Глен Н. Н.: Вокруг старых записей

Воспоминания об Анне Ахматовой. -
М., 1991. - С. 627-639.

Вокруг старых записей

Я познакомилась с Анной Андреевной Ахматовой в 1957 году. За год до этого я начала работать в Гослитиздате, занималась там болгарской литературой и из разговоров моих коллег-редакторов с изумлением узнала, что они заказывают переводы Анне Ахматовой, – в моем сознании она жила где-то рядом с Блоком, и то, что ей можно вот просто так позвонить по телефону, казалось мне совершенно невероятным. Позже я поняла, что, переводя для наших изданий, Ахматова не только оказывает нам и переводимым авторам честь, но и сама заинтересована в этих переводах – зарабатывает ими на жизнь. Поэтому когда я начала готовить книгу болгарской поэтессы Элисаветы Багряны1, я обратилась к Ахматовой. Постепенно знакомство с ней перестало быть "служебным", до конца ее жизни я часто бывала у нее, а примерно с 1958-го по начало 1963 года оказывала секретарские услуги, помогала в литературных делах, в отношениях с издательствами и журналами, в переписке и т. д. (Последние года три эти обязанности, так сказать, частного секретаря в значительной мере перешли к Анатолию Генриховичу Найману.)

– к последнему поезду метро), особенно если она перед тем читала мне стихи, я шла, ног под собой не чуя – даже и физически, с ощущением такого ликования, для которого я и сейчас не могу найти слов. Думаю, что-то похожее имел в виду Д. Самойлов:

Я вышел ночью на Ордынку.
Играла скрипка под сурдинку.
Откуда скрипка в этот час –
Далеко за полночь, далеко

Откуда музыка у нас?

"сурдинки", пожалуй, не было), не притупилось, не стерлось до самого конца.

Нередко Ахматова звала меня для того, чтобы продиктовать или вписать самой в подаренный мне экземпляр "Поэмы без героя" поправки, изменения, новые строки или строфы. И в этих случаях, и в каких-то еще, когда Анна Андреевна рассказывала мне о себе, мне казалось – не всегда, конечно, – что рассказ предназначен не только мне, слушающей ее сейчас, что Анна Андреевна, надеясь на мою молодую память, полагает, что я сохраню, донесу что-то до иных времен. Рассказы такого рода бывали обычно внутренне или открыто полемичны по отношению к невежественным или злонамеренным суждениям о ее жизни и стихах. Большая их часть группировалась вокруг таких тем: история акмеизма, отношения с Н. С. Гумилевым и его судьба, поэтическая "продуктивность" Ахматовой во второй половине 20-х – в 30-х годах. С горечью сознаю, что я не оправдала надежд Ахматовой – "Поэму" с поправками я, разумеется, храню, но и комментарий к ним и многие ее рассказы помню плохо – настолько, что воспроизводить их не решаюсь. Записывала я непростительно мало, но если записывала, то сразу и уверена в точности записей. Только в этих случаях – когда сохранилась запись – я привожу прямую речь Ахматовой, хотя она же учила относиться к прямой речи в мемуарах с заведомым недоверием.

Эпизоды, фрагменты рассказов Ахматовой, ее суждения, которые я намерена привести, объединены лишь тем, что у меня есть "опора" – запись того времени, сами же записи были редки и случайны, поэтому мои разрозненные записки не имеют ни малейшей претензии создать хоть сколько-нибудь целостное представление об Ахматовой шестидесятых годов. Все это – отдельные черточки, отдельные штрихи.

– Херсонес – главное место в мире. Когда мне было семь лет, я нашла кусок мрамора с греческой надписью. Меня обули, заплели косу и повели дарить его в музей. Вот какое место – где маленькая девочка прямо так, сверху, находит греческие надписи.

"Коротко о себе" Ахматовой: "Каждое лето я проводила под Севастополем... Самое сильное впечатление этих лет (речь идет о 1896–1905 гг. – Н. Г.) – древний Херсонес, около которого мы жили".

– ... Как двадцатилетняя девочка, зеленая, ничего не вкусившая, очутившись рядом с настоящим поэтом (Гумилев выпустил три сборника и после "Жемчугов" был сложившимся поэтом), оказалась не затронутой его влиянием, – а он в этом отношении сильный, у него были ученики, и до сих пор живут гумилевская строфа и гумилевская интонация.

Среди немногих моих записей – рассказ о двух встречах с Мариной Цветаевой, но я не воспроизвожу его, потому что он есть в воспоминаниях Н. И. Ильиной, при этом моя и ее записи совпадают почти или даже абсолютно дословно – что, кстати, говорит об их точности. Добавлю лишь несколько слов, которых нет у Н. И.: "Она (Цветаева) была очень худа, совершенно седая... Она говорила, что детство прошло в Трехпрудном переулке, у дома рос тополь – "только не надо об этом говорить, а то его срубят".

После паузы Анна Андреевна добавила: "Как она уходила из Москвы и какой царицей вернулась!"

– Как всегда, очень пестрое. Есть прекрасные статьи, изумительные – мне очень понравились, больше всего – "Мать и музыка" – ее мать была музыкантша, а есть такие, как будто писала провинциальная поповна – как Николай II с семейством открывал музей и прочее.

Отрывок из разговора по телефону 5 апреля 1959 года. Я спросила у Анны Андреевны, видела ли она последний номер "Литературы и жизни". "Да, я увлеклась статьей о "порнографическом" романе Набокова и вдруг вижу – совсем другое. Они были у меня в субботу, я им дала четыре стихотворения2, думала, что это, как всегда, не увидит света, и вдруг – так молниеносно". Я каким-то образом выразила по этому поводу свое удовольствие. "Да, ведь стихи все-таки пишутся для того, чтоб их печатали, правда?"

– Брать двух поэтов – соблазнительно, но неплодотворно. Неизбежно принижается один, а часто и оба. У Марины Пастернак получился, Маяковский – не получился3.

"Комарове, август 1962" Я спросила что-то вроде: "Переводы всегда были только необходимостью?"

– Да, конечно, только, это страшная работа, которая изнуряет, сушит и мешает собственным стихам. И прошу никогда, и после моей смерти, их не перепечатывать и не включать в мои книги, ни за что.

Из этого же разговора:

– Говорили: "Ахматова и Гюго – невозможно", а переводить надо именно непохожих, тогда это настоящее перевоплощение. А то Хагеруп похожа на меня, я перевожу Хагеруп – это уже какое-то пищеварение, отвратительно!

– по всяким издательским, книготорговским соображениям – нарушили ее волю и включили в состав выбранную, очень небольшую, часть ее переводов. Правда, в комментариях я попыталась объяснить, почему Ахматова переводила, да и приведенный там длиннейший и пестрый список переводившихся авторов достаточно красноречив. Следует, вероятно, оговорить и то, что к некоторым (немногим) своим переводам – например, "корейцам" – Ахматова относилась совсем по-другому.

– Я все-таки очень не люблю эту книгу (речь идет о гослитовском издании Ахматовой 1961 г.), так же как книгу Бориса Леонидовича (тоже речь о гослитовской книге "Стихотворения и поэмы" 1961 г.). Что с ней сделали? Разрезали двумя революционными поэмами, которые он написал и так и не так, как хотел, дали много военных стихов – они ему никогда не удавались. Особенно "Смерть сапера", – мне кажется, никто так и не узнал, отчего он умер, потому что это невозможно дочитать до конца. И не дали лучшего – "Ирпень...", стихов из "Живаго". Получился пожилой господин, который совершает прогулки для здоровья и великолепно описывает природу – как Левитан. Поэтому пейзажные стихи не хочется читать. Получился не тот поэт. И с моей книгой* так. (Примечание для библиофилов. Эту книгу, с легкой руки Ахматовой, ее друзья стали называть "лягушкой" – за зеленоватую обложку. Увидев, что и обложка ее огорчила, я попыталась уговорить художников и "производственников" издательства выпустить хотя бы часть тиража в другой одежде, но удалось сделать только 100 штук для самой Ахматовой – 75 черных и 25 белых.)

– ... Поэзия, особенно лирика, не должна литься непрерывным потоком, как по водопроводной трубе. Бывают антракты – были у Мандельштама, Пастернака.

– Поэму "Русский Трианон" я уничтожила – в ней слишком ощущался "Онегин", это губительно для поэмы.

– Поэту ничего нельзя дать, и у поэта ничего нельзя отнять. Уж у меня так отнимали!.. Всем государством. И ничего не отняли.

Кажется, кто-то эту "формулу" Ахматовой уже приводил, но такое не грех и повторить.

– Человек может быть богат только отношением других к себе. Никаких других богатств на свете нет настоящих.

– Это я зарабатываю постановление, – говорила Ахматова о фотографии, сделанной на одном из вечеров, проходивших в Москве весной 1946 года (эта фотография датируется 3 апреля 1946 г.). По слухам, Сталин был разгневан пылким приемом, который оказывали Ахматовой слушатели. Согласно одной из версий, Сталин спросил после какого-то вечера: "Кто организовал вставание?"

– ... Простой, умный, добрый – то есть настоящий аристократ... – из рассказа о встрече с кем-то из зарубежных потомков Пушкина.

Уже немало писали о том, как часто Ахматову сердили и огорчали и переводы ее стихов, и зарубежные работы о ней (об этом подробно пишет, к примеру, Л. Озеров). У меня записан такой монолог. Анна Андреевна показывает мне итальянское издание и говорит: "Вот видите, какое это издание – en regard* (Параллельно (франц.). – Ред.) русский и итальянский текст. Перевод без рифм, без размера – то, что в добром старом Гослитиздате называется подстрочник. "Не бывать тебе в живых..." Вы знаете это стихотворение? Там в переводе так: первая строка – "Тебя нет среди живых". Это не совсем правильно: "нет в живых" – значит ты сам не живой, но бог с ними. Вторая строчка переведена верно, а потом – "двадцать восемь штыковых, огнестрельных пять" – у него получилось вот что: "двадцать восемь человек со штыками, пять – с огнестрельным". Он же не понимает по-русски, ведь "штыковой" может быть только удар или рана. А у него какая-то батальная сцена. Остальные я не смотрела, но это, наверное, на том же уровне. А статья – это что-то страшное. Как может быть в одной фразе три-четыре фактических ошибки? Там, например, так – в 40-м году, в разгар войны, я выпустила две книги – "Из шести книг" и "Иву". И я собиралась ехать в Ташкент. Но ведь "Ива" никогда отдельной книгой не выходила. И 40-й год – какая же это война? У них была война, а у нас нет. И в Ташкент – что ж я, святым духом знала, что будет война и мне придется туда ехать? И все так" (6. IV. 1959).

Одно из самых пронзительных моих воспоминаний: по воле случая я оказалась свидетелем таинства – или, по крайней мере, мне так показалось. Зимой, кажется, 1959 года Ахматова жила в Доме творчества в Комарове. Я приехала туда на два дня повидаться с ней. После обеда, который ей принесли в комнату, Анна Андреевна сказала, что полежит, может быть, заснет, но меня просила не уходить. Я сидела на диване, что-то читала, Анна Андреевна ушла за портьеру, отделявшую кровать. Через некоторое время я услышала стон, испугалась, приоткрыла портьеру – Анна Андреевна лежала с закрытыми глазами, лицо спокойное – по всей видимости, спит. Стон повторился, но тут уже он показался мне каким-то ритмически организованным. Потом еще, а потом Ахматова произнесла довольно внятно, хотя слова и не совсем еще выделились из гудения-стона:

Неправда, не медный,

Воздушный и хвойный

Они издают иногда.

"А вы что думали? Так оно и бывает", – можно было его истолковать), она заговорила спокойно: "Да, вы знаете, в сегодняшней газете стихи Дудина, и он пишет, что у сосен медный звон, что сосны медные. Это неправда, посмотрите – какие же они медные. Я их хорошо знаю, я всегда их в Будке слушаю. Как там у него? Прочтите, прочтите, это в "Ленинградской правде".

И доносится сквозь сон
Медных сосен медный звон.

"А дальше будет лучше". Но, кажется, "дальше" не было.

Здесь же уместно, вероятно, привести один записанный "по свежим следам" телефонный разговор. Позвонив, я, видимо, спросила Анну Андреевну, не помешала ли я ей. В ответ услышала: "... вы ничему не можете помешать. Стихи я сочиняю рано утром, перед тем как проснуться, а в остальное время ничего важного быть не может. Да, да, в молодости я сочиняла вечером и потом спокойно засыпала, уверенная, что не забуду. И не забывала. А теперь уже не то, да вечером как-то и не получается, а утром, перед тем как проснуться, иногда еще ничего, выходит".

"Стихи – молчат".

С двадцатых чисел сентября 1962 года по январь 1963 года Ахматова жила у меня, на Садово-Каретной, 8 (насколько я помню, примерно с десятидневным перерывом, когда Анна Андреевна переселялась к М. С. Петровых). По каким-то причинам ни Нина Антоновна Ольшевская, гостеприимная хозяйка дома на "легендарной Ордынке", ни другие друзья, у которых Анне Андреевне случалось останавливаться, не могли в то время предоставить ей кров. Я жила в коммунальной квартире (кроме нашей семьи – еще пять); для того чтобы принять Анну Андреевну, моя мама должна была переселиться на раскладушку в смежную комнату к своей сестре, а я – перебраться в "зашкафье" на мамину кровать, освободив свою тахту для Анны Андреевны. Рассказываю я об этих обстоятельствах потому, что и они, мне кажется, помогают ощутить ужасающую ахматовскую бездомность.

– дополняла, перерабатывала, снова и снова возвращалась к тексту и "Александрины", и "Bande и старшие", и "Невского взморья" (эта статья публикуется с датой 23 января 1963). Работала над воспоминаниями о Мандельштаме4 (у меня сохранился текст "Листков из дневника", где между строк, на полях и на оборотах машинописных страниц сделаны рукой Ахматовой большие вставки). Тогда же Ахматова пристрастно изучала принесенный ей кем-то первый (или первый и второй) том американского издания Гумилева, многое, так сказать, "дезавуировала" во вступительной статье Г. Струве, при этом, в частности, продиктовала мне, какие стихи Гумилева так или иначе относятся к ней (подборка этих стихов, но на основании неполного списка, опубликована в № 9 "Нового мира" за 1986 год). В это же время Анна Андреевна написала рецензию на книгу Арсения Тарковского "Перед снегом" и, наконец, занималась составлением новой книги своих стихов "Бег времени" с подзаголовком "Седьмой сборник стихотворений Анны Ахматовой". В эту книгу Ахматова предполагала включить и "Реквием" (обозначая его обычно в списках буквой R). Издание это не осуществилось, а название "Бег времени" перешло на книгу, традиционно составленную по сборникам и вышедшую в 1965 году.

О том, какой Ахматова казалась иногда величественно неприступной, какой "королевой", писали многие. Я тоже не раз видела ее такой – правда, не по отношению к себе. Со мной Анна Андреевна всегда держалась просто, тон ее был ровно дружеским, а помню я ее даже и домашне ласковой, "доброй бабушкой" – хотя это бывало нечасто. Такой, например, пустяк – но и сейчас перед глазами. Утренний чай-кофе у нас за обеденным столом. Я размешиваю сахар и, не вынув ложки, собираюсь пить. Анна Андреевна быстрым и точным движением вынимает ее, кладет мне на блюдце, смотрит смеющимися глазами – "Вы не знали? Теперь будете знать". И еще кое-каким правилам хорошего тона учила – писать на конверте не инициалы, а имя и отчество адресата (разумеется, перед фамилией) и не подчеркивать имя и фамилию, не резать заранее сыр, когда подаешь его к столу, комкать свежевыглаженный носовой платок, когда кладешь его в сумочку...

Еще один штрих – он же в каком-то смысле и комментарий к некоторым мемуарам. У Ахматовой в последние годы жизни бывало множество людей. Она и рада была этому, но и уставала, не всегда хорошо себя чувствовала, и потому, вероятно, были выработаны какие-то ритуалы, игры почти, которые помогали ей справляться с наплывом посетителей. "Вы слышали эту "пластинку"? – спрашивала она, обозначив ее сюжет, и затем следовал хорошо отработанный, остроумный рассказ на какую-то интересную для собеседника тему. Или – такая ситуация: посетитель засиживается, как бы и порывается уйти, но все продолжает сидеть. Анна Андреевна говорит: "Посмотрите на часы. Ну вот, посидите еще десять минут". Тем самым визиту ставится наконец предел, а у неискушенного визитера нередко остается впечатление, что Ахматова никак не хотела его отпускать – "ну еще десять минут". В приятное заблуждение такого же рода впадали иной раз и люди, звонившие Ахматовой по телефону. Анна Андреевна не любила говорить по телефону, чаще всего бывала очень лаконична – и из некоторого трогательно старомодного недоверия к технике ("Телевизор – это когда голова вытянута и немножко набок"), и, главное, потому, что допускала, что телефонные разговоры прослушиваются. Поэтому она часто прерывала разговор коротким "Приезжайте!" или "Приезжайте скорее!". И опять-таки собеседник иногда полагал, что Анна Андреевна нетерпеливо ждет именно его, а это не всегда соответствовало действительности.

повторяемости позволяли друзьям чувствовать себя участниками какой-то общей игры: "Если хотите знать всю правду обо мне..." (обычно перед каким-нибудь не слишком существенным признанием); "Тоже мне занятие для порядочных людей"; "Притворился пуделем и полез под диван" (о ситуации, когда кто-нибудь бывал до крайности сконфужен или уличен в чем-то неблаговидном); "Не надо подавать мне первую помощь – я безутешна"; "Со мной (или – у меня) только так и бывает" (это я, к примеру, услышала, когда прочла Анне Андреевне обратный софийский адрес одного ее болгарского почитателя – улица Жданова; это же говорилось и по серьезным поводам); "идеал грез" и "с визгом" (т. е. с радостью, с восторгом – в ответ на какое-нибудь пустяковое, но приятное предложение); "милые улики" (о плавающих на поверхности каких-нибудь домашних вещах перед приходом гостя); "ерш" (когда могли совпасть во времени плохо сочетающиеся друг с другом посетители); "золушкин час" ("Что, золушкин час?" – когда собирался уходить приятный ей гость).

– значительную, разумеется, – в жизни своего объекта. Не удержусь – последую и я доброй традиции. Среди многих фотографий, подаренных мне Ахматовой, есть одна, на которой написано: "Главной Нике". Подпись – перечеркнутое строчное "а" – и дата: "26 ноября 1964, Москва". Эта шутливая надпись очень мне дорога. Кстати, я несколько раз фотографировала Анну Андреевну (на фотографии из первой моей "серии", 1958 года, Ахматова написала: "Твоим добром – тебе челом") и один раз снимала ее любительским киноаппаратом (в Голицыне, году в шестидесятом). Кажется, это единственные кинокадры Ахматовой, к сожалению технически очень несовершенные. Записывала я Анну Андреевну и на магнитофон – году в пятьдесят девятом – шестидесятом у меня появился аппарат из первых массовых, громоздкий ящик "Днепр-5" ("Смотрит зеленым глазом", – говорила Анна Андреевна). Однажды, когда она приехала ко мне вместе с Марией Сергеевной Петровых, Анна Андреевна сказала мне:

"Вот кого надо записывать" – и попросила отнекивавшуюся Марию Сергеевну прочесть "Осинку" – так Ахматова называла "Дальнее дерево". Про это стихотворение она говорила, что дерево в нем "с каждой строкой все больше похоже" на саму Марию Сергеевну. Запись эту использовал в подготовленной им пластинке Марии Петровых Л. А. Шилов (как и некоторые мои ахматовские записи).

Я уже писала о том, как много работала Ахматова в те месяцы, что жила у меня. Кроме того, к ней почти непрерывной вереницей шли посетители – друзья и почитатели, с рабочими и нерабочими визитами, нередко, несмотря на мои диспетчерские усилия, один визитер наезжал на другого, то есть творилось то самое, что Анна Андреевна давно уже называла "ахматовкой". Я была уверена, что вне этого круга работы и общений Анна Андреевна ничего не замечает. И вдруг: "По-моему, Оля (О. Кутасова, близкая моя подруга и в то время тоже гослитовский редактор) меня боится, потому что не может быть, чтобы она случайно так долго не приходила. Скажите ей, что я так же дружна с ней, как с вами, и пусть она приходит. А то вы бегаете с ней встречаться за угол, как говорит мне мое второе зрение". Поскольку я действительно бегала и бегала именно за угол, чего Анна Андреевна никак не могла знать, этот маленький эпизод произвел на меня сильное впечатление, и я тут же записала монолог Ахматовой.

И ведь было "второе зрение", было. "В Москве тоже неплохо – Красная площадь, снег, Ахматова", – лукаво произнесла Анна Андреевна, когда я, вернувшись из туристической поездки вокруг Европы, сразу прибежала к ней. Снег и Ахматова были очевидны, но пешком по Красной площади, как в тот раз, я ходила на Ордынку очень редко.

"Игры"-ритуалы были и другого рода. В течение нескольких лет я помогала Ахматовой отвечать на письма, чаще всего читательские – их становилось все больше. Техника была такая – Анна Андреевна почти без пауз наговаривала текст ответа, я записывала, насколько успевала, с помощью сокращений и условных знаков, потом перепечатывала ответ уже в виде связного текста, и Анна Андреевна подписывала. А игра заключалась в том, что Ахматова, прежде чем усадить меня за это занятие, неизменно говорила: "Давайте отвечать на письма. Только вы меня можете заставить". У меня сохранилось несколько черновиков ахматовских писем и телеграмм. Думаю, что имею право предать гласности один из них, который носит скорее общественный, чем личный характер.

Это – телеграмма Паустовскому (с которым Ахматова была почти или совсем незнакома):

"Глубоким волнением и радостью прочла Вашу замечательную статью "Известиях" Благодарю Вас

".

"Сражение в тишине", опубликованная в "Известиях" 27 октября 1962 г., была посвящена напечатанному незадолго до этого роману Ю. Бондарева "Тишина", а также кривотолкам некоторых критиков по поводу романа. "Каждая попытка оправдать "культ" – перед лицом погибших, перед лицом самой элементарной человеческой совести – сама по себе чудовищна", – писал, в частности, Паустовский. Вообще вся статья, которая была, на мой взгляд, одним из самых ярких публицистических выступлений эпохи "оттепели", говорила о народной трагедии, эвфемистически называвшейся тогда "нарушения законности в период культа личности", гораздо более открыто, прямо, гневно, чем сам роман, и Анна Андреевна, которую любые сведения, любые суждения о сталинских лагерях, о репрессиях всегда страстно волновали, не могла на статью не отозваться.

"Я – хрущевка", – много раз повторяла Ахматова и смысл в это вкладывала именно такой: Хрущев – человек, открывший ворота лагерей.

Самым важным для "ахматоведения" событием тех месяцев, что Анна Андреевна провела на Садово-Каретной, было, вероятно, "раскрепощение" "Реквиема". К сожалению, я ничего тогда не записала и помню все только в самом общем виде и что Анна Андреевна очень волновалась, и что я, переписывая эти великие стихи на машинке, понимала значительность происходящего – ведь полный "Реквием" впервые из памяти (его знали наизусть Ахматова и несколько ее ближайших друзей) переходил на бумагу* (Недавно я прочла в хранящейся в ЦГАЛИ рабочей тетради Ахматовой запись о "Реквиеме": "С первого дня еще на Садово-Каретной, где произошло его второе рождение, все говорили о нем те же несколько очень прямых и сильных слов. Примерно каждый десятый – плакал"). И в те же дни (вероятно, это был декабрь 62-го) Анна Андреевна сама захотела прочесть "Реквием" на магнитофон. Помню еще, как обсуждалось, предлагать ли "Реквием" для публикации (речь шла о "Новом мире"). Примерно в это же время у "Реквиема" появился эпиграф – "Нет, и не под чуждым небосводом...". Эти ныне знаменитые четыре строки из тогда еще не опубликованного стихотворения Ахматовой предложил сделать эпиграфом к "Реквиему" пришедший к ней в гости Л. 3. Копелев5, которому она это стихотворение прочла, и Ахматова в ту же минуту согласилась.

В моем ахматовском "архиве", кроме писем, фотографий, списков стихотворений, хранятся разнородные и порой странные материалы. Вот вырезка из "Литературной газеты" от 4 марта 1965 года – кремлевский зал заседаний, привычно чинный (и чиновный) президиум (Второй съезд писателей РСФСР), почти неразличимые лица, и среди них – гордо посаженная голова Ахматовой. Показывая эту газету, Анна Андреевна говорила: "Это не Фурцева, это я".

– узенькая, неровно оторванная полоска бумаги. Рукой Ахматовой: "... хочу оставить у вас мои записи, книги и т. д. Можно?" Это было на квартире Западовых, незадолго до отъезда Анны Андреевны за границу – не помню уже, в Италию или Англию, и речь шла о небольшом потрепанном чемодане с рукописями, который сопровождал Анну Андреевну по всем стоянкам ее кочевья. Мы были в комнате вдвоем, но Ахматова не доверяла стенам, поэтому – записка. В этом случае предосторожность была, скорее всего, излишней, но к такого рода мерам приучил Ахматову горький опыт ее жизни.

На последнем подарке, который я получила от Ахматовой, – дата: 26 февр. 1966 г.", т. е. до кончины Ахматовой оставалось семь дней. Это – фотография. На обороте – рукой Анны Андреевны: "Моя книга в одном экземпляре на березовой коре". На фотографии – самодельная, с растрепанными краями, сшитая веревкой книжка из бересты. Открыта на странице, где переписано с ошибками стихотворение "Двадцать первое. Ночь; Понедельник...". Книжка эта, которая была Ахматовой дороже любого многотиражного издания, была сделана в лагере. Ахматова и чувствовала всегда – она тоже там.


В самом сердце тайги дремучей

Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,

"Поэмы без героя".

Прочитала, что у меня получилось, и увидела: материал неравнозначный, нет единства тона. То о забавном речь, то о трагическом, то о важном, а то и о пустяках. А может быть, ничего – так ведь оно и в жизни?

Ноябрь 1987

Примечания

Ника Николаевна Глен – переводчица, редактор, секретарь комиссии по лит. наследству Анны Ахматовой.

1. …книга болгарской поэтессы Элисаветы Багряны – "Сердце человеческое". М., 1959; А. А. перевела стихи: "Зов", "Виденье", "Расплата", "Вечная", "Судьба", "Забытье", "Безумие", "Не то мое горе", "Сигнал", "Книга".

2. …я им дала четыре стихотворения… – Опубл. два: "Летний сонет", "Музыка".

– не получился. – Речь идет о ст. М. Цветаевой "Эпос и лирика современной России. Владимир Маяковский и Борис Пастернак". Собр. соч. в двух томах, т. 2. М., 1980, с. 399–423.

– см. "Вопросы литературы", 1989, № 2.

5. Лев Зиновьевич Копелев (р. 1912) – германист, переводчик, писатель. С 1980 г. живет в ФРГ.

Раздел сайта: