• Наши партнеры:
    на этом сайте камертон для гитары
  • Шервинский С. В.: Анна Ахматова в ракурсе быта

    Воспоминания об Анне Ахматовой. -
    М., 1991. - С. 281-298.

    Анна Ахматова в ракурсе быта

    В первый раз Анна Ахматова приехала к нам в Старки в 1936 году. До этого мы были знакомы1, но мало. Я посещал Ахматову, приезжая изредка в Ленинград, был у нее однажды в Москве, когда она нашла приют в доме, принадлежавшем Академии наук, на набережной Москва-реки. Там жили престарелые литераторы, среди них племянник Достоевского, разбитый параличом, катаемый в кресле.

    Впоследствии знакомство углубилось, и это дало мне возможность пригласить Ахматову в нашу "коломенскую аномалию"2. Приглашение было принято без лишних слов.

    Жена моя, мало встречавшаяся с Ахматовой, не без смущения ждала приезда гостьи. У Ахматовой еще продолжалась тяжелая полоса ее жизни, нам хотелось дать ей покой в условиях деревенского гостеприимства.

    Гостья была предупреждена, что доехать до Старков не просто. В то время надо было преодолеть три часа езды в "местном" – рязанском – поезде до станции Пески ("дачные" туда не доходили), потом идти пешком версты полторы до Москва-реки, а там переправиться на другой берег, мост у села Черкизово был выведен из строя уже несколько лет назад. Наша усадьба стояла на берегу, но в полуверсте от парома, и мы предпочитали переправляться на своей лодке прямо против нее. Приглашая Ахматову к себе, я был уверен, что ее такими трудностями не смутишь.

    Вагон, где мы ехали, наполнен был, как все тогдашние "местные" поезда, толпой тех деревенских баб и девок, как сами они себя называли, которые в ту пору носили нивелирующее прозвание "мешочниц". Мешки по-разному обнаруживали свое содержимое, в них главным образом были пустые или чем-нибудь набитые в Москве бидоны. Усталые от рыночной толкотни, но, в общем, веселые женщины раздирали руками селедку, откусывали колбасу "от цельной", запивали по очереди водой из бутылок и бидонов. С этой однообразно серой женской толпой Ахматова контрастировала сильно. Но на нее никто не обращал внимания, местные жители привыкли видеть подобные вкрапления в свою среду чужеродных единиц из отходящего в прошлое класса. Чужеродные единицы тоже привыкли, и сами уже не чувствовали себя чужеродными.

    После Бронниц, не видных с железнодорожного полотна, уже простиралась луговая равнина – до Коломны и дальше, к Рязани. В вагоне начиналось оживление. "Мешочницы", почти все, "вылезали" на маленькой безымянной и бесперронной остановке, откуда им предстояло идти верст тридцать до своих деревень. Женщины разувались и уже босые спрыгивали с подножек на придорожную луговину. В первый раз следя за этой высадкой, Ахматова не без удивления сказала:

    – Невероятное множество босых ног!

    Потом уже в полуопустевшем, облегченном от всяких запахов вагоне приходилось еще ждать целых полчаса в Воскресенске, где по расписанию должен был простоять наш "местный".

    Ахматова с легкостью проходила расстояние до реки, потом мы шли по берегу влево, где среди ивняка, без каких-либо признаков причала, нас ждал кто-нибудь из семьи на тупоносой плоскодонной лодке. Царственная горожанка не совсем уверенно ступала по короткому, несколько крутому склону, потом приходилось одним широким шагом преодолевать лодочный борт, колыхая при этом всю неуклюжую посудину. На нашем берегу были мостки.

    Однажды, провожая уезжавшую Ахматову, я как-то не успел вовремя подать ей руку помощи, и она, выходя на крутой бережок, чуть-чуть оступилась; на лице ее мелькнула на секунду тень испуга, но я уловил, что Ахматова испугалась не падения, а возможности оказаться в смешном положении. Подобной возможности она допустить не могла.

    В дому у нас к приезду Ахматовой не делалось никаких особых приготовлений. Ей предоставлялась небольшая квадратная комната с окошком в сад. Прямо под окном поднимались каменные, с боков замшелые ступени на каменную террасу, открытую, с украшенными латунью и бронзой решетками по рисункам Бовэ. Вид на яблоневый сад прегражден был большим кустом белой сирени. Все в комнате обеспечивало гостье тишину – единственную роскошь, которую мы могли ей предоставить. Дом был одноэтажный, каменный, со скромным, но классическим фронтоном и нишами по сторонам главной двери. Стены дома были чуть ли не в метр толщиной.

    Ахматова никогда не говорила о своем помещении. Вообще она была неприхотлива. Может быть, сказывалась и многолетняя привычка гнездиться на случайных ветках, – комната, где она обычно подолгу жила в Москве, была меньше любой монастырской кельи.

    Не могу не остановиться на одном недоумении. Среди стихов тех лет у Ахматовой есть одно, посвященное нашей семье и говорящее о Старках, – "Под Коломной". Все стихотворение ставит акцент на "деревянность" усадьбы – "Все бревенчато, дощато, гнуто...". Образ деревянной стройки мог возникнуть у Ахматовой только от некоторых побочных впечатлений: у нас во дворе имелся второй, маленький деревянный домик о Двух комнатах. Там во время одного из пребываний у нас Ахматовой жила В. И. Жмурова, наш присяжный врач и многолетний друг. Ахматова заходила к ней часто, они подолгу беседовали. Мне не ясно, что именно могло сблизить эти два совсем разные существа. Мне думается, что беседы с В. И. были для Ахматовой некоторой "форточкой", где многое чисто женское находило выход и соответствующие отклики. Слишком скупая в беседах с теми, кто по той или иной причине ее связывал, Ахматова с В. И., по-видимому, чувствовала себя раскрепощенной от самой себя.

    Кстати, и сени, вводящие в каменный дом, были действительно деревянными, так же как и вторая крытая, заплетенная виноградом деревянная терраса на другой стороне дома. Так или иначе, меня удивляет, что Ахматова прошла мимо той каменной стихии, которой отмечены многие, если не все, строения Коломенского района, обильного белым песчаником. Не менее удивительно, но и показательно, насколько Ахматова не принимала во внимание непосредственно окружающую обстановку.

    За несколько долгих пребываний у нас, а также неоднократных посещений в Москве Анна Ахматова – Сафо нашего времени – для нашего дома постепенно перерождалась в "Анну Андреевну". Ее ждали уже не как владычицу, не как недосягаемую, почти абстрактную величину, а как человека почти "своего". Впрочем, при всей простоте, подсказываемой искренностью и бытом, между нами и ею оставалась некая непереходимая черта. Жена моя, почти на двадцать лет моложе Анны Андреевны, ощущала эту черту более, чем другие, острее осознавая свою несоизмеримость с носительницей мирового имени и трагической, приглушенной славы на родине. Она своим чутким инстинктом избрала единственно верный путь: не пытаться беседовать с Анной Андреевной "на равных", а вместе с тем сохранять то спокойное достоинство, которого требовало положение хозяйки и матери семейства. Между ней и величественной гостьей образовалось особое взаимное уважение, постепенно крепнувшее вне каких-либо общих оценок. Смею думать, что Анна Андреевна ценила этот уместный такт, – во всяком случае, за недели и месяцы каждодневного общения между двумя женщинами, столь различными по своему жизненному пути и духовным привычкам, ни разу не промелькнуло никакой тени. Да ее и не могло быть. На такт моей жены Анна Андреевна отвечала таким же тактом.

    Как-то Анна Андреевна и моя жена были, как обычно в Старках, вместе в бане, – баня у нас была своя, отдельная, бревенчатая, в углу парка. С Еленой Владимировной наедине Анна Андреевна утрачивала долю своей величавости, и обе женщины, при значительной разнице лет, вели себя непринужденно. В тот раз Елена Владимировна решилась откровенно признаться своей гостье в том, что ее тяготило: она жаловалась на себя, сетовала, что не может быть интересной для такой собеседницы, как Анна Андреевна, – словом, высказала все, что мучило. ей душу. Вдруг Анна Андреевна резко повернула голову в сторону своей добровольной банщицы, своим мокрым лицом прижалась к ее лицу, крепко поцеловала и сказала:

    – Милая, что вы? То, что вы даете мне, – это самое лучшее. Мне так тягостны нарочитые разговоры, какие обычно ведут вокруг меня...

    Вообще трудно оценить ту необычайную скромность, которую Анна Андреевна проявляла в обыденной обстановке. Не могло быть гостьи более нетребовательной, более уживчивой. Она умела вливаться в быт еще недавно далекой ей семьи без всякого насилия над собой и над теми, с кем ее свела судьба. Это не значит, что жить рядом с ней было легко: Ахматова несла", как нелегкий груз, окрепшее бессознательно и сознательно величие, которое никогда не покидало ее...

    Когда утром все сходились в столовую, Анна Андреевна никогда не запаздывала, являясь по первому приглашению из своей комнаты, соседней со столовой, считая неприличным хоть сколько-нибудь нарушить режим, установленный в доме: Диета ее была довольно строга, но это требовало не каких-либо изысков, а только внимания к ее здоровью. В первый же из приездов к нам Анны Андреевны мой отец избавил ее от тяжелых сердечных приступов, угадав своей врачебной интуицией, да и долголетним опытом, что причина нездоровья – в заболевании щитовидной железы. С моим отцом у Анны Андреевны сложились отношения взаимного уважения, которые, однако, при сдержанности и воспитанности обоих характеров так и не допустили раскрытости.

    Дети мои, девочки шести и трех лет, просто любили Анну Андреевну, но никогда не называли ее "тетей Анютой" или чем-нибудь подобным.

    Что касается меня самого, то у нас с Анной Андреевной были отношения совсем не подчиненные тем нормам, какие бывают обычно у людей, причастных к одному творческому цеху. Мы редко и мало касались литературных тем. Анна Андреевна вообще была неразговорчива. Более того, у нее была тягостная манера общения. Она произносила какую-нибудь достойную внимания фразу и вдруг замолкала. Беседа прерывалась на какие-то мгновения, и восстановить ее бывало трудно. Тема не подхватывалась, приходилось делать новое усилие, и эта "прерывность", противоречащая самому существу "беседы", была тяжела. Лишь изредка Анна Андреевна оживлялась как собеседница. Иногда – после нескольких глотков вина. Может быть, подобные уходы в себя во время разговора были следствием долгих, год за годом, тяжких переживаний. Может быть, выработавшаяся, тоже годами, величавость поведения сдерживала свободное излияние мысли. Может быть, наконец, ей были недостаточно интересны собеседники, однако это менее вероятно: одного моего отца было бы довольно для содержательных бесед.

    Крайне редко Анна Андреевна не выдерживала чего-нибудь и вспыхивала. Так, однажды за обедом в Старках одна наша родственница, большая любительница поэзии, позволила себе с ненужной авторитетностью что-то высказать о Пушкине. Анна Андреевна тут же наложила на нее руку, и бедная любительница Пушкина затрепетала, как мотылек на ладони. Хорошо, что божественный гнев прорывался не часто, его суровость ставила жертву в трудное положение. Трогать Пушкина при Анне Андреевне было небезопасно.

    Ритм жизни Ахматовой в Старках был однообразен. Первое, о чем мы заботились, – чтобы ничто ее не тревожило. Поэтому ей не оказывалось подчеркнутого, нарочитого внимания. Ей предоставлялась свобода без проявлений обычного в России тяжеловесного гостеприимства. Утром после кофе она обычно уходила к себе читать. По ее собственным словам, она в эти годы поневоле одолела целую литературу по древнейшей истории Средней и Восточной Азии, отбирая книги для посылки сыну, трудившемуся тогда в условиях ссылки над своим обширным трудом о гуннах3.

    Чаще, при теплой июньской погоде, она отправлялась на гамак, устроенный для нее в парке. Я приносил ей подушки, и она часами лежала с книгой или старыми журналами в руках. Проходившие, даже поодаль, старались ее не беспокоить.

    В предобеденное время, в жаркие часы, Анна Андреевна шла купаться на Москва-реку; иногда играла с моими дочками, сидя на лугу. С "деревянной террасы" виднелось ее простое холщовое платье и головной платок светло-розового цвета, шелковый, без рисунка. После обеда полагался сон.

    Я ни разу не заметил, чтобы Анна Андреевна получала письма, сама тоже, по-видимому, никому не писала.

    Когда Анна Андреевна гостила в Старках второй раз, в 19384 году, около красно-белой Баженовской церкви избу снимали близкие нам люди: поэт А. С. Кочетков с женой и старая годами, но молодая душой поэтесса Меркурьева. Они привнесли с собой тот поэтический дух, который сближал их до этого во Владикавказе, у небезызвестного провинциального литератора-дилетанта Архиппова, в доме которого в те же годы бывал и сам Вячеслав Иванов, останавливавшийся во Владикавказе по дороге в Баку, куда был приглашен в качестве профессора. Он парил, как орел, над этой легко воодушевлявшейся талантливой стаей перелетных птиц...

    Кочетков много работал в то лето над переводами Шиллера. Он часами сидел, нагнувшись над письменным столом у окошка. Влетали галки и садились ему да голову, на плечи. Он не мог их не замечать, но отогнать не решался: всякое живое существо в его кругу считалось если не священным, то, во всяком случае, требующим нежности и опеки. У Веры Александровны Меркурьевой был свой прирученный галчонок, где-то повредивший лапу, а у Инны Григорьевны, жены Кочеткова, – молодой кот, почти котенок, остаток мощного кошачьего коллектива, постоянно осложнявшего жизнь Кочетковых в Москве. И вот в этот круг чистых сердец и романтических умов должна была впервые появиться гостьей Анна Ахматова. Едва ли когда-нибудь в крестьянской избе истовей готовились к прибытию чудотворной иконы, чем у Кочетковых к визиту Анны Андреевны. Вера Александровна, издавна питавшая пиетет к Ахматовой, не на шутку обеспокоена была тем, что входили в их скромное обиталище через незастеленные сени. Она волновалась, как же быть, откуда взять красное сукно, по которому могла бы прошествовать светозарная посетительница. Красного сукна так и не достали, и Анна Андреевна, проследовав до погоста через пересохший пруд, в назначенное время без всякой помпы наклонила голову, переступая порог. После почтительных приветствий беседа у стола перемежалась стихами Веры Александровны и красным вином в граненых деревенских стаканах. Тут между прочим Александр Сергеевич рассказал, как трудно бывает сбалансировать галочьи и кошачьи интересы. Оказалось, что Вера Александровна и Инна Григорьевна вынуждены ходить гулять со своими призреваемыми в разных направлениях: Вера Александровна обходила церковь слева, а Инна Григорьевна справа, чтобы галчонок и котенок не повстречались... Зверолюбивый мир дома, очевидно, поразил Анну Андреевну. Возвращаясь к нам на дачу, она спросила:

    – У них всегда это безобразие?

    При этом в реплике ее не было ни ноты раздражения. Я не замечал ни в поведении, ни в высказываниях Анны Андреевны особого пристрастия к животным, подобного рода чувствительность была ей чужда. Да и в творчество свое она не впускала "животнолюбия". Только птицы удостоились внимания поэтессы, и их "Белая стая" приобрела значение символа.

    Очевидно, в душе у Анны Андреевны накопилось столько тяжелого, что оно не могло не обнаружиться в любом разговоре. В молчаливости Ахматовой таилось нежелание открывать себя перед людьми, знающими ее еще недавно и мало. Все же иной раз можно было уловить в словах Анны Андреевны горькую ноту. Однажды она сказала, разумеется без всякой аффектации, что дома на Фонтанке она принуждена проводить всё время "за примусом", причем дала понять, что эти обязанности хозяйки без прислуги ей приходится исполнять уже давно и придется, наверное, еще долго. Между тем ее обременяли и близкие ее тогдашнего мужа, Николая Николаевича Пунина.

    О нем мне вспоминается слишком немногое. В одно из моих ранних, тогда еще робких посещений квартиры на Фонтанке мы сидели вечером за столом с Анной Андреевной. Она разливала чай. Вошел довольно высокий черноволосый мужчина с бородкой, в руке у него была раскрытая книга. Нас познакомили. Пунин сел по другую сторону стола, наискось от меня, и тотчас погрузился в прерванное чтение. Читал, не поднимая лица от книги и не обращая ни малейшего внимания ни на присутствие Анны Андреевны, ни на ее гостя. В этой изолированности за домашним чайным столом была доля демонстративности, он словно хотел показать, – что ее жизнь – вовсе не его жизнь, что ее гость не имеет к нему никакого отношения. Мы с Анной Андреевной проговорили еще с добрый час, а Николай Николаевич так и не изменил своей позы, потом вышел, не простившись. В тот раз, когда Анна Андреевна позволила себе сказать о примусе, она сделала такое признание не без легкой иронии:

    – Когда я напишу новые стихи и сообщу об этом Николаю Николаевичу, он обычно говорит: "Молодец, молодец!.."

    Это выражение с невеселым обертоном потом стало ходячим в нашей семье.

    Я не имею никаких оснований судить о жизни Анны Андреевны с Пуниным. Но у меня осталось впечатление, собиравшееся больше из мелочей, оттенков и чужих слов, что брак с Пуниным был ее третьим "матримониальным несчастием".

    Второе изживалось медленно: после расхождения с Гумилевым и его гибели Анна Андреевна несколько лет была женою замечательного человека, Владимира Казимировича Шилейко, ученого, читавшего, как простые письма, вавилонскую клинопись. Кроме того, он писал стихи, впрочем не очень интересные. Шли самые трудные годы, предшествовавшие нэпу. Мы с Владимиром Казимировичем встречались в Музее изящных искусств, где оба тогда работали. Голодный и холодный, болеющий чахоткой, очень высокий и очень сутулый, в своей неизменной солдатской шинели, в постоянной восточной ермолке, он влачил свое исхудавшее тело среди обломков древнейших азиатских культур. Он жил в Москве, жена его, то есть Анна Андреевна, – в Ленинграде (тогда еще Петрограде). Слыхал, что письма, которыми они обменивались, – драгоценные образцы эпохи и личного стиля <...>.

    Вторично Анна Андреевна гостила в Старках в 1938 году. Лето снова отличалось редкой жарой. Анна Андреевна, как южанка, переносила ее легко и даже любила. Во всяком случае, мы никогда не слышали от Анны Андреевны жалоб на знойную погоду. Вообще она не допускала малейшего, хотя бы намеком или интонацией, недовольства Старками.

    По второму разу Анна Андреевна и мы все взаимно привыкли друг к другу. Ее посещение перестало казаться неким чудом, выпавшим нам на долю. В то второе лето мы с Анной Андреевной ездили в Коломну. С нами был третьим наш летний сосед и друг Лев Владимирович Горнунг. Анна Андреевна была легка на подъем, охотно согласилась на этот аусфлуг* (Прогулка, поездка (Ausflug – нем.). – Ред.), – Коломна от Старков в тринадцати километрах. Ехали поездом, опять "местным", но уже без разувшихся "мешочниц", их сфера кончалась у Бронниц.

    Наше общение с Анной Андреевной укреплялось тем, что оба мы были хорошо осведомлены и воспитаны в вопросах искусства. Я очень ценил в Анне Андреевне то, что она хорошо чувствовала архитектуру. В этом смысле она отражала и увлечение века, открывшего архитектуру для русских интеллигентных профанов, а отчасти и ее личное окружение зодчеством Петербурга, – впоследствии, уже под старость лет, Анна Андреевна в вызывающем стихотворении о Царском Селе открыто декларировала свое утомление от восхищения петербургскими красотами.

    Коломна не богата памятниками старины. Но для таких склонных ко всему исторических умов, как Анна Андреевна, в Коломне была привлекательность: здесь до сих пор ютится полускрытая землей церковка, где венчался сам Дмитрий Донской. Под Коломной собирал он войска для битвы на поле Куликовом. В одной из кирпичных кремлевских башен заточена была, по преданию, Марина Мнишек. Вряд ли это было так, но имя Марины Мнишек всеми повторялось в связи с этой круглой и стройной башней, реставрированной еще Археологическим обществом.

    У меня сохранилось несколько бегло сделанных Горнунгом фотографий – на одной Анна Андреевна сидит на скамеечке возле какого-то ничем не примечательного домика, просто отдыхает, был жаркий день. На другой наши совсем миниатюрные облики запечатлены на фоне Троицких ворот, с которых тогда еще не была содрана большая надвратная икона в барочном обрамлении. На третьей фотографии Анна Андреевна сидит на траве под деревом, за которым виден старый "уездный" особнячок; по одному изгибу прекрасной руки легко можно узнать величественную модель. Снята она как раз в светло-розовом платке, том самом, который стал, для меня по крайней мере, неким ее "старковским" атрибутом.

    Во время хождения по Коломне мы всматривались в дома, в церкви, в монастырские стены с худосочными башенками, отражавшими баженовский "empire gothique"** ("готический ампир" (франц.). – Ред.). О литературе, о поэзии – не говорили. Ни Анна Андреевна, ни я не любили таких поглощенных литературными интересами подвижников, которые, выйдя за деревенскую околицу или перед закомарами древней церкви, тут же начинают говорить о Чехове или Белинском, или даже о Пушкине. Я высоко ценил в Анне Андреевне уменье видеть и охоту смотреть. Она не только в поэзии, но и во всех искусствах была знатоком. Как в одной-двух строчках стихов она умела, еще смолоду, сказать так много о любимом ею "городе беды", так беглым замечанием или даже просто внимательно направленным взглядом могла оправдать художественное бытие того или иного памятника. Сама Анна Андреевна с ее строгостью и стройностью внешней и внутренней, с не изменявшим ей чувством России замечательно сочеталась с памятниками древнерусской архитектуры, и наше посещение Коломны, где мы выполнили, кстати, и мелкие хозяйственные поручения, осталось в воспоминании драгоценной страницей. Жаль, что фотографий было снято мало, притом мимоходом и при ярком свете, – я, привыкший к каждодневному общению с Анной Андреевной и по праву считавший ее другом нашей семьи, как-то не учитывал в должной мере, что эти любительские снимки станут еще при моей жизни уникальными свидетельствами образа Ахматовой в быту, в русской культуре.

    Через несколько дней Горнунг попросил у Анны Андреевны разрешения сделать ее фотографию леге артис* (По всем правилам искусства (шутл. -ирон.) – lege artis (лат.). – Ред.). Анна Андреевна охотно дала согласие. Она любила "запечатлевать" себя5. Тем более мне приятно подчеркнуть, что фотография, снятая Горнунгом в той самой комнате, где Анна Андреевна жила в Старках, оказалась одним из лучших ее портретом второй половины тридцатых годов и неоднократно репродуцировалась.

    Следующая полоса наших отношений с Анной Андреевной относится уже к послевоенным годам. Всю войну мы были в разобщении. В Старках долгие месяцы болел мой девяностолетний отец. Об эвакуации вопрос для нас и не возникал. Выходя за ворота усадьбы, мы видели одновременно два зарева справа – над Москвой, слева – над Коломной. По окончании войны Анна Андреевна, возвратилась из Средней Азии. В один прекрасный день – ибо он в самом деле был прекрасен – раздался у нас в Москве телефонный звонок, и знакомый, давно не слыханный голос, как всегда громкий и мужественный, произнес привычную фразу: "Говорит Ахматова. Привет вашему дому".

    Летом 1951 года Анна Андреевна снова была в Старках. Отца моего уже не было в живых. Мы совсем почти не говорили с ней о всем свершившемся с родиной и с миром. Мы не умели, да, пожалуй, и не могли раздроблять эпопею на отдельные эпизоды, знали, что обобщать – дело грядущих поколений. Ужас эпохи и подвиг народа были слишком очевидны и переживались в молчании.

    Жизнь в Старках, где опять собирались летом, принимала в основном прежние внешние формы. Устойчивость быта заявляла свои права. Анна Андреевна в 1951–52-м годах гостила у нас три раза, – как и раньше, подолгу.

    В эти годы она сблизилась с моей старшей дочерью Анютой. Близость поддерживалась долгими сеансами на "деревянной террасе" – дочь писала портрет Анны Андреевны. Модель была исключительно терпелива. Задача была трудна не только потому, что Анну Андреевну не раз писали большие художники, а еще и потому, что портрет писался в условиях зыбкого летнего освещения, под кровлей, куда вливалась зелень тополей, нигунд, сирени. Анна Андреевна должна была уехать, но через некоторое время возвратилась, сеансы возобновились. Ей самой портрет нравился, но художница была им недовольна и законченным его не считала. Этот портрет, теперь уже двадцатипятилетней давности, так и хранится у его автора среди ранних произведений. Вскоре, уже в Москве, Анюта написала еще один портрет Анны Андреевны, в манере, приближающейся к Петрову-Водкину, с лицом крупным планом в условном цвете. Этот портрет тоже был одобрен Анной Андреевной и тоже хранится у чрезмерно строгого к себе художника. Однажды, получив из-за границы просьбу прислать свой графический портрет для какого-то журнала, Анна Андреевна заказала его той же Анюте. Портрет был нарисован карандашом и отослан Анной Андреевной по назначению. Был ли он опубликован – не знаю. По-видимому, не знала этого и сама Анна Андреевна. Эпопея с недовершенными портретами происходила на фоне все более крепнувшей дружбы, несмотря на разницу возраста.

    В один из ближайших годов Анна Андреевна позвонила Анюте в канун третьего февраля (старого стиля) и сказала:

    – Анюта, завтра ваши именины, мои тоже. Давайте проведем их вместе. Разрешите, я приду к вам. И она пришла.

    В те приезды пятидесятых годов Анна Андреевна совсем вошла в повседневный быт нашего дома. Однажды, видя, что Анна Андреевна несет на "каменную террасу" поднос с чайной посудой, я упрекнул ее и хотел помочь, но она сказала с неповторимой прелестью:

    – А разве со мной не приятно накрывать на стол?..

    Иной раз можно было видеть Анну Андреевну на кухне, за некрашеным столом, рядом с кем-нибудь из моих домашних, с маленькими ножницами в руках, – была пора сбора ягод и варки варенья, процесса, происходившего у нас в масштабах давнего времени. Анна Андреевна стригла черную смородину со спокойной серьезностью, сама, видимо, не понимая, как запечатлевается она со своим всегда величественным обликом у каждого проходящего мимо.

    К этому же лету относятся ее занятия с моей младшей дочерью Катей, которой тогда было лет семнадцать. Анна Андреевна терпеливо совершенствовала ее в французском языке. У меня хранится карандашный набросок Анюты, зафиксировавший такой урок с Катенькой. Анна Андреевна нарисована со спины в труа-кар* (в три четверти – trois-quarts (франц.). – Ред.). У нее к этому времени была уже грузная фигура, совсем не та, что на известной фотографии Горнунга.

    Как-то вернувшись домой уже в темноте предосеннего вечера, я не застал Анну Андреевну ни в столовой, ни в ее комнате. На вопрос, где же она, я получил ответ неожиданный:

    – Анна Андреевна ушла в кино.

    – В кино?.. С кем?

    – С детьми.

    Ни жена моя, ни я местного кино не посещали. Анна Андреевна называла его "киношка". Оно было устроено в здании бывшей церкви, когда-то домовой церкви князей Черкасских. В красивом классическом храме был разрушен алтарь со скромными его беломраморными колоннами, колокольня со старой липой у входа была разобрана более чем наполовину. Сельская молодежь веселилась в этом на редкость неуютном "сарае" – клубе. Туда-то и ходила развлечься, особенно после нескольких часов позирования, наша величавая гостья, – Анна Андреевна называла вообще кино "театром для бедных". Возвращались, уже опоздав к вечернему чаю. Ее причуду встречали весело.

    Иногда, если погода была теплой, мы гуляли с Анной Андреевной вдоль реки, по моей любимой тропинке, и тут разрешали себе поговорить и о поэзии.

    В эти приезды Анны Андреевны мы увлекались литературными забавами с отгадыванием автора той или иной поэтической строки. Загадывающий должен был не только знать сам, из какого стихотворения заданный стих, но в случае, если никто не опознавал автора, процитировать стихи целиком. Иногда я сам придумывал стих в стиле какого-нибудь общеизвестного поэта, а потом к общей веселости меня выводили на чистую воду. Я, в притворном смущении, пытался скрыться под обеденный стол, тогда Анна Андреевна с каким-то сочувствием говорила: "Только не под стол!.." В подобных играх на лице Анны Андреевны бывала улыбка, вообще-то редко когда освещавшая ее лицо.

    Я очень любил смешить Анну Андреевну. Однажды по дороге в Москву я в вагоне "местного" сочинял невероятные по глупости шарады в стихах и примерно на полдороге достиг того, что Анна Андреевна наконец откровенно рассмеялась. Подобные детские забавы были средством отвлечения Анны Андреевны от постоянно тяготевших над ней дум.

    В пятидесятых годах, когда я перестал робеть перед Анной Андреевной, наша литературная связь стала теснее. Анна Андреевна читала мне и в Старках, и в Москве недавно или только что сочиненные стихи, всегда наизусть, Всегда наедине. Я сам никогда не надоедал Анне Андреевне просьбами что-нибудь прочесть. Она сама, без особого предупреждения, говорила: "Я вам прочту новые стихи" – и читала. Я бывал искренне восхищен строками, какие она щедро предлагала моему вниманию. Но от громких похвал воздерживался: во-первых, они были излишни, Ахматова знала лучше кого бы то ни было достоинства своих удач; во-вторых, потому, что я никогда не умел находить для своего одобрения нужные слова. Мне кажется, что Анна Андреевна ценила эту мою сдержанность. Так прослушал я, наряду со стихами, только что сочиненными, и стихи военных лет, те, что прозвучали на весь мир.

    Один раз за все наше долгое знакомство у нас с Анной Андреевной возникло несогласие, довольно крупное. Она прочла мне, в раннем варианте, свою "Поэму без героя". Я потерялся в необычной для Ахматовой безудержной образности. На вопрос Анны Андреевны, как я понимаю поэму, я ответил каким-то смутным, головным построением, от которого тут же готов был отказаться. Поэма до меня "не дошла". Это не помешало Анне Андреевне потом читать мне поэму еще, с дополненными вставками. Затем я высказал суждение, уже не касавшееся поэтического приема. Я сказал всегда внимательному к моим замечаниям автору, что поэма, выросшая на основе трагического эпизода личной жизни, написана слишком по горячим следам. Отсюда и еще не совсем опоэтизированное, еще находящееся в состоянии кипения, жизненное, а не поэтически претворенное чувство. Анна Андреевна задумалась. Потом сказала, по-видимому не без горечи, несколько слов, из которых было ясно, что мое замечание, касавшееся самой сути произведения, не прошло мимо ее чуткости и ума. Впоследствии мы не возвращались больше к "Поэме без героя", но не раз, встречаясь со мною, Анна Андреевна говорила вскользь: "Ведь вы моей поэмы не любите..." Не могу скрыть, что она называла меня "лучшим слушателем".

    Я тоже иногда делился с Анной Андреевной своими стихами. Они ей не нравились. Не то чтобы она находила их просто плохими, но в них, при всем совершенстве внешнем, она не ощущала подлинно поэтического пульса. Только один раз, когда я прочел Анне Андреевне свой цикл "Барокко", она сказала: "До этого надо было дожить". Это позднее одобрение датируется шестидесятыми годами, – больше мне читать, да и слушать ее уже не пришлось.

    Последние лет пятнадцать жизни Ахматова много занималась поэтическим переводом. В этой области творчество ее неровно. Мне много раз приходилось высказывать ей замечания, большею частью по деталям, к ее стихотворным переводам главным образом из наших национальных литератур. В этой области Анна Андреевна доверяла мне всецело и даже дала разрешение вносить в ее переводы поправки по моему усмотрению. Этим доверительным правом я никогда не пользовался, но поправок требовал. Однажды только я заметил, что моя редакторская настойчивость показалась Анне Андреевне слишком решительной, и после этого стал очень осторожен, боясь ее обидеть.

    За годы частого и длительного общения с Ахматовой у меня все же накопилось несколько отдельных ее высказываний, навсегда запомнившихся. Так, в одной из наших большей частью кратких бесед Анна Андреевна сказала, что в юные годы любила Некрасова, в частности его поэму "Мороз, Красный нос".

    Конечно, каждый из нас прошел, кто раньше, кто позже, через увлечение поэзией Некрасова. Но все же неожиданно было услышать это признание из уст Ахматовой. Неужели пристрастия юности могут отступить настолько, что не оставляют и следа в зрелом творчестве?

    Однажды, гуляя по берегу Москва-реки, я позволил себе сказать, что мне никогда не была близка поэзия Гумилева. Я тут же понял, что этой темы лучше не касаться. Анна Андреевна реагировала на мое замечание бурно, почти резко. Она горячо и, как всегда, кратко и определенно высказалась о Гумилеве как о первоклассном поэте. Больше мы этой темы не затрагивали.

    Иногда Анна Андреевна умела одной фразой охарактеризовать то, чего другие вовсе не примечали. Так, однажды на мой вопрос, любит ли она стихи Есенина, ответила только: "Но ведь он не сумел сделать ни одного стихотворения..." Я мог угадать в этом, насколько была требовательна Анна Ахматова к поэзии как мастерству, к тому – как говорит поэт, а не только – что он говорит, требовательна и к другим, и к себе.

    Примерно так же прозвучал и ее ответ на вопрос, который я поставил наедине и с большой опаской: "Как вы относитесь к поэзии Марины Цветаевой?" Осторожность моя была вызвана тем, что в послевоенные годы Марина Цветаева стала кумиром молодежи и ее имя упоминалось наравне с именем Ахматовой. Анна Андреевна, реабилитированная во всех отношениях, всеми признанная и у нас, и за рубежом, не могла не чувствовать болезненно, что у нее появилась соперница, притом в области, посторонней женской ревности. Поэтому нечего удивляться, что ее ответ был холоден. В нем обнаруживалось непримиримое противоречие двух поэтических темпераментов: здорового духа поэзии Ахматовой и сугубо женственной и нервозной одаренности Цветаевой.

    Несколько подробней разговаривали о Пастернаке. Анна Андреевна и Борис Леонидович были с юности друзьями6.

    Затем, примерно с пятидесятых годов, обозначилось некоторое их расхождение. Я не берусь судить, были ли у этого "конкретные" причины и какие? Но смею думать, что на склоне лет эти два громадные дарования просто перестали нуждаться друг в друге. Оба они к этому времени наряду с нарастающей популярностью стали все более и более углубляться сами в себя, и это привело, во всяком случае Анну Ахматову, к некоторому "величественному эгоцентризму". Суровое барокко подступившей старости стало искажать ее обаятельный образ. Правда, Анна Андреевна была слишком умна, чтобы воображать себя Анной-пророчицей или мечтать о славе Семирамиды. Но все же она, как мне представляется, в те годы не отказалась бы от мечты о памятнике на гранитной набережной Невы. Борис Леонидович переживал затянувшийся душевный кризис, что не мешало ему оставаться на вершине мировой славы. Он был окружен поклонением на своей переделкинской даче. Ахматова тоже к этому времени утвердилась на своей вершине. Сначала ее почтили в Италии, там произошло нечто похожее на увенчание Петрарки средневековым Римом. Потом она торжественно въехала в Лондон и по возвращении в Москву не без улыбки рассказывала нам, как она шествовала по Оксфорду в мантии Ньютона.

    Невозможно винить гениев за то, что они подвержены законам природы. Горько вводить такие строки в текст, который по замыслу автора должен не умалить драгоценный образ Ахматовой, а лишь дать его в ракурсе житейской перспективы. Примечательно, впрочем, что и в поздние свои годы она сохраняла присущую ей мудрость и свежесть своих стихов.

    Последняя, правда, мимолетная, но ответственная встреча состоялась у нас с Анной Андреевной в 1965 году. Это был год юбилея Данте. Известно, что Данте, рядом с Пушкиным, был для Анны Андреевны и учителем, и любимым поэтом, и чистейшим отдыхом души. Можно представить себе все ее волнение, когда она получила предложение выступить на торжественном юбилейном заседании в Большом театре. Это было и отечественное признание, и резонанс на все культурные страны. За несколько дней до заседания Анна Андреевна неожиданно, после длительного перерыва, позвонила ко мне и попросила заехать к себе. Ее временное гнездо было тогда в Сокольниках7, у кого-то из близких знакомых. Я незамедлительно поехал и был немало удивлен, зачем Анна Андреевна меня вызвала. Дело было в следующем. Она подготовилась к своей речи о Данте8, написала ее, пока от руки, пожелала выслушать мое мнение об ее речи и, если окажется желательным, кое-что выправить. Я с готовностью взялся пособить Анне Андреевне чем могу. Выслушав, я предложил сделать только одно, но существенное изменение – переставить две части местами. Она легко была убеждена моей логикой, и предложение было принято.

    Я присутствовал на торжественном заседании. Анна Андреевна явно волновалась в золоте и славе этого непривычного для нее зала. В том, как она с пафосом и подчеркнутой весомостью произносила речь, чувствовалась некоторая непреодоленная смущенность. Но голос ни разу не изменил ей. Ахматова была Ахматовой, и мои опасения потонули в громе аплодисментов многоязычного форума. Ахматова была, при всей своей грузности и отяжелевших чертах прекрасного лица, все той же, как всегда, казалась выше других людей ростом физическим и ростом духовным.

    Больше мы не встречались. Вскоре мы уже обходили понурой вереницей гроб с телом Анны Ахматовой в мрачном отделении морга больницы имени Склифосовского, куда переносят умерших в больнице. Царственной, величественной покоилась Анна Андреевна, полузанавешенная темной шелковой тканью, опускавшейся на лоб, но не скрывавшей орлиного профиля. При выносе из морга говорились полные чувства речи, Л. Озеров и А. Тарковский распоряжались скупым церемониалом. Друзья и поклонники приглашались ехать в Ленинград. Среди них была и моя дочь Анна, столь связанная с Анной Андреевной в молодые годы.

    Дубулты,

    март 1976 года

    Примечания

    Печ. по кн. Шервинский С. В. От знакомства к родству. Стихи, переводы, очерки, воспоминания. Ереван, 1986, с. 244-262.

    Сергей Васильевич Шервинский (р. 1892) – поэт, переводчик.

    1. До этого мы были знакомы… – В 1924 г. Шервинский читал вместо заболевшего Л. П. Гроссмана его вступительное слово на вечере А. А. в Москве.

    2. "Коломенская аномалия" – В 1934 г. отцу Шервинского, крупному врачу В. Д. Шервинскому (1850-1941), было представлено в качестве дачи его бывшее имение Старки под Коломной.

    3. …отбирая книги для посылки сыну, трудившемуся тогда в условия ссылки над своим обширным трудом о гуннах… – Неточность мемуариста , в 1936 г., во время описываемых события, Л. Н. Гумилев был на свободе. Начал он свою работу о гуннах действительно в лагере, но уже в 1950-х гг., книги для работы ему стало возможным посылать после смерти Сталина (1953), и эти книги он заказывал для себя сам.

    4. …Анна Андреевна гостила в Старках … в 1938 году… – Описанные события происходили летом 1936 г., весь 1938 г. – после ареста Л. Н. Гумилева в марте – А. А. провела в Ленинграде в хлопотах о сыне.

    5. Она любила "запечатлевать" себя. – Ср. в "Записках" Л. В. Горнунга, с какой неохотой А. А. дала согласие фотографироваться.

    6. Анна Андреевна и Борис Леонидович были с юности друзьями – Знакомство А. А. и Пастернака произошло, очевидно, в 1922 г.

    7. Ее временное гнездо было тогда в Сокольниках… – В октябре 1965 г А. А. останавливалась в Сокольниках у Л. Д. Большинцовой.

    8. Она подготовилась к своей речи о Данте… – Текст выступления А. А. на торжественном заседании, посвященном 700-летию со дня рождения Данте, 19 октября 1965 г. в Большом театре опубл. в кн.: Ахматова А. Соч. в двух т., т. 2.

    © 2000- NIV