Муравьев В. С.: Воспоминания об Анне Ахматовой (Беседа с О. Е. Рубинчик 23 марта 2000 г. )

Воспоминания
Примечания

Анна Ахматова: последние годы. Рассказывают Виктор Кривулин,
Владимир Муравьев, Томас Венцлова / Сост., коммент.
Рубинчик О. Е. СПб.: Невский Диалект, 2001. С. 60-70.


Воспоминания об Анне Ахматовой

Расшифровка видеозаписи1

Беседа с О. Е. Рубинчик
23 марта 2000 г.

- Начнем со знакомства с Ахматовой, да?

- Знакомство это состоялось, как о том свидетельствует подаренная фотография с тышлеровского портрета, не позже, чем в феврале шестьдесят третьего года. Возможно, несколько раньше. Как раз тогда действительно происходила, собственно, оттепель. Совсем недавно был напечатан Солженицын - "Один день Ивана Денисовича". Еще все не успели опомниться. Начальство пребывало в недоумении, оно просто не знало, кого, так сказать, на этот раз бить, кто вообще будет отвечать за это...2 Именно тогда, именно по этому сигналу Анна Андреевна сочла возможным выпустить свой "Реквием". Ну, она приехала в Москву, она решила это делать в Москве. Но занята она была уже не "Реквиемом", она дорабатывала, выпускала из рук новый вариант "Поэмы". И была приятно удивлена, что я знаю наизусть ее прежний вариант и очень заинтересован тем, что она будет делать. И когда она показывала какие-то свои переделки, я спрашивал: "А раньше было не лучше?" Это, видимо, на нее произвело впечатление: она была не очень привычна к тому, что кто-то внимательно относиться к ее поэзии.

Это нынче известно, что Ахматова великая поэтесса, а тогда было известно, что Ахматова - это что-то очень сомнительное, несколько даже пикантное. И даже мои друзья, вполне серьезные ценители поэзии, считали, что сравнивать Ахматову с Заболоцким (причем Заболоцкий тогда был известен только как поздний Заболоцкий, ранний просто в расчет не принимался) - это как-то даже несерьезно. Потому что Заболоцкий3 - великий философический поэт, а Ахматова - какая-то "барынька, мечущаяся между будуаром и моленной". Ну так они, может, не думали, конечно, такой чепухи никто особенно не думал. Но тем не менее масштаб поэзии, масштаб личности Анны Андреевны был, мягко говоря, неясен.

Надо сказать, что вот этот вот тышлеровский портрет, который был подарен, по-моему, лучше всего отражает действительное впечатление от Ахматовой. А это впечатление незабываемое, постепенно углублявшееся, постепенно как бы очищавшееся. Если все тышлеровские портреты сложить, это действительно, на мой взгляд, на нее очень похоже, на ее царственную старость. Тышлера я воспринимаю как... отражение действительности в ее волшебном зеркале, скажем так.

Вспоминается один из очень существенных разговоров - по поводу двух книг, к которым она все время адресовалась, даже, я бы сказал, почти демонстративно адресовалась. Это, во-первых, Шекспир, которого она действительно все время читала и многое знала великолепно4. А во-вторых - ее настольные "Оды" Горация5. И главное, у нее был талант находить изумительные строки, обращать внимание на какие-то пассажи. Вот в "Ромео и Джульетте" она дивные строки нашла. Мы с ней читали насквозь. Она меня к этому приспосабливала, в качестве словаря и отчасти комментатора. Читали мы с ней историческую хронику о Ричарде II. Именно о Ричарде II. Тогда же она сказала: "Никак не может быть, чтобы этот актеришка был автором таких пьес". Я ответил: "Знаете, Анна Андреевна, по-моему, это не имеет никакого значения. Нас интересуют пьесы, драматический состав его поэзии, а вовсе не его личностью". "Но личностью, - возразила она, - мешается под ногами", И оказалось теперь, согласно замечательным открытиям, которые вот сейчас были сделаны, что она была совершенно права, что безвестного стратфордского ростовщика, болтавшегося при театре "Глобус", так, для смеху, для маскировки "назначили" автором шекспировских драм. И она, видимо, чувствовала тут какой-то подвох, ведь и Набоков говорил: "Нет никакой надобности в этой исторической личности, которую нам подсовывают под видом автора пьес Шекспира". И говорил совершенно правильно. Ахматова (это мне сейчас пришло в голову), поскольку она была большая специалистка по игре, проводящейся в жизнь, почуяла запах, оттенок игры, который сопровождает стратфордское авторство этих очень мрачных и, я бы сказал, декадентских шекспировских пьес6.

Я спрашивал, помнится, не смущает ли ее то, что пьесы Шекспира, по сути дела, антихристианские. Но таких благочестивых опасений у нее не было.

Вообще же ей очень близка была вовсе не благочестивая французская поэзия конца прошлого века...7 Видимо, на этом они взрастали. Вот, кстати, о Готье у нас шла речь. И о Нервале8. И от нее я впервые услышал о Лотреамоне, авторе великолепнейших, невероятных для XIX в. "Chants de Maldoror"9.

А о Готье - потому что он один их немногих имеющихся в русской литературе настоящих поэтических переводов - это "Эмали и камеи" Готье, сделанные Гумилевым10. О Гумилеве, которого я любил и неплохо знал, тоже довольно часто у нас заходила речь. И тут я точно помню ее фразу, которую она любила повторять: "Коля как поэт только начинался". (С чем я, кстати говоря, согласен. Однако, хотя "Заблудившийся трамвай", действительно, шедевр его лирики, в "Колчане" и даже в "Жемчугах" можно найти не уступающие ему стихотворные перлы). Это, впрочем, была фраза более или менее дежурная, а особенно подробно о Гумилеве не говорилось11"Про Осипа я все написала", И еще: "Но Вы действительно любите стихи Осипа?" Она называла его исключительно Осип, кстати. "Да, - говорил, - я не просто люблю, это для меня, в общем, главное занятие - любить Мандельштама. Как, кстати говоря, и Вас". - "Одно другому не мешает?" - "Нет, - говорю, - не мешает". - "А должно мешать".

Что касается современных поэтов, то я думаю, что она просто их не очень всерьез принимала, хотя делала упор на то, что "надо воздать должное четырем поэтам, которым должное не воздано, четырем замечательным современным поэтам". Это были Липкин12, Корнилов13, Самойлов14 и Тарковский15.

- А еще Мария Петровых16. Нет, не всегда?

- Нет, Марию Сергеевну она мне как поэта никогда не презентовала. Нет. Она говорила: "А Маши страшная судьба", что ли, "страшная творческая судьба"17. Зато она несколько раз говорила, по-моему, не без ревности, что ей посвящено лучшее любовное стихотворение ХХ века, мандельштамовское "Мастерица виноватых взоров". Это она говорила не один раз. "Маше посвящено лучшее любовное стихотворение". Я даже пытался попасть в тон: "А Вам не мешает ее любить то, что ей посвящено лучшее любовное стихотворение?" - "Ах, оставьте"18.

И она, конечно, вслед за Мандельштамом могла бы сказать: "Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мертвых19. Для тех, кто близко общался с Ахматовой, уже тогда было понятно значение этого общения и значение ее существования - это было восстановление масштаба. Поэзия вообще всегда заниматся тем, что восстанавливает значение жизни. Мы это значение жизни в быту теряем. Теряем, растрачиваем, обходим, затираем, если угодно. А поэзия его восстанавливает. Любой жизни, даже жизни обыденной. Ахматова, если угодно, жила в другом эоне, в другом, как выражается Бахтин, хронотопе. В эоне, включающем, в том числе, и Древний Рим. Недаром, когда она говорила: "И это станет для людей / Как времена Веспасиана..." - это для нее значило что-то. В общем, делом последних лет ее жизни... делом, которое делалось каждый день, ежедневно, ежечасно, было восстановление масштабов человеческого существования. Масштабов совершенно мистифицированных и потерянных в трижды проклятые времена советской власти. Это процесс замечательно уловил Кушнер, который написал несколько стихотворений, посвященных ее смерти, одно из них - хорошее: "Ее лежание в гробу / На Страшный Суд похоже было. / Как будто только что в трубу / Она за ангела трубила"20. Тут он уловил биение подлинной действительности. Стихотворение кончается словами: "Или нельзя смотреть живым / На сны запретные и счеты?" Вот это было, так сказать, сведение счетов, но не мелочное сведение, а выведение общего знаменателя.

Я как раз в этом жанре написал о ее "Поэме", что тоже пришлось ей ко двору. я просто оказался, как говорят англичане, в нужное время в нужном месте. Я помню, как ее взволновала статья Корнея Ивановича о "Поэме", опубликованная в журнале "Москва". Тогда чуть ли не впервые речь о ней зашла в полную силу, хотя похоже было, что Корней Иванович как-то сам боялся того, что у него готово было сказаться... И он отчасти мистифицировал. Потому что звучание "Поэмы" такое, что, по логике вещей, нужно было забирать и отправлять в дальние лагеря всех, кто ее слыша. "Поэма" гораздо в этом смысле сильнее, важнее, существеннее "Реквиема", Хотя многие люди ее не принимали, может быть, именно потому, что они хотели слышать другое и представляли себе восстановление масштабов иначе. "Поэма" тогда была центральным делом жизни Ахматовой. И вокруг "Поэмы" все строилось - творчество, жизнь, разговоры, помыслы. "Полночные стихи", в то время написанные или писавшиеся (кое-что потом к ним было присоединено), тоже содействовали восстановлению скрытого контура ее поэзии21. Я даже думаю, что она кое-где прорисовывала контуры. Но этот скрытый контур, хотя она его и дорисовывала и для убедительности, может быть, даже кое-где прорисовывала, действительно существовал, и тогда он выявлялся.

И тогда же - вот я вспомнил - она говорила: "Представляете, вчера виделась с Эренбургом". - "Да? - г22оворю я. - Ну и что?" - "Он мне сказал: "Я Ваши ранние, любовные стихи больше люблю". Ну что тут скажешь?" На что я ей ответил: "Не знаю, где это он у Вас нашел любовные стихи", что ей понравилось. Ну конечно, я так говорил для парадоксальности, правда идущей к делу. А что касается Эренбурга, то я ей напомнил, то, вообще говоря раньше-то Эренбург дело лучше понимал. Потому что в своих "Портретах русских поэтов" он писал в начале 1920-х гг.: "У костра ее мученической любви грел я свои озябшие руки, трижды отрекшись от Христа"23.

И поныне слышны отзвуки этого противопоставления поздней ахматовской поэзии и ранней. А на самом деле никаких оснований для такого противопоставления нет и не может быть. Просто ранняя ее поэзия занимает свое место. Кто думает, что ранняя Ахматова - это "Все мы бражники здесь, блудницы..." или "А, ты думал - я тоже такая..", тот просто совершенно не понимает ранней Ахматовой. Это - одна из ее тогдашних масок. Тогда вообще уже было время маскарадное, и она его и заклеймила, и предала, я был даже сказал, такому возвышенному проклятию. Она оплакала и прокляла свое время с легкой руки Маковского именуемое Серебряным веком24, в "Поэме". Она была действующим лицом в нескольких актах сперва шексипровской, а затем софокловской драмы истории. По-моему, она вполне уместно взяла эпиграфом лучшую (выпавшую из окончательного текста строку пастернаковского "Гамлета": "Я играю в них во всех пяти"25. Это не Пастернак играл "в них во всех пяти", какой из него Гамлет, а вот она действительно играла, была действующим лицом. В "Реквиеме" она становится действующим лицом - как мать и жена. "Смиренная, одетая убого, но видом величавая жена", как писал Пушкин26. И недаром тут же расширяется сфера действия. Возникает и подножие распятия, появляется иная, ораторская дикция: "И если заткнут мой измученный рот, / Которым кричит стомильонный народ", и так далее. Что как бы даже некоторое преувеличение, но преувеличение понятное. Понятное просто потому, что возникает иной масштаб: она пытается найти слова, подходящие для этого масштаба. Но, к сожалению, на мой взгляд, в "Реквиеме" это не всегда удается. Вообще лучше удавалось то, что делалось спонтанно.

Тогда именно, под впечатлением происходившего, я написал четверостишие, которого у меня даже нет. Я просто вспомнил нечаянно. Оно было такое:

Есть страны, которые не устаешь проклинать.
Таких немного. Их старый узор незаметен.
А в небе облачко - легкая белизна
27.

Содержанием заключительных лет жизни Ахматовой, на мой взгляд, была постоянная проверка нынешнего существования на масштаб. Именно поэтому так жизненно важно было отлаживать отношения с литературой, в том числе с Шекспиром и Горацием, Джойсом и Кафкой. Что касается Горация, то тут я ей был не спутник, потому что по латыни я его оценить не мог: ее гимназическое знание латыни было получше моего университетского.

Правда, мы с ней сошлись на том, что о Горации русский человек может получить представление только по одному источнику: по действительно гениальным переводам Анненского28. При имени Анненского она, помнится, прянула, как боевой конь. И по поводу "Эмалей и камей", как я уже говорил, мы были согласны. Она сказала: "Ну а еще... Можете найти еще переводы удавшиеся?" Я ответил: "Ну вот еще... Еще Верлен29 в переводах Сологуба30". Она спросила: "А Верхарн?..31 А брюсовский Верхарн?"32 33 и Верхарна вместе взятых. Она, кажется, чуть-чуть удивилась такому моему запалу. Но, в общем-то, ей это было совершенно безразлично - просто у нее застряло в памяти, что Брюсов хорошо перевел Верхарна.

Да, я говорил о тайном контуре. Она раскрывала секреты, так сказать, секреты своей подлинной жизни, которую, как известно из пятой "Северной элегии", ей подменили. Когда она написала о Модильяни, это было открытием секретов своей жизни. Это было несколько неожиданно, потому что об этом как-то никто не знал. Я был, наверно, первым перепечатчиком этой прозы. Она мне читал, а я печатал на машинке. Это было, как сейчас помню, на квартире у Западовых на проспекте Мира. Так вот Модильяни. Она вспоминала не роман с Модильяни. То есть, конечно, можно понять, что речь идет о романе, но роман как бы сбоку... Так же, как в любовных стихах, где для нее существенны не перипетии чувства, а перипетии, как бы сказать, переживания чувства, поиски и нахождение масштаба этого чувства. Можно сказать - литературного масштаба. Можно даже сказать, литературности, что вовсе не значит литературщины. Литературщина, причем дурная, - это вся нутряная поэзия. А она искала пути к литературной подлинности и подлинной литературе, к художественной словесности; у нее ведь дело идет о поэтическом измерении слова. А поэтическое - оно же историческое. И поэтому тогда у нее так напряженно шло установление отношений с литературой. И вот там, в этом опыте о Модильяни - воспоминании, эссе, отрывке, я не знаю, как это лучше назвать... По-моему, она говорила: "А Вы принесли мой мемуар?" Разумеется, слово эссе она никогда бы не сказала: оно не подходит туда. И мемуар, конечно, условное название, почти что закавыченное. Так вот, там всплывают три кита, на которых держится художественная словесность, а точнее сказать... осуществленное с помощью художественных возможностей слова восстановление значения человеческой жизни в ХХ веке. Она держится на трех китах: на Прусте, на Кафке, на Джойсе. Что разумеется, правда.

Кстати, тут был сравнительно редкий случай нашего с ней несхождения: я очень с детства любил и, в общем, неплохо знал, благодаря матери, Рильке. Она как раз к Рильке была глубоко равнодушна. Читать его по-русски нет никакого толку, стихи вообще надо в оригинале читать, а по-немецки, в общем-то, она почти не читала34.

На моей памяти она только отважилась, и мы с ней вместе разбирали кое-какие рассказы Кафки. Я тогда ходил, что называется, под знаком Кафки. И вот, значит, шла речь тогда о Кафке. Ну и очень даже - о Джойсе, которого, она едва ли не слишком часто поминала. Она воспринимала "Улисса" как закономерное мифологическое измерение обыденной жизни. У Джойса сопоставление одного для Леопольда Блума. дублинского мелкого мерзавца, со странствиями Улисса - конечно, это типичное издевательство. Джойс любил издеваться над кем угодно: над близкими, над самим собой. Но Анна Андреевна воспринимала это сопоставление как полноправное, как родственное себе восстановление масштабов человеческого существования. И по этому поводу она все время обращалась к "Улиссу" как к набору текстов, имеющих мистериальный характер.

убрать, именно убрать историческую значительность человеческой жизни. И это для него, в общем, очень принципиально. Другое дело, что он делает не только это, и отнюдь не за это мы его любим. Но, в общем, конечно, старается он сделать именно это: убрать историческую значительно и вообще - особую значимость человеческой жизни. Так вот, это было крайне враждебно, крайне враждебно Ахматовой. Она была очень настроена против Чехова; я, кстати, тоже35.

Вообще же о ее живом и увлеченном отношении к литературе - хотя многие ее тогдашние высказывания и оценки, вероятно, были выношены и продуманы в течение всей жизни - прекрасно говорится в замечательных и лучших, может быть, пусть и самых кратких, воспоминаниях о ней - в воспоминаниях Лидии Яковлевны Гинзбург. То, что она пишет об Ахматовой, - это поразительно похоже на нее, как я ее воспринимал. Тогда я этих воспоминаний не знал, я их прочел гораздо позже, так что нельзя предположить, что я воспринимал Ахматову под их влиянием.

В общем, это было время, когда прошло оживало и входило в состав настоящего, меняя этот состав, потому что состав настоящего еще в пятидесятых годах был совершенно бредовый. Помнится, я говорил тогда с одним ленинградским литературоведом, другом смоленской юности моей матери и моего дяди, тоже, кстати, замечательного поэта36, - таким Македоновым. Он очень до37лго сидел, потом был преподавателем в Ленинграде. Для него не было никаких сомнений в том, как строится в иерархической структуре русская поэзия ХХ века. У него во главе угла стояли три поэта, там никаких вариантов не было. Я не знаю, удивитесь Вы сейчас или нет, но эти поэты были Блок, Есенин и Маяковский38"как реку, жестокая эпоха повернула", а она в свой через повернула эпоху. И "Реквием" - это была веха в перемене эпохи. Вот в этом был смысл шестидесятых годов, на мой взгляд, очень вредна и большей частью омерзительна. Игра в умиленную лояльность с проклятой Богом советской властью - это, мягко говоря, несерьезное занятие.

- Как Ахматова относилась к эпохе оттепели?

- К этому лояльничанью? Совершенно определенно. Синявского же посадили при ней, она еще была жива. Ее спросили: "Анна Андреевна, а как Вы относитесь к этому?" Она сказала: "Мое отношение однозначное: подвиньтесь, я рядом сяду. Я тоже печаталась за границей. И это было тоже с моего соагласия"39. Ей кто-то возразил, чуть ли не Рожанский40: "Но Вы-то печатались под собственным именем". Она сказала: "Меня об этом не спрашивали". Вот так вот.

"Я - хрущевка"41?

- Что? Ну, это совершенно естественно. Это означало, что она на стороне преодоления. Поскольку речь шла о том, что хрущевская Русь противостоит сталинской, - ну конечно, она была хрущевка, ну еще бы: противостояла. Другое дело, что сам Хрущев был фальшивой, ложной, промежуточной фигурой. Хрущев ничего не решал. У Хрущева была к Сталину любовь-ненависть и любови было гораздо больше, чем ненависти, между прочим. Человек, на совести которого смерть двух с половиной миллионов замученных в 1937-1938 году на Украине. У Анны Андреевны не было ни иллюзий, ни компромиссов. А мне бескомпромиссность была свойственна от, так сказать, младых ногтей, ну так уж сложилась жизнь. В этом смысле мы с ней очень сходились. Я, видит Бог, ничего не гримирую, ничего не придумываю, хотя, конечно, сейчас я говорю с такой открытостью, которую я бы себе позволил еще пять лет назад.

- Государственности, наверно, не было. У нее было другое. Но это, в общем, есть во всех ее стихах. В "Царскосельской оде", например.

... Когда "Царскосельская ода" ба опубликована в "Новом мире", это действительно было общий праздник42"Анна Андреевна, что же это такое? Ваши стихи опубликованы в "Литературе и жизни!"43 А "Литература и жизнь" - это был такой мерзостный, погромный листок. Ну, значит, там на фоне всех этих красот были опубликованы стихи Ахматовой44. Ей говорили: "Анна Андреевна, что же Вы так?!" Она отвечала: "Боже мой, для меня все, все их газеты на одно лицо. Мне все равно, где публиковаться"45.

- В прошлый раз Вы замечательно говорили о том, как она относилась к царской действительности, к этому времени.

- Да, конечно, она была совершенно антидержавница. Российское державничество во всех своих вариантах было ей глубоко чуждо. Когда пытаются представить ее и ее стихи (даже "Пива светлого наварено...") тоской чуть ли не по уряднику или чуть ли не по Николаю II, это очень глупо. Так же глупо, как предположить, что в виньеточных стихах о Царском Селе Мандельштам тоскует по царскосельской действительности46"Акмеизм - это тоска по мировой культуре". Как для Пушкина существование, в высшей степени русское, было существованием то наедине с французской поэзией, то наедине с Байроном, а для Гнедича или Жуковского - с Гомером.

Она мало говорила о Пушкине. Она очень целомудренно к нему относилась. Но как-то спросила меня: "Какое их поздних его стихов производит на Вас самое большое впечатление?" Я ответил: "Безусловно, "Однажды странствуя среди долины дикой..." Она сказала: "да-да, конечно". И речь зашла, помнится, о том, как почти буквальное переложение Беньяна может претвориться с стихи высочайшей пробы. Пушки47н являл для нее живой облик русской культуры XIX века, которая была апофеозом значимости всемирной культуры.

И поэтому ей в высшей степени было чуждо всякое русофильство, всякое русопятство и всякое российское державничество, которое до сих пор ловушка на пути дальнейшего развития русской культуры, русского сознания, и тот, кто в нее попадает, игнорирует русский страшный опыт государственности, опыт, как сейчас говорят, неоднозначный. Это все и тогда было более или менее понятно, но в открытую об этом не говорилось. Обо всем говорилось иносказаниями.

В дальнейшем тем же делом восстановления смысла человеческой жизни, в общем, занималась Надежда Яковлевна. Сколько угодно можно огорчаться по поводу ее "Второй книги", но тем не менее ее первая и вторая книга сделали очень много для восстановления значимости нашей жизни. А это помимо осознания истории не было возможно. И, кстати говоря, невозможно и сейчас. Эта деятельность Ахматовой была совершенно адекватна мандельштамовской деятельности. Мандельштам искал еще глубже, он искал метафизические образы, адекватные современной жизни. И совершенно это противопоставлено, скажем, синдику "Цеха поэтов" Городецкому, который занимался по сути дела фальсификацией и истреблением жизни. Или д4849. Или Нарбуту с его дурацкой клоунадой50. И, в общем, не совпадает, конечно, и с гумилевщиной, потому что Гумилев создавал некоторое театрализованное измерение жизни. А речь была не о том, не о театрализации жизни. И без всякой театрализации мир - театр, люди - актеры, мы все играем "в них во всех пяти", играем, порой сами не зная того, иногда огромные роли. И наша жизнь есть иносказание "Ада" или "Рая". А то и "Чистилища", хотя чистилище как раз самая загробная область... И недаром такое огромное значение имел для Ахматовой Данте.

Никаких специальных разговоров о религии у нас не было. Просто Ахматова понимала, что дело, которым она занимается, по сути своей религиозное. Культуры помимо религии не существует. А наша культура - христианская до мозга костей. Так что на самом деле все мы живем в "лето такое-то".

Кстати, я, помнится, говорил Ахматовой: "Анна Андреевна, пора восстановить все-таки настоящее название Вашей книги. Почему она называется "Anno Domini", что это значит? В смысле "В лето Господне"? Но ведь первоначально книга называлась "В лето Господне 1921": речь-то идет о двадцать первом годе, годе смерти Гумилева и Блока. Вы, наверно, от страха это сняли? Так давайте восстановим: "Anno Domini MCMXXI"51.

них. Недаром, когда Булгаков хочет написать свою не очень удачную мистерию, он тоже обращается к евангельскому сюжету. И недаром замечательный писатель и мой друг Венедикт Ерофеев тоже оказывается в конце "Москвы-Петушков" как бы в положении Иисуса Христа52.

Религия всегда подразумевается. Наоборот даже, когда люди уходят к прямому разговору и такому, скажем, перебиранию четок, - они, так сказать, запоминают разговор. Вот в "Четках" есть следы обрядоверия, но религиозных стихов по сути дела нет. Они скорее в "Белой стае" - там есть такое стихотворение - молитвенное, это молитва о России53. Да и "Когда в тоске самоубийства...", кстати, тоже такое - в библейской тональности54. Потом, правда, Ахматова напрямую вышла к библейским стихам. Редкий был человек, которого действительно интересовала красота библейского предания. И она ее чувствовала. Она могла писать о Давиде и Мелхоле55. Мы с ней читали "Книгу Иова" и разбирались, в чем там дело с друзьями, которые говорят все правильно, однако же не правы. Она говорила: "А как это с вашей колокольни?" - вот, я даже вспомнила ее слова.

"Кориолана" Шекспира, как "Книгу Иова". Кафку мы читали подробно, как и "Божественную Комедию", точнее говоря, третью песнь "Ада".

Жизнь Ахматовой последних лет неотрывна от поэзии, как неотрывна от поэзии жизнь всякого поэта. И содержанием ее жизни-поэзии было, не устану повторять, восстановление исторического существования культурного человека. Русского человека как сообщника и соучастника всемирной культуры, христианизированной истории.

Словом, я очень счастлив, что был свидетелем вот этой самой эпохи, в которой на самом деле главенствовала Ахматова...

Воспоминания
Примечания