Серебровская Елена: Дочь своей родины

Звезда. - 1988. - № 1. С. 178-183.

Дочь своей родины

Анне Андреевне Ахматовой представил, меня Александр Андреевич Прокофьев. Представил в самый счастливый день жизни, 9-го Мая 1945 года. Это было вечером, в зале Дома писателя имени Маяковского, где на праздничный банкет, вырезав продуктовые талончики и внеся по нескольку рублей, собрались писатели, жившие в городе и успевшие вернуться с фронта.

Увидела я ее впервые незадолго до начала Великой Отечественной войны в том же зале Дома писателя имени Маяковского на вечере грузинской поэзии. Грандиозный был вечер. Присутствовали самые известные грузинские поэты во главе с Тицианом Табидзе, Борис Пастернак, Анна Ахматова. Вел этот вечер Николай Тихонов, организатор целого потока поэтических переводов, притом переводов высокого литературного качества. Родоначальник широких переводческих традиций в Ленинграде, за которым вслед пошли Прокофьев, Комиссарова, Браун, Островский, Дудин и множество других.

К этому времени я уже окончила университет, знала, что Анна Ахматова живет в Ленинграде, не видела ни в одном журнале новых ее стихов и полагала, что стала она уже старушкой на покое. И вот она здесь. Вид этой женщины, известной мне до того лишь по стихам ее да по отрывочным сведениям, меня обескуражил. Я воображала ее тощей, изможденной, трагичной, а увидела... ну, если не кустодиевскую красавицу, то во всяком случае в меру пышную, жизнерадостную, совсем не старую женщину в черном платье. Глаза яркие, настроение явно приподнятое. Ей было пятьдесят лет, а это еще возраст радости. Насколько помню, сама она на вечере не выступала. Голос ее я, кажется, услыхала впервые только 8 марта 1945 года, когда она прочитала стихи. Характерная для нее сдержанность, отличное владение собой на вечере грузинской поэзии отнюдь не оставляли впечатления скованности.

В ту пору она активно включилась в переводческую работу. Благодаря абсолютному поэтическому слуху переведенные ею произведения становились прекрасными русскими стихами, сохранявшими аромат национальных особенностей первоисточника. Видимо, на каком-то этапе ее жизни эта работа стала для нее органически важной, связывала с современностью, утоляя потребность в общении с культурами других народов - вариант интернационализма. Об Ахматовой, урожденной Горенко, я в ту пору говорила: знаменитая русская поэтесса украинского происхождения с татарским псевдонимом.

Ахматова - гордость русской культуры, а элементом подлинной русскости является, на мой взгляд, широта души, отражающая необъятные просторы страны с множеством населяющих ее народностей и племен, исключающая узкий национализм, вариант ограниченности.

Были, несомненно, помимо переводов и другие нити, каналы, через которые живительные токи непрерывно обновляющейся жизни поступали к этому человеку безостановочно. Испанскую войну переживала, как мы все. Писала о Маяковском. Близко к сердцу принимала она судьбу потоптанного гитлеровским сапогом Парижа, обстрелянного новейшими снарядами Лондона. Тяжким испытанием стали годы Великой Отечественной войны. Анна Ахматова в Ленинграде участвует в оборонных работах, на городском женском митинге в сентябре 1941 года она - среди подписавших письмо к защитникам города.

Лучшее стихотворение Ахматовой "Мужество", опубликованное в "Правде" летом 1942 года, я прочитала в Ашхабаде. В этом стихотворении были самые нужные в ту пору слова. В нем не было слова я, было - мы, и никто не усомнился в праве Ахматовой произнести это - мы.

О том, как жила она в военном Ленинграде, а потом в Ташкенте, куда попала "в брюхе летучей рыбы", я услышала и прочитала позднее. Увидела же ее вновь, вернувшись в Ленинград.

Восьмое марта 1945 года. В красной гостиной Дома имени Маяковского выступают со стихами женщины. Ахматова здесь, но большинство из нас с ней не знакомы.

Она прочитала два коротких стихотворения: "Чистый ветер ели колышет, чистый снег заметает поля. Больше вражьего шага не слышит, отдыхает моя земля". И лирическое "Расставались не месяцы, - годы". Как было произнесено это слово - "отдыхает"! Как впитывали мы его, как отзывалось на него сердце! Ведь и мы, пускай загруженные сегодня какой-то новой работой, но уже знающие - наша земля свободна, наши армии гонят врага по дорогам европейских стран, - мы тоже отдыхали. Если не от физических перегрузок, так от мрачных сводок, от тяжелых вестей.

На ту же трибуну или к тому же столику, не помню, пустили и меня. Незадолго до начала войны я была принята на учет горкома писателей, но собственной книжки еще не имела, стихи мои были разбросаны по журналам и газетам. Прочитала какое-то стихотворение и главу из поэмы "Саг бол". На этом вечере была Ольга Дмитриевна Форш. Уходя, спускаясь по лестнице, oнa похвалила меня и сказала редактору одного из наших журналов Борису Лихареву: "Возьмите у нее стихи".

И вот наступил день, которого мы все ждали. Уже с первого мая знали: не сегодня завтра. Восьмого мая в Союзе писателей услышала о праздничном банкете. Ко дню Победы я сберегала платье. Белое, шелковое, расклешенное. А на плечах был маленький белый песец, хвостик потрепан, но мех ничего, вполне приличный. У вешалки снова встретился Борис Лихарев, вопреки своей лихой фамилии человек чрезвычайно скромный. По военной профессии сапер, не красавец с лица, был он поэтом большой искренности, человеком прекрасной, чуткой души. Натурально, он поразился необычайной, несколько театральной моей внешности, взял галантно под руку и привел в одну из гостиных.

В зале слева, ближе к окнам, стояли столики на четверых, много столиков. Справа у стены был наскоро сооружен какой-то очень длинный стол, а за ним длинная общая лавка. Мое место было именно там, где-то посередине длинного стола. Видеть оттуда можно было всех, весь зал. На сцене играл духовой оркестр. Говорились ли речи? Не помню. Наверное, нет. Может, только самое первое, вступительное слово? Праздник был такой единственный, такой неповторимый!

Анна Андреевна сидела за столиком с Прокофьевым. Рядом, если не ошибаюсь, были Комиссарова и Браун. Мы произносили тосты, что-то ели, смотрели друг на друга счастливыми глазами. В середине зала было оставлено место для танцев. Многие танцевали. Оттуда ко мне приблизился художник Борис Семенов и через стол пригласил на тур вальса. Танцую я только вальс и то плохо, но сегодня так хотелось покружиться в зале! А как выйти? Осторожно отодвинула вправо и влево пустые тарелки и, встав на скамейку, сделав шаг между тарелок, прямо через стол легко спрыгнула вниз. Стали танцевать.

Заметил ли Александр Андреевич этот мой мальчишеский поступок, нет ли, но только после танца он жестом подозвал меня к своему столику. И вместо ожидаемого выговора представил меня Анне Андреевне. Может, и она видела мою неприличную выходку? Она окинула меня быстрым взглядом и сказала Прокофьеву:

- У нее есть хорошие стихи.

И все это в тот же день, в такой праздник!

Шли уже ночные часы, но никто не хотел спать. Сидели за пустыми столами, болтали. Прохаживались по красивым гостиным Дома писателя. Помню картину: у камина, хотя, конечно, не зажженного, сидит в кресле счастливая, довольная Анна Андреевна. Прямо перед ней на паркете присел, обняв длинные худые свои колени и уставившись в ее лицо, наш сверстник Миша Дудин. Он еще в гимнастерке. Зимой у них, писателей-фронтовиков, первое время была мода - поддевать под гимнастерку свитерок, выпуская его ворот сверху.

Меня подозвал к пустому столику молодой критик Павел Громов. В университете он учился курсом старше меня, иногда мы любили потолковать. А здесь присели, где пришлось, и Паша стал читать наизусть стихи Блока, он их знал тьму. Возможно, читал он и те стихи, что были посвящены Анне Андреевне. Она услыхала. Проходя мимо нас, принагнулась ко мне, взяла слегка за локоть и поцеловала в лоб. Походя, легко, ничего не сказав. Вспомнила свою молодость, быть может. Или подумала о нас, что мы влюбленные.

Не помню точно, но, видимо, Анна Андреевна сказала мне, что я могу к ней зайти, принести стихи. Иначе я не знала бы адреса и не посмела бы прийти сама. Жила она тогда в "фонтанном доме", в шереметевском особняке на Фонтанке. Разумеется, я пришла. И принесла десять стихотворений, отпечатанных на отдельных листках. Она взяла их и отложила, чтобы прочитать потом, наедине.

Андреевны, она показалась мне очень похожей на бабушку. Девочка принесла показать рисунок. Анна Андреевна похвалила, но заметила:

- Я не вижу птиц...

Ребенок вышел, а Анна Андреевна сказала:

- У нее биография. В два года она пешком уходила от Гитлера.

Сказала, что сын еще не вернулся с фронта: "Он в армии Жукова". Говорили о разном. Мне запомнились слова Ахматовой о том, что Грузия приняла христианство на 400 лет раньше, чем Россия. Возможно, это имело значение в ее оценке грузинской поэзии.

Прошло известное время, я позвонила, и Анна Андреевна пригласила зайти. Мы снова сидели в маленькой комнате. Было уже холодно, шла осень 1945 года. В комнате стояло старинное глубокое кресло, и Анна Андреевна садилась в него с ногами. Слыхала о ее практической неприспособленности к жизни, нехватки в ту пору были у всех, доходы ее семьи, догадываюсь, были скромными. Но бытовые пустяки не мешали ей держаться с королевским достоинством. По отношению ко мне Анна Андреевна не подчеркивала своего превосходства. Нет сомнений, уже тогда она прекрасно знала о своем месте в русской литературе. Но уважение к начинающему поэту подразумевало многое. Нет, не снисхождение, а именно разговор без скидок.

Сижу, слушаю ее рассуждения о Цветаевой, еще о ком-то. Рядом на столе мои несчастные листки со стихами. Ничего не спрашиваю. И она не сразу заводит о них разговор. Наконец берет эти листки и передает их мне.

- Возьмите. Я прочитала.

Беру. Конечно, ни о чем не заикаюсь - великих не торопят, не погоняют. Зато спрашивает она:

- Сколько вам лет?

- Тридцать.

- Лермонтов уже умер, - говорит она абсолютно спокойно, без нажима. И снова пауза.

Во мне буря: должно же у меня достать мужества, чтоб понять, что я бездарь, что самоделки мои - не стихи, а так. Мне трудно согласиться с этим целиком, во мне идет внутренняя борьба. Неужели же...

Она знает, что это испытание. Она довольна тем, что увидела. Умеет читать лица. И спрашивает несколько мягче:

- Вы заметили, что я взяла одно стихотворение себе на память?

Ничего я не заметила. Не пересчитывать же листочки! Я не решаюсь спросить, какое именно. Но уже в трамвае на обратном пути судорожно просматриваю и вижу: она взяла стихотворение "Памяти брата". А не лучшее ли оно у меня вообще? "Я плакальщиц стаю веду за собой..." Здесь перед ней одна из этой стаи. Стихотворение это - плач о самой большой потере моей времен Великой Отечественной. А что за стихи были те остальные девять - припомнить невозможно. Да и не надо.

Приглашение заходить остается в силе. Зима 1945-1946 года, и я снова в "фонтанном доме". Мы сидим в первой, большой комнате. Топится голландская печка. Надо поворошить угли. Анна Андреевна берет кочергу, открывает дверцу и становится на колени. Шевелит угли кочергой. Почему в такой позе? Может, радикулит и согнуть спину трудно? Или просто - некрасивая поза для нее исключена? О болезнях она - никогда ни слова. Встала с пола так же легко, как и опустилась. Из маленькой комнаты легкий стук в дверь.

- Да,- спокойно отвечает она. В дверях мужчина высокого роста. Спрашивает:

- Анна Андреевна, можно взять чай?

- Конечно, пожалуйста. В буфете на верхней полке.

Я молчу, но на моем лице заметен вопрос: кто это? Она отвечает снисходительно и немного загадочно:

- Это мой муж.

Я человек деятельный, инициативный. Но здесь, у Анны Ахматовой, веду себя непривычно. И вслух вопросов не задаю. А ей хочется что-то рассказать. И она рассказывает такое, что только слушай. Оказывается, недавно ее навестил профессор-филолог из Англии.

"Если бы вы посетили меня в Ташкенте, я угостила бы вас шашлыком. Но мы в Ленинграде, и, я предлагаю вам картофель..."

Даже в пересказе это звучит милостиво, истинно по-королевски. Словно она готова была осчастливить. Насколько помню, пиршество у них не состоялось.

В ходе беседы гость сообщил, что его машина ждет на улице. В машине - сын Черчилля Рандольф...

- Но сегодня же холодно, он простудится, пригласите его зайти в комнаты, - обеспокоена хозяйка.

- Да он пьян. Чтоб в этот храм поэзии я привел это существо! Ни в коем случае.

Так и не уговорила. Возможно, не старалась.

В какой-то из послевоенных месяцев я узнала из газет о том, что в Москве в Колонном зале был вечер поэзии. Организовал его, кажется, Тихонов, он уже жил в Москве. На вечере читала стихи Ахматова.

С осени 1945 года по рекомендации Прокофьева я стала работать в редакции газеты "Ленинградская правда". Имелась и другая возможность трудоустроиться, мой бывший руководитель по аспирантуре предлагал мне, уже кандидату наук, идти на полставки в Педагогический институт. Но будучи уже доцентом, утвержденным ВАКом, я все же выбрала долю репортера. Это помогло поближе познакомиться с коллективами многих предприятии, ощутить ритм послевоенной стройки.

Как-то летом получила зарплату и гонорар, вышла по Садовой на Невский и остановилась рядом с кафе "Норд" у цветочного магазина. На витрине стояли корзины с огромными сияющими звездами садовых белых лилий. Воистину королевский цветок! Лилии надо подарить ей. Но не от меня же, выходки гимназистки мне не свойственны, а ей было бы приятно получить цветы от мужчины. Какого? Откуда я знаю. Надо просто послать корзину без письма, и адрес надписать нейтральным почерком. Впрочем, моего почерка она не знает, писем я ей никогда не писала, а стихи были отпечатаны на машинке. Задумано - сделано. Оставлена плата за доставку, там какой-то паренек подвизается. И твердый наказ: на расспросы не отвечать, передать - и все.

Возвращаюсь в редакцию и начинаю сомневаться: а откуда известно, что она не в Москве? Надо проверить. Звоню, спрашиваю, в Ленинграде ли она? В ответ незнакомый голос:

- Да. А кто спрашивает?

- Это из редакции, - быстро говорю я и вешаю трубку.

Много лет спустя, в день похорон Анны Андреевны, я узнала, что замысел мой не был нелеп и догадки ее позабавили.

В редакцию пришел сигнальный номер томика стихов Ахматовой. Рецензию я заказала тотчас Дмитрию Евгеньевичу Максимову. Он написал ее, принес, вернул и книгу. Позволил мне перепечатать для себя принадлежащий ему список "Поэмы без героя". Я стала готовить рецензию к печати. Но опубликовать так и не смогла. Томик стихов 1946 года так и остался у меня.

Прокофьев сразу после окончания войны ввел меня в состав только что организованной иностранной комиссии. Принимали писателей ГДР, ЧССР. Прошел год - приехали англичане, студенты привилегированных университетов Оксфорда и Кембриджа. И сразу обратились с просьбой:

- Покажите нам могилы Зощенко и Ахматовой.

- Какие могилы! Оба писателя живы и здоровы.

- Покажите нам их могилы.

- Можете с ними встретиться, господа, если желаете.

Гостиная Дома писателя. Гости с фото- и киноаппаратурой, с блицами. Среди писателей - Зощенко и Ахматова. Председательствует Виссарион Михайлович Саянов.

- Как вы относитесь к критике в ваш адрес? - спрашивает молодой гладкий англичанин, обращаясь к Михаилу Михайловичу Зощенко. Вопреки своему высокомерию, гость старается смотреть участливо.

Михаил Михайлович встает и отвечает. Он согласен с тем-то и тем-то, но никак не может согласиться с тем, что он - не советский человек. Говорит он, как если бы был на писательском собрании. Там его поняли бы. Но здесь совсем другая категория людей. Гости пропустили мимо ушей решительно все, кроме слов "но я не могу согласиться"... Не может, это для них самое главное. С чем и как - роли не играет. Гости пооббили себе ладони, аплодируя, насверкались блицами, наснимали писателя всяко, и в профиль, и анфас. Подходит очередь Анны Андреевны.

- Как вы относитесь к критике, прозвучавшей в ваш адрес? - спрашивает английский гость.

- Я с ней согласна.

Пауза. Тишина.

- Что же вы не аплодируете, господа? - спрашивает Саянов. - И притом даме...

- А мы не из вежливости аплодировали, - растерянно бросает один из англичан.

Я вспоминаю этот эпизод, потому что он свидетельствует о важных достоинствах Анны Андреевны. Она понимала, кто пришел задавать вопросы, зачем он здесь, чего ждал от нее. Ждал, но не получил.

На тему критики в ее адрес я с Анной Андреевной никогда не разговаривала. Знала только, что стихи свои она сама в печать не предлагала, у нее их просили и даже выпрашивали. Вскоре после этого я встретила ее на Литейном, она возвращалась из Союза писателей. Через несколько лет, кажется, на втором съезде Союза писателей, я сидела в Колонном зале неподалеку от нее. Она заметила меня, приветливо поздоровалась. В печати за прошедшие годы она могла видеть совсем немного моих стихов, зато много статей в газетах и журналах да еще литературоведческий труд "Белинский и Гоголь". Насколько помню, книг своих дарить ей я не решалась, кроме одной - "Я в мире боец", повести о жизни Виссариона Белинского. Эту книгу подарила, прочитав одну из статей Анны Ахматовой о Пушкине. Но было это уже в 1965 году.

А в связи с пушкинской темой в памяти моей остался один разговор. Не могла Анна Андреевна простить Натали тот факт, что своего второго мужа, Ланского, та полюбила сильно. Будучи смертельно больной, сказала супругу, что скоро они снова встретятся, скоро и он будет там, на том свете, и они будут опять вместе.

Анна Андреевна прочитала эти строки с презрением.

- Прекрасно прожил еще одиннадцать лет, сказала она.

В период после встречи с англичанами она, как и Зощенко, стала много работать над переводами. Спустя какое-то время в печати начали появляться новые стихи Ахматовой.

Родился журнал "Нева", я стала в нем заместителем главного редактора. Прочитала новые стихи Ахматовой в "Новом мире" и ринулась к ней: почему не у нас?

Жила она тогда на улице Красной Конницы, напротив того огромного серого здания на Суворовском проспекте, где в годы блокады был госпиталь, в который попала фашистская бомба. Я прихватила с собой сбереженный томик стихов 1946 года и сказала:

- Если этой книги у вас нет, возьмите себе, пожалуйста.

Она достала с полки и показала мне такую же книгу, только в картонном синего цвета переплете. А потом предложила:

- Давайте, надпишу вам автограф. И надписала: "Елене Серебровской от Ахматовой". Даты точно не помню, может, 1957 год? Заглянуть в книгу, чтобы справиться, тоже нет возможности. Слишком заманчивым кусочком она была, украли.

- Этого и Твардовский не решился взять, - сказала она.

Я удивилась - почему? В "Неве" все стихи были опубликованы, не вызвав ни у кого сомнений. Я же сама в глубине души, помимо всего остального, восхищалась вечной женской молодостью этого человека. В одном из ее лирических стихотворений, напечатанных в "Неве", есть строки: "Вдвоем под созвездием Змея, взглянуть друг на друга не смея..." Нет, старости сердце ее не знало.

О ее жизнерадостном, веселом характере рассказывали мне многие: писатель П. Лукницкий, художник Б. Семенов, шофер нашего Союза писателей Володя, возивший ее на литфондовскую дачу в Комарове. Лукницкий собрал интересный материал о том периоде, когда первый ее супруг Н. С. Гумилев работал в организованном Горьким издательстве, это начальные годы Советской власти. От Семенова слышала рассказ о забавном эпизоде на даче в Комарове. В присутствии поэта А. Гитовича и Б. Семенова Анна Андреевна прочитала вслух полученное ею откуда-то с Урала письмо. Один из читателей-поклонников предлагал ей руку и сердце. Помолчав, Анна Андреевна заключила:

- Пожалуй, надо дать ему телеграмму:

"Выезжаю с вещами. Анна".

Весело смеялась я, услышав эту историю. Шофер Володя, молодой белобрысый парень среднего росточка, как-то рассказывал мне:

В жизни Анны Андреевны наступила пора повышенного к ней внимания и почета не только со стороны полномочных местных учреждений, но также и в плане международном. Ученые звания, дипломы, поездки за рубеж. Когда она вернулась из Англии с мантией почетного доктора литературы Оксфордского университета, о ее поездке ходило много рассказов. Вот один из них.

Дело к вечеру, Анна Андреевна отдыхает в своем номере в английской гостинице. Звонок в дверь. Открыла. В дверях незнакомая дама. Анна Андреевна в комнату ее не приглашает, она не знает, зачем эта дама пришла. Незнакомая особа начинает петь аллилуйю стихам Ахматовой, восхваляет значение и красоту ее поэзии и затем напрямки говорит, что именно здесь, в этой стране, она могла бы жить как следует, совсем иначе. Достойно, по-королевски.

- Мадам, идите домой и занимайтесь вашими дамскими делами.

Я радовалась этому рассказу, радовалась, как и все, расцвету творчества Ахматовой.

Анна Ахматова умерла в Москве. Привезли, сегодня хоронят. Я подхожу прощаться, когда гражданская панихида закончилась. На ее голове черная кружевная шаль. Уснула. Белые цветы лежат у ее волшебных рук. Как еще назовешь эти руки, писавшие такие стихи!

На улице ждут два автобуса, машины. Я вхожу в один из автобусов, сажусь рядом с Марией Ивановной Комиссаровой. С другой стороны от меня есть еще одно свободное место.

- Можно?

- Это автобус для писателей, - встает на его пути один из моих коллег. Мне становится смертельно стыдно. Да что же это такое!

- Я из Риги, от родственников Анны Андреевны, - говорит незнакомый мужчина, отступая. Мой невоспитанный коллега выходит из автобуса, ему куда-то, слава богу, надо. А я кидаюсь к двери. Вот он, тот мужчина, так и не надел шапку!

- Заходите, пожалуйста, тут есть свободное место, - говорю я ему убедительно. Он входит тотчас, благодарит. Поясняет, что он знаком был с Анной Андреевной, близок с ее родственниками, проводить ее должен непременно.

Дорога на кладбище занимает более часа. Мы с соседом знакомимся. Зовут его Николай Леонидович Пичугин. Очень красивое, благородное лицо. По возрасту почти сверстник Анны Андреевны. В манере слушать и говорить - высокая воспитанность, интеллигентность. Он тоже пишет стихи, иногда печатает.

Этот человек вызывает у меня доверие, и я начинаю вспоминать вслух. Автобус покачивается и прыгает на снежных ухабах, меня слышит только он, сидящий впритирку рядом.

Почти не подумав, рассказываю о корзине королевских лилий, принесенных ей из цветочного магазина в начале лета 1946 года. Лицо его меняется, оживает. Что-то мелькает на нем, скорее радостное, чем печальное.

- Я ничего не написала ей, пусть подумает то, что захочется. Только ее адрес на чистом белом листочке. Почерка моего она все равно никогда не видела.

не слова, а только отсветы воспоминаний, переживаний. Следовательно, я и не вправе переводить это в слова, хотя и рискнула бы. С меня достаточно итога: я позабавила ее; получив тогда лилии, она подумала то, что захотелось подумать.

Дорога длинная. Кое-что рассказывает и он. И слышу я о таких вещах, от которых бросает в дрожь. Он сообщает только факты, без комментариев. Комментирую мысленно я сама. Разве это новость, что за стойкую патриотическую позицию, платят? Бывает, что платят и жизнью. Да, Анна Андреевна была далеко не в молодых летах, здоровье ее просто уже не могло быть хорошим. Но именно в такое время особенно хрупким становится сердце, особенно нежелательной - излишняя нервотрепка.

Она находилась в лучшей больнице Москвы на излечении после инфаркта, о ней заботились лучшие врачи. Здоровье восстанавливалось. Дальше ее перевели в подмосковный санаторий, условия в котором были наиболее благоприятны во всех отношениях. Его особенностью была забота о том, чтобы никакие посетители не проникали к выздоравливающим бесконтрольно. Их и вообще туда не приглашали.

Приближался конец пребывания в лечебном санатории, и Анна Андреевна согласилась на несколько дней переехать в Москву к друзьям, чтобы перед отъездом в Ленинград побыть с ними в домашней обстановке. В этом доме ее знали давно и любили.

В те дни шло следствие по делу двух антисоветчиков, издававших свою грязь за границей и постепенно подкапливающих на выписанных им счетах в швейцарском банке доллары за предательство родины. За границу, спустя известное время, они попали, имея там уже вполне основательный долларовый запас.

мужа!

Характер и ум Анны Андреевны были достаточно сильны, чтобы справиться с такими эффектами и разобраться объективно, кто есть кто. Это доказано ее жизнью, ее поступками дома и за рубежом. А вот для сердца, только что справившегося с опасной болезнью, этот визит оказался подобным укусу гадюки.

... Дорога подошла к концу, машины остановились за оградой кладбища. Кругом все было бело, морозно. Смотреть, как опускают гроб в яму, слушать стук подмороженной земли о крышку гроба - доля не из легких.

А стихи живут. Через стихи причастна она сразу к двум эпохам. К сложности человеческих чувств, к полному противоречий таинству любви. Оно ведь и сегодня таинство, оно стало еще сложнее, чем в ее стихах, потому что жизнь ни минуты не остается неподвижной.

Раздел сайта: