• Наши партнеры:
    Av-factory.ru - http://av-factory.ru/catalog/sumki_optom/
  • Гитович Сильвия: Об Анне Андреевне

    Об Анне Ахматовой: Стихи, эссе, воспоминания, письма /
    Сост.: М. М. Кралин. - Л.: Лениздат, 1990. - С. 330-356.

    Об Анне Андреевне

    Война приближалась к концу. Я работала в Бюро литературной пропаганды. В ту пору мне впервые пришлось посетить Ахматову, жила она тогда в Фонтанном Доме.

    Мне открыла дверь сама Анна Андреевна – высокая, в темном платье, закутанная в шаль. Быстро провела меня к себе через холодную переднюю, заставленную ломаными шкафами, насквозь пропитанную стужей. Дверь ее комнаты была плотно заложена одеялами, чтоб не дуло из щелей.

    Еще раньше, до войны, я видела ее, когда она, стройная, прямая, глядя вперед, медленно поднималась по лестнице Дома писателя, направляясь в гостиную на собрание "Молодого объединения", и все перед ней расступались и давали ей дорогу.

    По той же самой лестнице спустя 25 лет, продираясь сквозь толпу людей, тяжело проносили ее гроб.

    Я много раз бывала в Фонтанном Доме.

    Вот мы целой компанией: Саня 1, Толя Чивилихин, Шефнер и я – идем через кордоны дежурных Арктического института к ней в гости. Она нездорова, лежит, закутанная в черный шелковый платок с длинными кистями. Над изголовьем – две темные иконы: одна – Успенье Богородицы, другая, маленькая, – Всех скорбящих радости – подарок Гумилева.

    Рассказывает о Гумилеве, о том, как Гумилев был против того, что она писала стихи. Он считал, что стихи – это дело не женское, и говорил: "Если хочешь заняться искусством, почему бы тебе не заняться пластикой?"

    Рассказывала о знакомстве и дружбе с Мандельштамом. О. Э. как поэта она чрезвычайно ценила. "Как это поразительно, – говорила она, – что Мандельштам идет ниоткуда. У него нет учителей. И, знаете, он никогда не был начинающим поэтом, он сразу пришел в литературу зрелым мастером".

    В одну из наших встреч она мне подарила свою раннюю фотографию (где она еще с челкой), сделав на ней надпись: "Сильве на счастье – Ахматова. 7 мая 1946 г."

    2 апреля 1946 года в Москве в Колонном зале – большой поэтический вечер. Из ленинградцев – Ахматова, Берггольц, Прокофьев, Саянов, Браун, Дудин. Появление на сцене Ахматовой и Пастернака зал встретил стоя. "О, эти овации мне дорого обойдутся", – впоследствии говорила Анна Андреевна. После вечера Пастернак пригласил некоторых участников к нему ужинать.

    По словам Ольги Берггольц, в середине ужина раздался телефонный звонок – это звонил Вертинский, узнавший, что у Пастернака поэты, он просил разрешения прийти. Борис Леонидович ответил, что он спросит у своих гостей. Все были настроены миролюбиво и сказали: конечно, пусть приезжает. Вскоре Вертинский появился за столом.

    Ужинали, пили, читали стихи по кругу. Когда очередь дошла до Вертинского, он встал, поднял бокал и, грассируя, сказал: "Я поднимаю этот бокал за Родину, потому что те, кто с ней не расставались, и понятия не имеют о том, как можно любить Родину!"

    И тут с бешеными глазами встал Пастернак и сказал Вертинскому: "Как вы смеете говорить о любви к Родине! Вы г...!"

    Растерянно Вертинский протянул руки в сторону Анны Андреевны и сказал: "Анна Андреевна, что же это?"

    "Да, да, – царственно наклоняя голову, произнесла она. – Да, да!"

    Этот инцидент не помешал Вертинскому на другой день рассказывать, какой чудесный вечер он провел у Пастернака 2.

    И вот грянула страшная осень 1946 года. Знаменитое собрание в Смольном, выступление Жданова, а затем роковое постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград".

    На другой день после этого собрания Анна Андреевна, спокойная, статная, плавно поднималась по деревянной литфондовской лестнице. Встречные почтительно и робко жались к стене, давая ей дорогу. Смущенные служащие, затаив дыхание, сидели потупившись.

    Окончив свои дела, Ахматова, как всегда приветливо, распрощалась и не cпеша направилась к выходу. Лишь только за ней закрылась дверь, как горестный вздох удивления, восхищения и жалости пронесся ей вслед.

    "Какое самообладание! Подумайте, какая выдержка!" – поражались работники Литфонда.

    Слух о ее приходе, полном спокойствии и царственном самообладании пронесся из комнаты в комнату, быстро перекинулся в здание Союза, перекочевывая из отдела в отдел.

    Когда Ахматовой рассказали, что ее приход в Литфонд, спокойствие и приветливость с окружающими удивили, всколыхнули и восхитили все учреждение, она сказала:

    "Мне ровным счетом ничего не было известно. Утренних газет я не видела, радио не включала, а звонить мне по телефону, по–видимому, никто не решился. Вот я и говорила с ними, будучи в полном неведении о том, что обрушилось на мою седую голову".

    Все газеты того времени пестрят именами Зощенко и Ахматовой. Постановление изучают, прорабатывают. В народе только об этом и говорят, толком не понимая, за что же их, бедных, так ругают. Одна сердобольная старушка в очереди говорила, что всем известно, какой Зощенко подлец и мерзавец, а вот за что ругают его жену Ахматову – это совсем непонятно. "Известно за что, – отвечала другая, – мужья подлецы, а жены бедные за них всегда в ответе".

    Чиновники перестарались: раскритикованных писателей лишают карточек. Хлеб надо покупать втридорога. Денег нет. Если бы не друзья, жить было бы совсем невозможно 3.

    Время шло, и вдруг в верхах заинтересовались тем, как живут Зощенко и Ахматова. Их вызвали в Смольный, после чего им были выданы хлебные карточки.

    Молоденькая секретарша, отмечая пропуск Ахматовой на выход из Смольного, вскинула на нее глаза и быстрым шепотом сказала: "А я ваши стихи все равно люблю..."

    Мы с Саней уезжали в Карелию, а вернувшись, я узнала, что Ахматова переехала на новую квартиру. Арктический институт расширился и выселил всех жильцов из Фонтанного Дома. Переехала она на улицу Красной Конницы, 4, где когда–то в незапамятные времена, по ее словам, помещался постоялый двор, а весь второй этаж занимал ямщицкий трактир. Сейчас ничто не напоминало о былых временах. Квартира коммунальная, из пяти комнат. Здесь как–то заметнее стало, что вся мебель в квартире ветхая. Но, как всегда, в углу висели иконки, а над изголовьем – знаменитый портрет Модильяни. У окна стоял низкий резной ларь, "сундук флорентийской невесты", как его называла Анна Андреевна, в нем лежали папки и рукописи.

    На улице Красной Конницы мы тоже были частыми гостями Анны Андреевны. Приходили вечером, захватив с собой бутылку шампанского Для хозяйки и маленькую водки для Сани. В столовой на кресле и старом диване сладко спали кошки. На диване обычно, развалясь, лежала Стрелка – пятнистая кошечка с маленькой змеиной головкой и изумрудными глазами, молоденькая и хорошенькая. На кресле, мурлыкая с присвистом, спал огромный кот Миша, бледно – палевого цвета, пушистый, из бывших красавцев. Когда его сгоняли с кресла, он мягко шлепался на пол и, выгибаясь и дотягиваясь, шел досыпать к Стрелке на диван.

    Аня Каминская подавала на стол традиционную закуску – несколько тоненьких ломтиков черного хлеба, соль и крупно нарезанную луковицу. Саня читал новые переводы. В те времена Анна Андреевна тоже переводила китайцев и с большим волнением относилась к этой работе. "Я это читала Лозинскому, – говорила она про свой новый перевод, – вы знаете, он одобрил!"

    В одну из наших встреч она рассказала, что ей звонили из Московского отделения Госиздата и предложили сделать книгу переводов корейской классической поэзии. Составление, вступительную статью, примечания и подстрочники поручалось подготовить талантливому кореисту, профессору Александру Александровичу Холодовичу.

    Холодовича Саня хорошо знал, дружил с ним и любил его, несмотря на то что в университете тот слыл человеком неприятным, резким и нетерпимым. Действительно, Х()лодович был нетерпим к лени, посредственности, приспособленчеству и не старался этого скрывать.

    Александр Александрович, страстный поклонник Анны Андреевны, познакомился с нею у нас и, конечно, сразу же был его покорен. Ахматовой он тоже понравился, и она частенько говорила: "Люблю злодея Холодовича!", "Вам звонил сегодня злодей Холодович?"

    Как–то, сидя у нас, Александр Александрович сказал:

    "Анна Андреевна, вы слишком много внимания уделяете Гитовичу. Я вас положительно ревную!" – "Вы правы, – без тени улыбки заметила она, – у меня действительно намечался роман с Александром Ильичом, но в последнюю минуту его отбила Ольга Форш".

    В один из вечеров Анна Андреевна рассказывала о своем приезде из Ташкента, о том, как удивительно, что крохотная Аня ее не забыла, а, напротив, увидя, сразу взобралась к ней на колени, крепко обняла ручонками и прошептала в самое ухо: "Акума, ты мне снилась", чем, конечно, сразу покорила ее сердце. Все домашние, с легкой руки Н. Н. Пунина, называли Анну Андреевну Акумой, что означает по–японски "нечистая сила", и это прозвище так въелось, что даже крошечная Аня иначе ее и не называла.

    Рассказывала, как болела тифом и лежала в больнице, как было тяжело, тоскливо и жарко, как в больничной палате над каждой койкой висели, чуть раскачиваясь, пыльные электрические лампочки, которые не горели, и как в один прекрасный день, топая ногами, вошел больничный завхоз, остановился в дверях и громко спросил: "Где здесь лежит Ахмедова?", после чего подошел к ее кровати и молча включил лампочку. Оказывается, в это время Сталин поинтересовался ею и спросил у Фадеева, как живет Ахматова, а тот позвонил в Ташкент, и в результате была проявлена забота, и лампочка над кроватью включена.

    Мы сидели долго. Господствовала тишина. Вдруг я ясно услышала тихие всхлипывания. "Что там такое?" – спросила я. "Ничего, – спокойно ответила Анна Андреевна. – Это плачет Анька. Я должна завтра уезжать в Москву, попутчика не было, и я думала взять ее с собой. Ей было обещано, что она пропустит два дня в школе, довезет меня до Ардовых, а в Москве ее посадят в поезд, и она одна вернется домой. А теперь нашелся попутчик, и вся идея рухнула. Вот она сидит в ванной и ревет". Всхлипывания из ванной не прекращались. "Плачет бедняга, – сказала Анна Андреевна. – Раз ее не беру, придется подарить ей часы".

    Через несколько лет у Ахматовой вновь начались квартирные волнения. Дом на Коннице шел на капитальный ремонт, и нужно было срочно куда–то перебираться. Москва, где Сурков обещал ей квартиру вместе с Н. Я. Мандельштам, после Ириных возражений, протестов и колебаний самой Ахматовой отпала вовсе.

    В это время как раз заселялся новый писательский дом на Петроградской стороне. И после долгих разговоров, раздумий и сомнений она с Ириным семейством переехала туда. Ира очень добивалась, чтобы Союз дал им на одной площадке две двухкомнатных квартиры, но номер не вышел, и пришлось довольствоваться обычной квартирой из трех комнат, где в самой меньшей, в конце коридора, поселилась Анна Андреевна.

    С 1952 года мы с Саней становимся полностью деревенскими жителями. Все началось с собаки. Получилось это вот как. Осенью мы жили в комаровском Доме творчества, куда приблудилась не очень породистая молодая овчарка. Конечно, мы играли с псом, ласкали, брали с собой гулять, кормили, собирая остатки со всех тарелок. Это называлось "готовить чанахи Джеку". А когда путевки кончились и мы уехали в город, нам позвонили и сказали, что Джек стоит перед дверьми нашей комнаты и воет. Делать было нечего. Мы продлили путевки и снова вернулись в Дом творчества, но он закрывался на ремонт, и нам было ясно, что Джек умрет с голоду.

    При ближайшем рассмотрении он оказался дамой, и к его имени прибавилась буква "а".

    И тогда мы решили на время ремонта снять в Комарове комнату и временно взять Джеку к себе.

    Получилось так, что комнату нам сдали на всю зиму, а отношения с Джекой зашли настолько далеко, что расстаться было совершенно невозможно. И вот нам удалось выхлопотать в аренду маленький домик (2–я Дачная, 36), куда мы и перебрались.

    Увлечение дачей было страшнейшее. Работали, как негры. Приводили в порядок участок, ремонтировали дом, сажали цветы. Жили круглый год, а сын Андрюша приезжал на воскресенье и на школьные каникулы.

    В 1955 году Литфонд стал строить в Комарове свои дачи, одна из которых предназначалась Ахматовой.

    Летом, когда литфондовские дома еще достраивались, Анна Андреевна жила на даче у нас. Мы старались изо всех сил, чтобы ей было покойно, уютно и хорошо. И ей, действительно, у нас нравилось. Сидя в саду, она говорила: "У вас божественно. Цветы не хуже, чем у Федина, а ведь у него какие – то редчайшие заморские розы. Здесь у у вас просто чудесно".

    По вечерам по–соседски заглядывал Прокофьев, не забывая захватить с собой кусок сахара для Джеки. Было очень смешно смотреть, как Прокоп на коротеньких ножках, элегантно сгибаясь, подходил с поклоном к Анне Андреевне и со звучным чмоком целовал ей руку. По–моему, она была единственная женщина, с которой он так изысканно здоровался. Анна Андреевна, с присущим ей юмором, отмечала галантность Прокопа.

    Этим летом, в один из воскресных дней, прикатил на своем "москвиче" актер Баталов. Я пошла звать Анну Андреевну, говоря: "Пожалуйста, подойдите к калитке, там к вам приехал Алеша Баталов". – "Сильва, – усмехнулась она, – вы ошиблись ровно на два поколения, он приехал не ко мне, а к Ане. Пожалуйста, объясните ему, как проехать к нашим литфондовским домам".

    Наконец Литфонд полностью закончил комаровское строительство. Осталось только сколотить сараи да убрать строительный мусор, грудами лежавший перед крыльцом.

    Не дождавшись полного окончания работ, Ира увезла Ахматову от нас осваивать свою дачу. Не успела она уехать, как я получила душераздирающую записку. "Милая Сильва, – писала она, – против окна моей комнаты стоит дровяной сарай. Взываю к Вам! SOS! Помогите! Целую. Ваша Ахматова. Привет А. И.".

    Я тут же побежала к ним на Кудринскую, дала плотникам на пол–литра, и они перенесли сарай к забору.

    В житейских делах она была беспомощна.

    Все знали, что она боится техники, не умеет включить проигрыватель, не умеет поставить пластинку, не умеет зажечь газ.

    "Зато, – говорила она, – умею топить печи, штопать чулки, сматывать в клубки шерсть..."

    И вот она плотно поселилась у себя на даче. Постепенно стали засаживать участок неприхотливыми растениями. Притащили из лесу березку и рябинку и посадили у крыльца. Взяли у нас отростки даурской гречихи, которая легко разрастается повсюду. Посадили у веранды чахлые, бледно – сиреневые лесные фиалочки, красивый стрельчатый мох и лиловый иван–чай.

    В доме и на участке появилось засилие коряг и корней. Причудливые корни стояли на шаткой этажерке и висели, прибитые к стенкам. А большие коряги жили разбросанные по участку.

    Перед окнами веранды лежала главная большая коряга, "мой деревянный бог", как говорила Анна Андреевна.

    Все годы, что она прожила в "Будке" (так она называла свою дачу), коряга – бог лежала на этом самом месте. Перед ней неоднократно вечерами жгли костры. Тогда обычно выносили большое кресло с высокой спинкой, и она подолгу сидела, глядя, как жарко горят сучья, вспыхивая на ветру.

    Когда после заката поливали цветы, она садилась на грубо сколоченную узенькую скамеечку под окнами веранды, и прямо перед ней торчала все та же бесформенная, Р рогатая коряга.

    Она любила костры и запах сырой земли вечерами после поливки.

    В дальнейшем, когда мы переехали со 2–й Дачной и жили рядом, наши гости, молодые художники Кулаков и Виньковецкий, переставляя, перевертывая и громоздя одну корягу на другую, делали просто чудеса. Коряги оживали, превращаясь в странных животных – коня, оленя, бегемота. Но под напором ветра все распадалось, ;и старый рогатый деревянный бог тяжело шлепался на землю, оставаясь лежать там, где лежал всегда.

    Дом тоже постепенно обставлялся. Появились кривоногие старинные стулья с порванной обивкой, очень низкий стол, сколоченный из чердачной двери, и матрац на восьми кирпичах.

    Впоследствии Анна Андреевна говорила: "Я совершенно освоилась со своими кирпичами, я к ним привыкла. Ну что ж, у Пушкина кровать стояла на березовых поленьях, а у меня на кирпичах".

    Она работала за длинным, очень узким столом, каким–то странным гибридом высокой скамьи с узеньким комодом, на котором стояли чудесные голубые фарфоровые подсвечники с чуть отбитой подставочкой и старинная, расписанная незабудками, фарфоровая чернильница с бронзовой крышечкой.

    Дверь в маленькую комнату (она еще называлась Серой комнатой) завесили темно – лиловыми половичками, сшитыми вместе, а у другой стены поставили грубо сколоченный топчан. На столике у кровати был приемник с проигрывателем, взятые напрокат, а у самых дверей примостился выкрашенный в черную краску высокий, очень узкий шкаф, как говорила Анна Андреевна, "гроб, поставленный на попа".

    Везде – в вазах, кувшинах, в банках – стояло много Цветов. И всем нравилась комната Ахматовой.

    В последние годы на стене появился яркий плакат с нарисованным петухом и четкой надписью: "Гости, если даже Анна Андреевна не хочет, все равно идите с ней гулять!"

    Обычно под вечер она с гостями ходила гулять в сторону дороги до сдвоенной скамейки, стоящей против бледно–голубой двухэтажной дачи Плоткина. Доходя до Озерной, Ахматова указывала на эту дачу, говоря: "О, этот фундамент замешан и на моих капельках крови" 4.

    Сидели, отдыхали, любовались закатом. Затем медленно шли обратно. Но все это было потом, а в первые годы комаровского житья она легко проходила такое расстояние, как от своей Кудринской до 2–й Дачной, а когда однажды нас на дороге застала гроза и полил крупный дождь, мы, мокрые до нитки, весело бежали мимо шумящих деревьев, и наконец, добежав до дому, Анна Андреевна ловко выкручивала потемневший подол чесучового платья.

    В этот год погибла наша Джека. Ее похоронили у нас на участке, и мы очень горевали. Чтобы утешить моих мужчин, я клюнула на их уговоры и согласилась взять двух щенков колли. Нам привезли месячных крошек, милых и беспомощных. Двух сестричек – рыжую и черную, которых назвали Литжи и Лотта. Одновременно Ахматова подарила нам маленького пушистого котеночка – трехцветную красотку с хвостом белки, победоносно торчащим вверх, которую назвали Муськой. И весь этот зверинец очень дружно стал жить у нас на даче.

    Ей бывало скучновато у себя на даче, и она частенько, гуляя, заглядывала к нам. Мы пили чай, разговаривали и засиживались допоздна.

    Однажды под вечер, когда она сидела у нас, приехала из Зеленогорска Ляля Фишман с сыном Гариком, который в свои шесть лет был весьма образованный господин и изъяснялся чрезвычайно литературно и замысловато. Так, выбежав в сад, он постоял, огляделся и задумчиво изрек: "Если кто–нибудь станет утверждать, что здесь мало черники, того можно будет назвать лжецом!" Правда, встреча с нашими собаками резко отодвинула на задний план всю его ученость, сдержанность и глубокомыслие, и он с радостным визгом возился с собаками, носился с ними по участку и весьма неохотно пошел на веранду пить чай. Непослушная Лотта, тихо пробравшись под стол, осторожно и доверительно лизнула Гарику колено.

    "Боже, смотрите, – взвизгнул он, – обратите внимание, Лотта влезла под стол, она нарушила весь режим дня!"

    Сразу после чая Ляля заторопилась на электричку, так как Гарика нужно было укладывать спать, и я пошла провожать их до калитки.

    "Вы знаете, я поднялся на недосягаемую высоту, – с гордостью произнес Гарик, – подумать только, я сидел за одним столом с настоящей женой Гумилева".

    "Боже, – всплеснув руками, воскликнула Анна Андреевна, – что же это за ребенок, который меня так чудовищно обхамил?!"

    Недолго удалось пожить нам помещичьей жизнью в благословенном Комарове. Наша веселая, заново отремонтированная дачка, вся в цветах и зелени, очень понравилась какому–то влиятельному работнику торговой сети. С ним тягаться нам. было, конечно, невмоготу, и естественно, что Ленгорисполком нам аренду не продлил и дачу передал торговому боссу.

    Из–за комаровских астрономических цен снять что–либо частным образом здесь мы не могли, и нам пришлось со всем своим зверинцем зимой жить в городе, а на лето перебазироваться в поселок Юкки.

    В жаркий летний день я приехала из Юкков в Комарово поздравить Ахматову с 70 – летием. Гостей не было. Мы были вдвоем. Гуляли, пили чай, ели бутерброды с сыром. Вечером из Москвы пришла милая телеграмма от актрисы Раневской, порадовавшая и рассмешившая Анну Андреевну: "70 лет любуюсь Вами – Фаина".

    Мне не хотелось в этот день расставаться с Анной Андреевной, и я осталась ночевать. Спала в маленькой Серой комнате, а утром пораньше отправилась к своим в Юкки.

    Очень странно, что и в 60–летие у Ахматовой не было гостей. С ней была лишь обожающая ее художница Тоня Любимова, без конца рисовавшая и Анну Андреевну, и комнаты, где она жила, и комаровскую "Будку". До конца дней Ахматовой Тоня Любимова была бесконечно предана ей. Разные ахматовские поручения она выполняла с неукротимой горячностью, радостью и гордостью.

    Как сейчас вижу мужеподобную, коренастую, в сером коверкотовом костюме, фигуру Тони, с тяжелейшим этюдником в одной руке и с букетом гладиолусов в другой, твердой поступью направляющуюся по тропинке к даче Ахматовой. Частенько Анна Андреевна бывала занята, или нездорова, или не в духе и не принимала бедную Тоню. Тогда она устраивалась где–нибудь неподалеку под соснами и издали рисовала дачу, и калитку, и чахлые флоксы, и знаменитую корягу.

    Это она в один из осенних дней бережно, чтобы не помять, привезла вырытые в саду Фонтанного Дома маленькие клены и пересадила их под окнами Ахматовой. Клёны хорошо принялись, подросли и до сих пор живут на комаровском участке, только ныне мало кто знает, что родина этих кленов – Фонтанный сад.

    Однажды я ночевала в Юкках, а наутро Саня погнал меня в Комарово к Ахматовой. Сам он ехать со мной не мог, так как был вконец вымотан и сил у него не было совершенно. Накануне он работал как одержимый, почти без сна. Это были незабываемые дни по напряжению и вдохновению. Буквально в течение четырех суток он перевел знаменитую поэму Цюй Юаня "Лисао". Был целиком во власти неслыханной удачи и гордился своим переводом.

    За несколько лет до него эту поэму переводила Ахматова, и с его стороны было немыслимой дерзостью самому взяться за этот перевод. Естественно, что ей первой он должен был показать своего "Лисао".

    И вот с машинописным экземпляром поэмы и с письмом к Ахматовой я отправилась в Комарово.

    Саня писал:

    "Дорогая Анна Андреевна!

    Перед Вами письмо величайшего из негодяев современности и вместе с тем счастливейшего из смертных. Он совершил кощунственный по дерзости поступок. Он посмел – после Вас! – перевести "Лисао". Но все же на то был ряд таких причин, о которых трудно писать, но о которых я расскажу, если буду вновь допущен ко двору моей королевы. Зная мои стихи, Вы поймете, что здесь нет и тени иронии.

    Я посылаю Вам, первооткрывателю "Лисао", свой перевод. И да владеет Вашей душой не презрение прокурора к преступнику, а суровая справедливость судьи.

    Всегда полностью Ваш – Ал. Гитович.

    Всем своим сердцем Ваш".

    Она при мне внимательнейшим образом прочла "Лисао" и осталась довольна: перевод ей очень понравился. Поэму она оставила себе, а мне передала для Сани записочку, где написала:

    "Благодарю за великого "Лисао". Перевод очень хорош. Ахматова".

    Конечно, Саня был счастлив, получив ее отзыв.

    Живя в городе, мы не переставали скучать о деревне. А так как зимой меньше охотников жить на даче, то мы решили попытать счастья и попросить в аренду на зимний сезон какой–нибудь пустующий домик в Комарове. Судьба нам улыбнулась, и мы в 60–м году получили на целую зиму нашу милую старую дачу, в которой прожили раньше несколько лет.

    Быстро пробежала эта зима, и вновь надо было что–то придумывать, искать жилье, куда бы перебраться. Союзу то ли неохота было снова за нас хлопотать, то ли время было упущено, но неумолимо надвигалась весна, аренда кончалась, и нам надо было срочно освобождать насиженное место.

    Но, оказывается, все же бывают чудеса. Неожиданно позвонил Боря Лихарев и сообщил, что на последнем заседании секретариата, без нашей просьбы, было постановлено одну из литфондовских дач выделить нам.

    И вот, лишь только стаял снег, мы всей оравой водворились в литфондовский дом.

    В один из теплых дней из Ленинграда приехала Ирина Пунина. Озабоченно говорила, что совершенно неясно, с кем в это лето будет жить на даче Акума, так как Анна Миновна устроилась в богадельню, а другой работницы не найти, а наступают теплые дни, и жаль ее томить в городе, и нельзя ли на недельку подкинуть ее мне, а там кого–нибудь найдут, привезут на дачу, и бразды правления с меня снимутся.

    Я, конечно, согласилась. На другой день прикатил союзовский шофер Вася, привез Анну Андреевну и ее чемодан, и она водворилась на летнее житье в свою любимую комаровскую "Будку".

    Итак, я стала хозяйничать в двух дачах сразу. Я вертелась, как белка в колесе, старалась сделать все как можно лучше. Распорядки дня были разные – Саня вставал в 7 часов утра, Анна Андреевна – в 11. Меню различное, обеды по возможности диетические, а ночами я боялась оставлять ее одну, тем более что она лишь недавно оправилась от инфаркта. И вечером, окончив дела, я брала собак и говорила: "Ну, пошли спать к Анне Андреевне". И вежливые, деликатные псы тихонько отправлялись на ее дачу, а сзади, победоносно задрав хвост, плелась считавшая себя собакой пушистая, хорошенькая Муська. И все чинно, с достоинством, укладывались в маленькой комнате. Собаки на полу, а Муська у меня в ногах.

    Шел день за днем, а к Ахматовой никто не приезжал, и я зря заговаривала со всеми кумушками в надежде найти ей домработницу.

    Прошла неделя, другая, третья, а я все еще была одна. Ни Ирина, ни Аня не появлялись. Как назло, часто шли дожди, и почему–то без конца перегорали пробки и гасло электричество. Спички отсыревали и плохо загорались, и мы, впотьмах, натыкаясь друг на друга, набросив на голову плащи, шлепали по лужам из одной дачи в другую.

    Анна Андреевна заметно скучала.

    По утрам, если не шел дождь, она, в сером клетчатом пыльнике, из–под которого выглядывала длинная ночная рубашка, медленно двигалась по участку, гуляя и собирая грибы. Рядом с ней, неотступно, шаг за шагом, шел мальчик Алик – сын няни из соседнего детского садика. Чтобы Анна Андреевна не нагибалась, он срывал ей грибы и, захлебываясь от восторга, спешки и гордости, без конца ей что–то рассказывал. Когда она уходила в дом, выставить его с нашего участка не было никакой возможности. Алик был пленен Анной Андреевной и не хотел никуда уходить. Он приносил разные веточки и втыкал в землю у ее окна. А у крыльца дачи из сосновых шишек выкладывал замысловатые узоры, говоря: "Это для писательницы, которая живет совсем одна и все выдумывает из головы".

    Бывало, днем, подстелив половичок, Анна Андреевна подолгу сидела на ступеньках террасы, или, как она говорила, "на любимой ступенечке", вглядываясь, не идет ли кто по лесной тропинке.

    Гремя пустыми ведрами, я пробегала мимо. Зачерпнув до краев и расплескав воду, ставила ведра на досочку у колодца, а сама, разрешая себе маленький отдых, подсаживалась к ней. Дух жадного любопытства не давал мне двинуться с места. Дела мои стояли, а я, развесив уши, сидела и слушала.

    "Была ранняя весна 1916 года, – рассказывала Анна Андреевна. – Зал царскосельского железнодорожного ресторана, с традиционными щетинистыми пальмами у входа, почти пуст. Здесь лишь несколько столиков, занятых в основном военными со своими дамами, в маленьких весенних шляпках с поднятыми вуалетками.

    Мы втроем – Блок, Гумилев и я – сидим за столиком и обедаем. Гумилев тогда уже был в военной форме, а Блок вот – вот ожидал призыва в армию.

    Когда обед был закончен, Блок распрощался, и мы остались одни, Николай Степанович задумчиво сказал: „Неужели и Блока пошлют на войну? Это все равно что жарить соловьев"".

    Еще она рассказывала, что однажды кто – то у Гумилева спросил – правда ли, что он монархист?

    Николай Степанович, усмехнувшись, на это ответил: "Я монархист тогда, когда на троне хорошенькая женщина!"

    С грустью рассказывала Анна Андреевна историю пропажи гумилевского архива.

    В те страшные годы она боялась держать у себя его рукописи и имела глупость отдать все на сохранение своему другу Рудакову. Он был одержим неслыханной любовью к поэзии, и казалось, нет места надежнее, чем у него. И действительно, многие годы все было в полной сохранности. Но началась война, Рудаков был призван и потом убит, а его вдова сказала, что дома был пожар и все сгорело.

    "Это все неправда, неправда! – с неукротимой горячностью уверяла Анна Андреевна. – Ведь какие–то рукописи из якобы сгоревшего архива время от времени выплывают на свет. Нет, придется мне не церемониться и напустить на нее Леву, уж он – то сумеет вытрясти рукописи отца" 5.

    Страшный кошачий рев прервал грустные рассказы. С визгом и рычаньем промчалась Муська, гоня с участка трехцветную кошку. "Господи, – сказала Анна Андреевна, – мне показалось, что Муська раздвоилась и с воем промчалась мимо".

    Тут я сразу вспоминаю, что время идет, а обеда никакого еще нет. Быстро вскакиваю, хватаю ведра и волоку их к дому. День идет за днем, а я все еще одна хозяйничаю на двух дачах.

    Однажды утром у базарных ларьков я неожиданно, нос к носу, сталкиваюсь с мужем Ирины Пуниной, Романом Альбертовичем Рубинштейном. Сзади него, задыхаясь, мелко семенит изжелта–бледная женщина. В ее тоскливом взгляде – испуг и растерянность.

    "Сильва Соломоновна, – восторженно бросается ко мне Роман Альбертович, – если не ошибаюсь, вы закупаете продукты, о, вы ангел доброты! Разрешите вам представить новую домашнюю работницу, которая любезно согласилась помогать Ахматовой. Она незаконная дочь Евгения Иванова, лучшего друга Блока. Прошу любить и жаловать". Произнеся эту тираду, изъясняясь, как всегда, необычайно высокопарно и витиевато; он поворачивает к дому, а мы плетемся за ним. Приходим. На наших дачах мертвая тишина. Саня с собаками ушел в лес, а Анна Андреевна еще спит. Я оставляю гостей на участке, а сама иду готовить завтрак.

    Незаконная дочь Евгения Иванова осторожно садится на самый кончик скамейки и, сложив на коленях увядшие руки, с выражением тихой скорби смотрит на торчащую корягу, а муж Ирины, картинно опираясь на трость и чуть прихрамывая, медленно прогуливается между сосен. Его благородные седины слегка поредели, но все же он глубоко уверен в своей неотразимости. Встретив меня у колодца, он принимает пластическую позу и чрезвычайно торжественно говорит: "Вы знаете, дорогая, я готовлю последнюю программу из прелестных стихов Александра Ильича. Мне бы хотелось начать изумительным стихотворением "Старому другу", но меня несколько смущает не совсем четкая строка "Превратные наши дела". Нельзя ли как–то уяснить и уточнить?"

    "Ради Бога, – сказал Саня, – передай ему, что я ничего не имею против изменить "превратные" на "хреновые". Может быть, это его больше устроит?"

    Прошел еще год, наступило лето. Узнав, что Анна Андреевна приехала в Комарово, мы ранними сумерками, взяв с собой собак, отправились к ней в гости в Дом творчества.

    Собаки радостно бросились к ней здороваться.

    "Душенька, красавица, лебедь", – говорила она, лаская Литжи.

    Странно, что и Заболоцкий, как будто сговорившись с Ахматовой, сказал про Литжи: "Господи, какая красота, настоящая лебедь".

    Этим летом, когда у нашей веранды буйно зацвел жасмин, мы под цветущим жасмином сфотографировали Анну Андреевну с красоткой Литжи. Снимок назывался "две красавицы" и получился настолько удачным, что даже Анне Андреевне понравился, а такое случалось не часто. Она ревниво относилась к своим изображениям и забракованные ею фотографии безжалостно рвала, а негативы требовала уничтожить.

    Вечерами появлялись молодые поэты, бывал плечистый рыжеволосый Бродский, с веснушками на круглом лице, и хорошенький, мелкокостный, с глазами, как чернослив, предельно вежливый Толя Найман. Частенько, в любое время дня, бесцеремонно приезжали проворные молодые люди, пишущие и непишущие, знакомые и незнакомые, почитать свои стихи Ахматовой или просто поглазеть на нее, чтобы потом где–нибудь при случае сказать: "Этот вечер я провел у Ахматовой. Было чудесно".

    Саня из себя выходил, страшно возмущаясь тем, что она не гонит их в шею. Но в последние годы Анна Андреевна была уже не так строга и менее неприступна.

    Я помню, как на моих глазах утром явился какой – то болван с гитарой под мышкой. Нахально вперся на веранду, где она пила чай, и сказал, что ему необходимо прочесть стихи только ей.

    "Давно вы пишете?" – спросила она. "Уже два месяца", – ответил гость. Выставить его оказалось совершенно невозможно, он не сдвинулся с места, пока не прокричал две толстые общие тетради.

    Приезжала погостить в Комарово подруга юности Ахматовой Валерия Сергеевна Срезневская. Привез ее сын. В мое окно было хорошо видно, как из машины с трудом вылезла согнутая пополам старуха с завитыми буклями и, тяжело опираясь на палку, Заковыляла по дорожке. Валерия Сергеевна пробыла на даче два дня. Они сидели на открытой веранде, и она, смотрясь в ручное зеркальце, бережно поправляла крашеные завитки каштановых волос. Слышен был воркующий смех. Потом Ахматова слегка монотонно, нараспев читала:

    И сердце то уже не отзовется
    На голос мой, ликуя и скорбя.
    Все кончено. И песнь моя несется
    В пустую ночь, где больше нет тебя,

    24 июня, в день рождения Ахматовой, я, как обычно, пораньше, пока она еще не проснулась, бегу в сад за сиренью. "Обязательно зайди к Прокопу, – кричит мне вдогонку Саня, – напомни, чтобы поздравил Акуму".

    По дороге делаю крюк и захожу на дачу к Прокофьеву, чтобы сказать ему, что сегодня день рождения Ахматовой и хорошо было бы, если бы и он ее поздравил.

    "Да, да, да, – радостно говорит Прокоп, – вот спасибо, что сказала. Пойдешь мимо почты, отправь, пожалуйста, от меня телеграмму".

    Затем он пишет на бумажке поздравление, вручает рублевку, и я бегу отправлять. Послав телеграмму, иду на дачу, где хозяйка торгует цветами. Бледно–лиловые гроздья еще покрыты росой. Мне нарезают огромный букет, и я бегу домой.

    Пока я выбирала гроздья попышнее, проворная комаровская почтальонша на велосипеде уже доставила телеграмму по назначению.

    По–видимому, почтальонша разбудила Анну Андреевну, потому что, когда я с охапкой сирени направилась к ней, она, уже умытая и причесанная, встретила меня на крылечке.

    "Сильва, угадайте, кто первый сегодня меня поздравил? – лукаво спросила она. – Вот прочтите", – и протянула мне телеграмму, которую я только что сама переписала на телеграфный бланк.

    "Вот видите, все же начальство шевельнулось", – иронизировала она, но втайне была чуть–чуть польщена.

    Тепло кончилось. Часто перепадали дожди. Было сыровато, и снова в комнате Анны Андреевны жарко топилась печка.

    Вечером гремела музыка: Моцарт, Вивальди, Стравинский. В комнате было жарко, и Анна Андреевна сидела на кровати босиком, подстелив под ноги обрывок темно–красного сукна. Она любила носить туфли на босу ногу и до глубокой осени ходила без чулок. Приходили мы с Саней. Радио выключалось, и она начинала что–нибудь рассказывать, как всегда увлекательно и интересно.

    Говорили о Пастернаке, о романе "Доктор Живаго". Роман Анна Андреевна ругала. "Стихи великолепны, блистательны, – говорила она, – но романа нет. Не могу понять, как Борис сам этого не видит?"

    В этот вечер долго не расходились. Читали стихи. Приподняв голову и полузакрыв глаза, она читала:

    Один идет прямым путем,
    Другой идет по кругу...

    В ответ Саня прочел новые стихи, посвященные ей. Она потребовала тут же их записать и спрятала в заветную папку, с которой не расставалась. В благодарность за стихи, написанные ей, она преподнесла Сане маленькую книжечку, выпущенную Гослитом, сделав надпись: "Милому Гитовичу "в ответ на лучшие дары" дружески. Ахматова. 28 июня 1961 г. Комарово".

    Ходили упорные слухи, что над Ахматовой маячит Нобелевская премия. Об этом говорили все. Казалось, что это абсолютно достоверно, и даже сама Анна Андреевна чуть–чуть стала верить в такую возможность.

    Без конца, косяком, шли иностранцы, и наши собаки с остервенением бросались на них и старательно облаивали.

    Как–то Анна Андреевна, не вставая, сидела в кресле, У нее был какой – то американец, и вдруг от печки отвалился большой кусок штукатурки и тяжело шлепнулся рядом, густо обсыпав известкой темный костюм гостя.

    "Это было чудовищно, – говорила Ахматова. – Мне показалось, что на меня обваливается потолок. Я еще плохо слышу, но, по–видимому, был ужасающий грохот. Видите, – смеялась она, – патриотически настроенная печка не выдержала и обрушилась на голову американца".

    В Ленинград приехал Роберт Фрост. Его торжественно принимали в Союзе писателей, возили по городу, показывали Ленинград, а на другой день в Комарове на своей даче академик Алексеев устроил в его честь званый завтрак. Конечно, была приглашена и Ахматова.

    Утром Нина Антоновна 6 сделала ей великолепную прическу, погладила парадное шелковое платье, называемое "подрясник". В тон платья надели на нее серые туфли. Высоко неся седую голову, в длинном светло–сером платье, она появилась на крыльце.

    Скоро приехала алексеевская "Волга" и увезла Ахматову.

    Завтрак в честь Фроста сильно затянулся, и она вернулась домой усталой. Сбросила "подрясник", уютно улеглась на кровать и с непередаваемой интонацией, какой–то смесью шутливости и сожаления, сказала: "Я и не представляла себе, что он такой старый. Весь завтрак он мирно спал. Спал, неожиданно просыпался, смотрел поверх голов на верхушки сосен и снова сладко засыпал".

    Ранним утром 24 июня 1964 года в саду мне нарезают особенно большой букет сирени. Здесь сегодня вообще торговля цветами идет бойко и оживленно. Комарово покупает цветы для Ахматовой, которой исполнилось 75 лет.

    Дача вся в цветах. Цветы стоят в вазах, банках, кастрюлях и ведрах. Боясь торжеств, она, как всегда, этот день проводит в Комарове, чтобы, как она говорила, "не быть ни в Москве, ни в Ленинграде". Но тем не менее комаровская почтальонша не слезает с велосипеда, доставляя пачками поздравительные телеграммы. Они идут сплошным потоком: и из Москвы, Союза писателей, и от различных издательств, и от друзей, и просто от чужих, незнакомых людей. Единственным человеком, поздравившим Анну Андреевну от Ленинградского отделения Союза писателей, был уже упоминавшийся шофер Вася, который 25–го днем заехал в Комарово и привез ей все полученные на Союз поздравительные телеграммы. Это было настолько странным, что даже не было обидным.

    Званых гостей не было. Только свои. За столом Ахматова сидела в парадном платье, все в том же "подряснике", с новой прической. Глаза у нее сияли.

    На другой день все еще приносили телеграммы. К вечеру на машине заехал Соболев лично принести Анне Андреевне поздравления. Они сидели, разговаривая, на ступеньках террасы.

    Был конец августа. Дни стояли теплые, но вечерами уже чувствовалась осень. Из окна веранды я, к своему удивлению, увидела Прокофьева, который, неуверенно оглядываясь, направлялся к нашей калитке.

    Он был в полосатой бабочке и теплой шерстяной кепке. Он бережно держал красновато–коричневую папку и, мне показалось, был слегка смущен и чем–то недоволен.

    "Вот я тут, – невразумительно забубнил он, – надо бы от Союза поздравить Анну Андреевну, так вот сейчас подойдут Браун с Чепуровым, а мне бы подождать их у вас".

    Я повела его на веранду.

    После обеда Анна Андреевна обычно спала. Меня отправили узнать, проснулась ли она и может ли принять делегацию от Союза, желающую поздравить ее с 75–летием.

    Я застала ее еще в постели.

    "Господи, боже мой, – завеселилась она, – что они, в уме? Ведь на дворе уже, слава богу, конец августа, и они только сейчас раскачались. Придется все же вставать".

    Она, выглянув в окно, первая заметила медленно идущую по тропинке пару: Чепурова с белыми лилиями и Брауна с бутылкой шампанского.

    Она оделась и милостиво разрешила ввести делегацию.

    Саня повел начальство.

    Табунком они неловко топтались на пороге, протягивая ей подношения.

    "Шампанское, – с лукавой искоркой в глазах проговорила она, – к сожалению, я его не пью".

    Все же она попросила принести чашки, и бутылку раскупорили.

    Вечерком я забежала к Ахматовой. Как всегда, радио было включено, и она лежала на кровати с сумкой под подушкой. С сумкой она вообще никогда не расставалась. Не то чтобы она была скупа – у нее не было и тени обывательской мелочности, но щедрости под старость тоже не осталось. Она любила повторять с оттенком какого-то вызова: "Деньги – вздор!" Она могла выбросить просто так деньги на ветер, но вдруг неожиданно начинала пугаться больших трат, жаться и не решалась купить себе что–нибудь действительно нужное и необходимое…

    Вскоре после моего прихода на огонек притащился Саня.

    В комнате было жарко. Чуть покачивались на стебле две тяжелые чайные розы, которые из своего сада привезла в подарок Кетлинская.

    "Только что транслировали из Москвы "Вечер одного стихотворения", – рассказывала Ахматова, – я старалась слушать внимательно. Вы знаете, все стихи неплохие, гладкие, вообще профессиональные, но такое впечатление, что их написал один человек. Совершенно нельзя отличить одного поэта от другого. Это просто катастрофа!"

    Как–то встретясь с Прокофьевым, Саня в очередной раз завел разговор об издании Ахматовой. Прокофьев слушал набычившись. Вяло бубнил себе под нос: "Да, да, а вот сколько ей будет лет? Вот если бы у нее была круглая дата, тогда другое дело, тогда было бы к чему "прицепиться", а так, без круглой даты, книга не пойдет, ничего не получится!"

    Узнав об этом разговоре с начальством, она, грустно усмехнувшись, сказала: "Ах, Ахматова кокетка, на самом деле ей сто лет, а она скрывает, вот потому ее книги и не издаются".

    "Когда я в последний раз была в городе, – рассказывала она, – звонила Москва. Я подошла к телефону, и очень приятный мужской голос сказал: "Здравствуйте, Анна Андреевна, говорит Твардовский, – потом немного подумал и пояснил: – Знаете, редактор "Нового мира"". Он, что же, наверное, считает, что я вовсе уже выжила из ума и понятия не имею вообще, кто такой Твардовский? Ну просил у меня стихи, и я, конечно, обещала".

    Саня только что прочитал "Праздник, который всегда с тобой" и был в восхищении. Ахматовой эта книга резко не понравилась.

    "Я никак не могу себе уяснить, от чего тут можно приходить в восторг? – с вежливым безразличным смешком заявила она. – Что тут вообще может нравиться? Хемингуэй написал ужасающую книгу, в которой убил своих лучших друзей. По–моему, это просто чудовищно!"

    В феврале 1966 года Саня тяжело заболел – сердце, давление, спазмы мозговых сосудов. Пришлось уложить его в больницу, и лишь в первых числах марта я привезла его из больницы домой. Дома ему был предписал полный покой.

    Неожиданно 5 марта вечером позвонил не помню точно кто и сообщил страшную вещь: утром в санатории Домодедово умерла Ахматова.

    Понимая, какой это жесточайший удар для Сани и очень за него боясь, я решила все от него начисто скрыть. Прятала газеты. Выключала радио.

    Из–за праздников гроб с телом Ахматовой долго не могли вывезти из Москвы, и лишь 9–го, к 5 часам вечера, самолетом доставили на ленинградский аэродром. Прямо с аэродрома отвезли в Никольский собор, где с 7 часов вечера уже шла панихида. На панихиде я не была, так как не могла найти благовидный предлог, чтобы, не взволновав Саню, уйти из дома.

    Только 10–го утром я отправилась в Никольский собор.

    Народу была уйма. Протиснуться поближе не было ни малейшей возможности. Гроб стоял далеко от входа, в середине церкви. В алтаре перед иконами мерцали свечи. Священник громко читал нараспев: "Вечная память новопреставленной достопочтенной Анне". Небольшой хор пел торжественно и печально.

    В дальнем углу собора стояли еще два гроба.

    Еле выбравшись из толпы, я поехала на улицу Воинова, в Дом писателя.

    У подъезда много народа. Бросается в глаза большое количество милиции. Лестница вся запружена, а народ все идет и идет.

    С трудом я поднялась по лестнице и пробралась в гостиную. Меня вжали в дверь и втиснули в прислоненную к стене крышку гроба. Я не могла никуда двинуться и так и простояла всю гражданскую панихиду, втиснутая в крышку гроба.

    Говорились речи, менялся почетный караул. Когда стали прощаться, мне сделалось страшно. Казалось, что толпа разнесет все: помнут цветы, раздавят венки, и рухнет гроб с телом Анны Андреевны. Наконец меня буквально поднесли к гробу. В кружевной шали, накинутой на голову, лежала королева с отреченным, величавым и прекрасным лицом.

    Прошло несколько дней. Откуда–то возвратившись и снимая в передней пальто, я услышала, что Саня разговаривает по телефону. По репликам поняла, что какая–то скотина со сладострастием рассказывает ему о смерти Анны Андреевны. Я замерла. Саня вышел в переднюю. С искаженным лицом и безумными глазами он подошел вплотную и страшным шепотом сказал:

    – Ну говори, рассказывай, как без меня хоронила Акуму!

    1970

    Примечания

    Гитович Сильвия Соломоновна – жена поэта и переводчика А. И. Гитовича, близкий друг А. Ахматовой.

    1. Саня – Александр Ильич Гитович. 

    2. Ср. несколько иное описание этого эпизода в кн.: Белкина М. И. Скрещение судеб. М., Книга, 1988. 

    3. По-видимому, сведения о лишении А. А. Ахматовой продовольственных карточек не лишены оснований. Знакомая А. Ахматовой София Казимировна Островская рассказывала составителю настоящего сборника, что незнакомые люди приносили в жилконтору свои продовольственные карточки и оставляли их "для Ахматовой", но она этой помощи никогда не принимала. 

    4. Литературовед Л. А. Плоткин принимал активное участие в травле Ахматовой, широко развернувшейся после постановления. 

    5. Об обстоятельствах пропажи архива Н. С. Гумилева подробнее см. в документальной повести Э. Г. Герштейн "Мандельштам в Воронеже" (Подъем, 1988, № 6-10). 

    6. Нина Антоновна Ольшевская – жена писателя Виктора Ефимовича Ардова, одна из самых близких подруг Ахматовой. Квартира Ардовых на Ордынке, 17, была постоянным пристанищем Ахматовой во время ее наездов в Москву. Во время приезда Р. Фроста Н. А. Ольшевская гостила у А. Ахматовой в Комарове.

    © 2000- NIV