ректор университета спустился к ней.

Очень недолго прожила Анна Андреевна после этой беседы. В начале марта 1966 года ее сразил последний инфаркт.

1988

Эвентов Исаак Станиславович (1910-1989) – критик, литературовед.

1 Первоначально оно так и называлось: "Тысяча девятьсот тринадцатый" (Ленинградский альманах, 1945). Один из подзаголовков – "Петербургская повесть".

4 См.: Пометки Ленина на "Книжной летописи" 1917, 1918 и 1919 гг. (с послесловием В. Д. Бонч-Бруевича). – Литературное наследство, № 7 – 8. М., Журнально-газетное объединение, 1933.

5 Книга с надписью на обложке: "Экз. Ленина", с его подчеркиваниями и пометками хранится в Центральном партийном архиве Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС (См.: Библиотека В. И. Ленина в Кремле. Каталог, с. 507).

6 Стихотворный журнал, который издавал в Петербурге М. Л. Лозинский.