Муравьева Ирина: Послесловие к фильму

Звезда. - 1989. - № 6. - С. 176-182.

Послесловие к фильму

В июне 1988 года - сдачей худсовету документального телевизионного фильма "Реквием" - закончился для меня счастливый год, прожитый в мире поэзии Ахматовой, наполненный работой и постоянным страхом - а вдруг не получится, получится не то. Этот страх, это чувство ответственности перед памятью Ахматовой мучили меня с той самой минуты, когда мне позвонила редактор "Лентелефильма" Елена Шмакова и сказала, чтобы я писала заявку на фильм.

Времени для работы было достаточно, но все казалось, что его уже мало, что оно непоправимо утекает, уходит сквозь пальцы. Я начинала писать сценарий, но сама себя останавливала - надо еще подождать, подумать, что-то еще понять...

Перед мысленным взором стояла Анна Андреевна, какой я ее когда-то видела, - дряхлеющая, грузная, красивая , особой старческой красотой - Ахматова 1960-х годов.

Режиссер "Реквиема" Константин Артюхов сказал перед премьерой в Доме кино:

- Мы шли к этому фильму двадцать лет.

Действительно, съемки фильма могли начаться двадцать с лишним лет назад, когда Анна Андреевна была еще жива. Но, увы, не начались. Причины тому разные.

В те годы имя Ахматовой, несмотря на выход с небольшими перерывами трех ее книг, все же вызывало у начальства сомнения - вроде не запрещено, но и не разрешено тоже. Снимать о ней целый фильм, конечно, не дали бы. Стоит вспомнить, какой скандал разыгрался по поводу съемки С. Арановичем ее похорон, съемки, подарившей нам, как теперь всем ясно, бесценные исторические кадры. Но упоминать ее имя, читать ее стихи по телевидению вроде бы никто не запрещал. В то же время вечно возникали какие-то глупые придирки. Например, Д. Струженцов, заместитель директора Ленинградской студии телевидения, курчавый человек с жизнерадостной улыбкой и веселыми глазами, спущенный на телевидение "сверху", просто брал да и вычеркивал время от времени имя Ахматовой из наших передач (я работала тогда в литературно-драматической редакции телевидения). Я шла к тогдашнему директору студии Б. Фирсову, он имя Ахматовой восстанавливал.

Доходило до анекдотических случаев. Как-то Струженцов вычеркнул из ахматовского "Летнего сада", звучавшего в одной из передач, строки:

И замертво спят сотни тысяч шагов
Врагов и друзей, друзей и врагов...

Что-то почудилось ему в этих строках подозрительное, крамольное, какой-то намек на власть имущих врагов Ахматовой, что ли. Но они, я думаю, вряд ли разгуливали когда-либо по Летнему саду - скорее, ездили мимо него в черных "Волгах".

Опасные намеки чудились Струженцову всюду. Не помню точно, он или кто другой изъял из передачи о Лермонтове стихи:

Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет.

Передача эта совпала по времени с отставкой Хрущева. Впрочем, не важно кто. Струженцов, как и сотни ему подобных, был исполнителем, винтиком четко действующей системы, за спиной его стояли козловы, толстиковы, романовы и многие другие. Но, как это всегда бывает, кое-что и он усугублял.

Впервые я побывала у Ахматовой 1 сентября 1962 года, в Комарове. До этого наш главный редактор Б. Шварц не раз уговаривала по телефону Анну Андреевну сняться на кинопленку с чтением стихов, но неизменно получала отказ.

Я отправилась в Комарове с утра. Навстречу мне то и дело попадались школьники с цветами, и сама я несла в руках цветы - красные и белые гладиолусы. Знаменитую "будку" - маленький дощатый домик на улице Осипенко - я нашла без труда. Цветы были приняты как нечто само собой разумеющееся, но благосклонно, не без удовольствия.

Анна Андреевна сразу поразила меня красотой и величавостью своего облика, гордого, отчеканенного временем, словно со старинной медали, лица, хотя была одета во что-то домашнее, простенькое, не запомнившееся. Это позже, в Ленинграде, в квартире на улице Ленина, она выходила ко мне, ожидавшей в соседней комнате, с высокой прической, в черном платье и в какой-то особой черной шелковой накидке с большим лиловым ромбом на спине, по форме напоминавшем мне, может быть, в силу определенных ассоциаций, бубновый туз. Накидка выглядела королевской мантией.

Анна Андреевна была в тот день в "будке" не одна - при ней находилась приветливая пожилая женщина, по-видимому, Ханна Вульфовна Горенко, бывшая жена ее брата, о которой упоминает В. Я. Виленкин в книге "В сто первом зеркале". От робости я не знала, что сказать, куда сесть. В комнате было очень тесно. Наконец меня усадили, я собралась, с духом и изложила Анне Андреевне цель своего визита. Ахматова сразу же наотрез отказалась появляться на экране, сославшись на старость и нездоровье. Приставать с уговорами я не посмела.

Прощаясь, я достала маленький зеленый томик ее стихов, изданный в серии "Библиотека советской поэзии", который сама Ахматова называла "лягушкой". Это была книга моего товарища по работе Р. Копыловой, собственного сборника стихов Ахматовой у меня тогда не было, достать его было нелегко.

После этого Анна Андреевна сама, без всякой моей просьбы, видимо, чтобы мне не было обидно, подарила свою фотографию с пометкой: "1960, Голицыно",- она сидит в дачном садике, на фоне берез, накинув на плечи белую ажурную шаль (впоследствии я узнала, что этот снимок сделан ее литературным секретарем Никой Глен),- и написала на обороте: "Ире Муравьевой под соснами в Комарове. 1 сент. 1962. Анна Ахматова".

Я уходила огорченная и в то же время радостно взволнованная.

В начале 1965 года мы задумали новый цикл передач "Литературный вторник", который должен был стать чем-то вроде телевизионного литературного салона - собираются интересные люди, обмениваются мыслями на предложенную тему. Шли такие передачи прямо в эфир, без репетиций и записей, лишь с небольшим предварительным разговором. В цензуру для визы сдавались тезисы будущих выступлений. Первую передачу такого рода решено было посвятить Пушкину и приурочить к 10 февраля. Обдумывая, кого бы пригласить, мы с Р. Копыловой снова вспомнили об Ахматовой - Ахматовой-пушкинисте.

И вскоре я, робея, как два с половиной года назад, отправилась на улицу Ленина, где Анна Андреевна жила в писательском доме вместе с Ириной Николаевной Пуниной и ее дочерью Аней Каминской. На этот раз Ахматова обещала подумать и дать что-нибудь небольшое о Пушкине из старых работ. Сниматься на кинопленку, а тем более ехать на передачу в студию она, конечно, отказалась.

- Пусть кто-нибудь прочтет за меня. Или запишите мой голос.

- Анна Андреевна, а что же мы будем на экране показывать в это время?

- Показывайте мои молодые портреты,- улыбнулась она.

Нам свежесть слов и чувства простоту
Терять не то ль, что живописцу - зренье,
Или актеру - голос и движенье,
А женщине прекрасной - красоту? -

вспомнились ее стихи.

В конце концов она дала мне небольшую статью "Пушкин и дети", написанную ранее, но нигде не опубликованную и слегка переработанную. При мне она стала перечитывать машинопись и внесла одну характерную поправку. В статье было написано: "Нет и не было ни одной русской семьи, где дети могли бы вспомнить, когда они в первый раз слышали это имя и видели этот портрет (то есть Пушкина)". Со словами: "Евреи могут обидеться" - она изменила текст так: "Нет и не было ни одной говорящей по-русски семьи..."

Анна Андреевна хотела, чтобы ее статью прочел в передаче В. Рецептор, а стихи в ее собственном исполнении ("Смуглый отрок бродил по аллеям...", "Пушкин" и, кажется, "И было сердцу ничего не надо...") мы записали на магнитофон. И участники передачи вместе со зрителями слушали ее глубокий голос, доносившийся из включенного Рецептором прямо в кадре магнитофона: "Кто знает, что такое слава!.."

В этот приход я несколько осмелела и спросила Ахматову, кого из современных молодых поэтов она считает наиболее интересным. Она назвала Иосифа Бродского и Дмитрия Бобышева. Я спросила, как она относится к Горбовскому. Она сказала, что его поэзия слишком близка к земле, приземлена. Разговаривать с ней было трудно, так как она Плохо слышала - приходилось повышать голос, повторять по нескольку раз. Спросить ее о чем-либо еще я не решилась.

Как я узнала впоследствии из комментариев к статье "Пушкин и дети" (в двухтомнике 1986 года), она ждала свой дебют на Ленинградском телевидении с интересом, даже написала об этом Н. Ардовой-Ольшевской.

В следующий раз мы пришли к Анне Андреевне вместе с Р. Копыловой, когда готовили передачу о Блоке. Это было 5 октября 1965 года, судя по надписи на моей книге. В цветочном магазине на Большом проспекте мы купили золотисто-розовую хризантему - больше я хризантем такого красивого цвета никогда не видела. Анна Андреевна согласилась написать краткие воспоминания о Блоке специально для этой передачи. На наши ставшие уже традиционными уговоры прочесть воспоминания и стихи перед камерой опять ответила отказом:

- Я никогда не снимаюсь в кино. Тут мы стали ссылаться на итальянское и английское телевидение: ее снимали при вручении ей премии "Этна-Таормина" и диплома почетного доктора Оксфордского университета, все это было совсем недавно.

- В Италии и Англии вы же согласились.

Она улыбнулась и ответила:

- Я благосклонно это обдумаю. Против Блока она была несколько раздражена - только что вышли его "Записные книжки", где была такая фраза: "Вечером, едва я надел телефонную трубку, меня истерзали: Л. А. Дельмас, Е. Ю. Кузьмина-Караваева и А. А. Ахматова". О нем как о поэте она говорила с чувством легкого превосходства - для нее Блок был "трагический тенор эпохи". Тогда меня это удивило, а сейчас. Ведь мы знали тогда всего Блока, но почти не знали позднюю Ахматову.

Вскоре мы пришли записать воспоминания на магнитофон. Запись проходила в ее маленькой комнате. Она обратила наше внимание на знаменитый портрет работы Модильяни на стене:

Воспоминания о Блоке позже были переписаны с пленки и опубликованы в "Звезде" профессором Д. Е. Максимовым. Сама запись не сохранилась - вскоре мы с Копыловой были изгнаны с телевидения, и кто-то стер ее равнодушной рукой. К счастью, ее успел переписать Московский литературный музей.

Помню и смешные эпизоды. В наш последний приход мы попросили у Анны Андреевны машинописный текст воспоминаний о Блоке - для цензуры. У нее не оказалось лишнего экземпляра. В этот момент пришел литературный секретарь Ахматовой А. Найман и, вместо того чтобы сесть перепечатывать текст, отправился сначала на кухню пить кофе. Анна Андреевна очень на него рассердилась:

- Толя, барышни ведь служащие, с телевидения, они не могут ждать!

перегородку разрушить, чтобы показать, что мы не совсем и не только "служащие".

Весной того же года к Ахматовой в Комарове приехали, договорившись предварительно о магнитофонной записи, но взяв с собой на всякий случай кинооператора и камеру, Е. Шмакова и К. Артюхов, готовившие передачу о Лозинском. Они стали в очередной раз уговаривать Анну Андреевну согласиться на съемку. Но в тот день Ахматова плохо себя чувствовала. Ограничились, как обычно, магнитофонной записью.

Как бы там ни было, снять Ахматову на пленку нам не удалось. Так уж распорядилась судьба. Во всяком случае, исполнилась ее воля: "Показывайте мои молодые портреты". Глядя на это ослепительно красивое, нежное и такое разное на всех портретах лицо, можно отчасти понять Анну Андреевну.

У нас нет кинокадров, но остался голос Ахматовой, выразительней кого бы то ни было читающий ее стихи. И мы сразу решили, что стихи в фильме читать будет только она сама. Читать ее стихи трудно - им противопоказано актерское давление на смысл, элементы игры, как, впрочем, и большинству стихов.

Ахматова всегда была для меня воплощением высшей духовной свободы. В стране несвободных духом, полурабов, всегда знающих, что можно и чего нельзя, до каких пределов разрешено, она оставалась - все годы - внутренне свободной, как немногие. Она жила и писала так, словно не существует этого страшного давления, она не замечала власть имущих, и это их, конечно, раздражало. За свободу надо платить, и она заплатила сполна - многолетней нищетой, одиночеством, гибелью близких, страхом за сына, трижды репрессированного, собственной судьбой литературного изгоя. Она жила в своем, отдельном мире - мире большой поэзии.

"Курсив мой": "Насколько люди, для которых высказывание является самым важным в жизни, а все остальное - не обязательно, свободнее, сильнее и счастливее тех, которые высказываются не для того, чтобы освободить себя, но для того, чтобы вызвать у других ответную реакцию".

Ахматова была из числа тех, кому важно высказаться. Наверное, она не думала ни о каком читателе, когда начинала, словно пчелиный улей, "жужжать" стихами,- как пишут об этой стадии ее творчества близко знавшие ее люди. Ни о ком она тогда не думала. В последние годы, говорят, она страдала оттого, что ее якобы мало знают. Но это было уже нечто вторичное.

С внутренней свободой, видимо, связан и очень важный для поэта путь исследовательского бесстрашия, срывания сентиментальных и утешительных масок - путь, характерный для поэзии XX века. Это бесстрашие было свойственно Ахматовой в высшей степени. Стоит вспомнить хотя бы Шестую из "Северных элегий" - "Есть три эпохи у воспоминаний...", психологически точнейшую, как в хорошей прозе, картину угасания дорогих когда-то воспоминаний, безжалостного бега времени и бессилия человека перед ним.

Безжалостность - и, в первую очередь, к самому себе - в познании истины тоже является принадлежностью внутренней свободы. Отсюда рождается бесстрашие перед жизнью и смертью: я все знаю - труды, муки, разочарования,- но все равно иду на это, живу, верю; нечто, подобное блоковскому:

За мученья, за гибель - я знаю -

Всю глубину пережитой Ахматовой трагедии я поняла лишь тогда, когда прочитала книгу Л. К. Чуковской о ней; почти физически ощутила весь ужас 1930-х годов - подобный ужасу тех снов, в которых некуда бежать, негде спрятаться,- тебя всюду настигнут.

"У каждого поэта своя трагедия, иначе он не поэт",- писала Ахматова. Без трагедии нет поэта - поэзия живет и дышит над самой пропастью трагического, "бездны мрачной на краю". Но здесь была такая боль, такая цепь несчастий, разрывов, потерь, такой постоянный дамоклов меч над головой - и такой силы преодоление и вживание в судьбу!

"Я - как петербургская каменная тумба",- сказала как-то Анна Андреевна 3. Б. Томашевской, своему давнишнему другу, дочери известного пушкиниста. Каменные и чугунные тумбы стояли раньше у ворот почти каждого дома, кое-где остались и до сих пор - невозможным оказалось их уничтожить, вывернуть из земли. Вот такой запас своей несокрушимой внутренней прочности и имела в виду Анна Андреевна, прибегая к этому горько-ироничному сравнению.

Но "петербургская каменная тумба" - это пришло позже. Прелесть царскосельской юности, мрачные прозрения и провидения, вся сложность, порой ирреальность пути: "Над сколькими безднами пела и в скольких жила зеркалах..." В разные, казалось, стороны, вразброс - и всегда в одну, в одну: "А я иду - за мной беда, не прямо и не косо, а в никуда и в никогда, как поезда с откоса". Все это вместила ее поэзия.

доме, из "Поэмы без героя", возникает то в одном, то в другом стихотворении. Ахматова с интересом вглядывается в своего двойника в зеркале, как в нечто отдельное:

А в зеркале двойник бурбонский профиль прячет И думает, что он незаменим, Что все на свете он переиначит, Что Пастернака перепастерначит, А я не знаю, что мне делать с ним.

Двойник этот своеобразен - у него два обличья, он возникает за спиной поэта то справа, то слева. Ахматова как бы примеряет на себя разные судьбы, несбывшиеся счастливые и страшные, лагерные их варианты: "Мне подменили жизнь..." Вариант судьбы вне испытаний временем, вне родины она решительно отвергла.

Вдумываясь во все это, я поняла, что главной темой нашего фильма должна стать трагедия Ахматовой, разделенная со всей страной, и победа ее над ужасами эпохи, противостояние поэта эпохе. Вопреки всему, вопреки гибели, планомерному уничтожению русской интеллигенции, русской культуры, она сохранила культурную традицию, идущую от пушкинских времен, перекинув мост из своих стихов над трагическими временами разрушения и абсурда. Она жила и писала так, словно всей этой тяжести тоталитаризма, принуждения к постоянной лжи вокруг нее и не существовало. Ничем своим она не поступалась. И даже единственное все-таки написанное ею стихотворение о Сталине (говорят, она написала его, чтобы спасти сына после третьего ареста) звучит, особенно теперь, после опубликования "Реквиема", почти сарказмом. Хвала Сталину возносится там не от лица автора, а от лица "благодарного Народа".

"Сознание, что я остался живым, приводит меня в восторженное состояние, и я называю это- чувством счастья. Впрочем, когда я умирал, то есть знал, что я непременно умру... я тоже чувствовал этот восторг и счастье. Тогда я думал о Вас много. Думал потому, что в том напряжении души, которое я тогда испытывал, было нечто... похожее на чувство, жившее во мне в 20-х годах, когда я был с Вами. Мне кажется, я в первый раз так всеобъемлюще и широко понял Вас... Это было действительно предсмертное с Вами свидание и прощание. И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому совершенна, как Ваша: от первых детских стихов (перчатка с левой руки) до пророческого бормотания и вместе с тем гула поэмы... В Вашей жизни есть крепость, как будто она высечена в камне и одним приемом очень опытной руки... И радовался я не столько за Вас, сколько за Мироздание, потому что от всего этого я почувствовал, что нет личного бессмертия, а есть бессмертное... Вы казались мне тогда - и сейчас тоже - высшим выражением Бессмертного, какое я только встречал в жизни".

Ахматова, по свидетельству 3. Б. Томашевской, с этим письмом не расставалась, носила его всегда с собой в сумочке.

Рассказать о трагедии Ахматовой должны были, по моему замыслу, разные люди, что соответствовало бы полифоничности ее творчества. Хотелось собрать в фильме как можно больше людей, близко знавших ее; показать все места в нашем городе, связанные с ее именем, начиная с царскосельских парков и улиц, с еще сохранившихся зданий гимназий, где учились она и Гумилев, кончая квартирой на улице Ленина и комаровской "будкой". Петербург, который так много значил в жизни Ахматовой, должен был объединить весь материал, стать фоном фильма. И не просто фоном, а так же, как и в жизни ее, и в поэзии,- действующим лицом, героем, участником событий, тем местом, где "под аркой", на Галерной, наши тени навсегда".

Я посещала старинные петербургские дома, имела счастье познакомиться с друзьями Ахматовой - архитектором 3. Б. Томашевской, филологом, поэтом и переводчиком В. Г. Адмони, математиком О. А. Ладыженской, литературоведом Л. Я. Гинзбург, в Москве - с театроведом В. С. Виленкиным, филологом В. В. Ивановым, поэтом А. А. Тарковским; мне хочется поблагодарить их всех за помощь. Фильм казался немыслимым без участия сына Ахматовой Льва Николаевича Гумилева и Лидии Корнеевны Чуковской. Но Лидия Корнеевна отказалась сразу же. Отказалась так, что я поняла - уговаривать бесполезно.

Лев Николаевич, к нашей всеобщей радости, согласился.

с ним, ощущаешь ее присутствие, мы поняли: он будет одним из главных участников фильма.

Но тогда еще мы не предполагали, что он вытеснит из фильма всех остальных, что фильм станет в какой-то мере диалогом сына и матери...

Весь материал, который казался мне необходимым, в рамки тридцатиминутного фильма явно не вмещался. Но режиссер выдвинул на первый план "Реквием", сделав его основой сценария. Я испытывала двойственное чувство - с одной стороны, мне нравилась цельность режиссерского замысла, с другой - я никак не могла примириться с потерями, с неизбежным упрощением темы. Больше всего мне почему-то было жалко задуманного мной движения камеры от дома в Тучковом переулке, где жила Ахматова в молодости,- по набережной Малой Невы, вдоль темной зимней воды, вдоль белого от инея парапета - к дому на Петроградской, против Биржевого моста, где в мастерской Альтмана был написан им знаменитый портрет Ахматовой Ахматова словно шла по набережной вместе с нами, под звучание своих стихов:

Как рано я из дома выходила,
И часто по нетронутому снегу,

На бледной, чистой пелене ища...

Теперь этот эпизод становился ненужным.

Съемки начались и шли своим чередом. Мы сняли Л. Н. Гумилева, Л. Я. Гинзбург, В. В. Иванова. Натурные съемки тоже почти закончились. Но мне все казалось, что мало города, ахматовских его уголков, хотя сняты были уже и Никольский собор, где ее отпевали, и "Кресты", и тот воспетый в стихах дом в Тучковом переулке, поставленный несколько лет назад на капитальный ремонт, то есть брошенный на медленное разрушение - с выбитыми стеклами, выломанными изразцами печей-голландок, полуобгоревшими обоями, и Фонтанный дом. Павел Засядко, наш оператор, нервничал. Он отправлялся с кинокамерой в шесть утра в Летний сад, что-то там еще доснимал.

Мы снова и снова смотрели материал. Чего-то не хватало... Возник фантастический проект - с помощью одного из наших знакомых, отправляющегося в Штаты, заснять за океаном Иосифа Бродского с воспоминаниями об Ахматовой. Ничего из этого не вышло. Но выяснилось, что это и не нужно. Неожиданно режиссер сообщил мне, что убирает из фильма эпизоды с Гинзбург и Ивановым. Смириться с этим я не могла. Мы долго и зло спорили... И лишь на другой день, посмотрев все подряд без этих эпизодов, я поняла, что режиссер по-своему прав - фильм стал более цельным.

и улыбчивый, рассказывает о том, как работала Ахматова, как рождались ее стихи посреди суеты московской жизни, говорит о таинственном мире ее поэзии и о ее пророческом даре. В заключение он читает свое стихотворение, посвященное трагической судьбе Ахматовой, напечатанное в журнале "Даугава".

Исчезли кадры, снятые в кабинете Л. Я. Гинзбург, где висит карандашный портрет Ахматовой работы Тышлера, на котором Анна Андреевна собственноручно подправила себе нос. Лидия Яковлевна, трогательно маленькая, седая, с устремленным внутрь себя взглядом, поражающая глубиной и ироничностью нестареющего ума, говорит о ранней поэзии Ахматовой, о том, как тяжек был ее труд - труд поэта, как много, до полного изнеможения, она работала; вспоминает о ее манере говорить, о свойственной ей культуре жеста.

Оставить эти кадры неиспользованными, конечно, невозможно. Поэтому мы решили снять, исходя из них, еще один фильм - фильм воспоминаний, прибавив к имеющемуся материалу рассказы еще трех-четырех друзей Ахматовой. Эта предстоящая работа дает нам возможность рассказать о поэте в других аспектах.

Социальная трагедия, пережитая Ахматовой, вышла в фильме "Реквием" на передний план, оттеснив все остальное. Что-то неминуемо упростилось из-за этого. Конечно, Ахматова "жила тогда с своим народом", но она всегда была неизмеримо выше и сильней беды. Она как истинный поэт знала что-то скрытое от других, слышала голос судьбы. Она жила - уже тогда - в вечности и могла писать одновременно о дочери библейского царя Мелхоле, о смерти Софокла, о "пестрых утках, что кувыркались в проруби чернильной"; могла с бесстрашием заглядывать туда, куда избегают смотреть простые смертные:

А как музыка зазвучала,

Стало ясно, что у причала

Удалось ли нам передать все это? Едва ли...

Показать другую Ахматову - мудрую и спокойную, несчастную и одновременно возвышающуюся над несчастьем, обладающую пророческим даром и не выносящую громких слов, уничтожавшую их иронией. Показать ее глазами ближайших ее друзей - видимо, этого мы будем добиваться в новом фильме.