Шраер-Петров Давид: Белая стая над Финским заливом

Д. Шраер-Петров. "Друзья и тени".
Нью Йорк, 1989. С. 160-165.

Белая стая над Финским заливом

Ахматова

Впервые меня представили Анне Ахматовой летом 1957 года. Она была любезна со мной, скорее из любви к знакомившему нас актеру кино Алексею Баталову. Впоследствии я был представляем великой поэтессе еще два или три раза." Но всегда впадал в невероятную заторможенность, всматривался в ее античное лицо, благоговел перед царственной осанкой, вслушивался в голос Сивиллы и не решался даже напомнить о своих стихах, не то что прочитать. Впрочем, эта дефектность в самопредставлении другим осталась у меня и теперь, несмотря на восьмилетнюю жестокую школу "отказа".

Анна Андреевна Ахматова, жена поэта Николая Гумилева, который был расстрелян в 1921 году "как участник контрреволюционного заговора", мать будущего ученого-этнографа Льва Гумилева, сосланного и репрессированного сталинским режимом в тридцатые годы (совсем молодым человеком, родился Лев Гумилев в 1912 году), Анна Ахматова - страдалица, гонимая и преследуемая, вынужденная скитаться по чужим домам, поэт пушкинского звучания, которую узнавали в школе не как классика, продолжившего Пушкина и Блока, а как врага, достойного презрения и осмеяния, - с "тяжелой" руки Жданова, ошельмовавшего Ахматову в 1946 году. (Я помню эти мрачные уроки-проклятия, равные отлучению Льва Толстого.)

Я почитал Анну Ахматову за ее библейские стихи ("Рахиль", "Лотова жена", "Мелхола"), где впервые услышал не пересказ нашей еврейской истории, а воспроизведение себя внутри иудаизма, подарившего северным народам свою ветвь - христианство. Ахматова с гениальной естественностью вжилась в образ Рахили: "Веселые взоры Рахилиных глаз и голос ее голубиный: Иаков, не ты ли меня целовал и черной голубкой своей называл?"

Поэзия Ахматовой театральна. Она сама писала пьесы из своей жизни, ставила их в строгих строках, позволяя нам присутствовать на спектаклях, порой, так и не понятых окончательно.

Черный цвет был любимым Ахматовой. "Черная голубка", "черное кольцо". Пушкинская тоска по Востоку. Библейская тоска. "Мне от бабушки-татарки были редкостью подарки; и зачем я крещена, горько гневалась она", "Во мне печаль, которой царь Давид по-царски одарил тысячелетья".

Все это было так. И дружба с лучшими поэтами Пастернаком, Лозинским, Мандельштамом, которого Анна Андреевна навестила в Воронежской ссылке в 1936 году. "А в комнате опального поэта дежурят страх и Муза в свой черед. И ночь идет, которая не ведает рассвета".

Все это происходит не в царские времена, а в годы сталинских пятилеток. Накануне 1937 года, За два года до ареста и гибели Осипа Эмильевича Мандельштама. Какая адская насыщенная любовью и гибелью любимых жизнь! Гумилев, Шилейко, Пунин, Гаршин... Они любили Ахматову. Она провожала в последний путь их слезами и стихами.

Еще студентом-медиком услышал я печальную историю о профессоре патологической анатомии В. Г. Гаршине (племяннике писателя В. М. Гаршина). Отправив Ахматову в эвакуацию (через Москву в Ташкент), профессор Гаршин погибал от голода в блокадном Ленинграде. Состояние психического истощения заставило его варить плаценты, поступавшие в прозекторскую для исследования. Может быть, сказалась генетическая склонность к душевным заболеваниям. Его дядя - писатель Гаршин в состоянии тяжелой тоски бросился в пролет лестницы в 1888 году. Я видел эту лестницу в доме на Литейном проспекте в Ленинграде. Широкие пролеты защищены теперь металлическими сетками.

Своему последнему другу Ахматова послала в блокадный Ленинград утешительные и искусственные строки: "Глаза не свожу с горизонта, где метели пляшут чардаш. Между нами, друг мой, три фронта: наш и вражий и снова наш".

О Господи! Мне ли осуждать и копаться в великой биографии! Забыть слабые стихи Ахматовой о мире, о пионерлагере, еще о чем-то навязанном и навязшем в зубах в годы моего послевоенного детства. Забыть предупреждение моего давнишнего приятеля поэта-переводчика Игнатия Ивановского о том, что Ахматова терпеть не может Заболоцкого и обожает Маяковского (как и Марина Цветаева). Вычеркнуть из памяти пустозвучные строки о поэте революции ("Маяковский в 1913 году"): "И еще не слышанное имя молнией влетело в душный зал, чтобы ныне, всей страной хранимо, зазвучать, как боевой сигнал". "Боевой сигнал" к чему? Стихи написаны после 1937-38 годов, после гибели Мейерхольда и Мандельштама, во время мученичества сына Льва. "Боевой сигнал" - это было невыносимо для меня.

Бобышев и в 1962 году Иосиф Бродский. В группу "ахматовских сирот" (как после смерти Анны Андреевны назвал себя и друзей Бобышев) я не входил ни по жизненным обстоятельствам, ни по склонности души.

Еще один раз я встретился с Ахматовой ранней осенью 1962 года. Введенный Е. Г. Эткиндом в круг ленинградских :переводчиков, я активно сотрудничал в Гослитиздате. Однажды меня пригласила в редакцию Н. И. Толстая, невестка Алексея Толстого. Я должен был выправить верстку перевода поэмы тамильского поэта Субраманья Баради "Песнь кукушки". Время было послеобеденное, излюбленное для хождений по редакциям. Солнце золотило шпиль Адмиралтейства. Легкий ветерок играл на гранитных колоннах Казанского собора, как на органе. Шар над Домом книги (где помещался Гослитиздат) манил в прекрасные дали. Я был молод. Позади армия и первые провалы. Впереди - жизнь в науке и литературе. Оставалось сдать вычитанную верстку и готовиться к выходу книги.

Я зашел в кафе на углу канала Грибоедова и Невского. Там в то время подавали дежурное блюдо - поросенка с хреном. И смакуя его, я отрезал по кусочку хрустящую нежность изумительно вкусной, нечистой твари (твареныша), приправленной оглушающей остротой хрена и посланной вслед за льдисто-обжигающей стопкой водки.

Неторопливо я миновал канал Грибоедова, вошел в подъезд Дома книги (мои будущие читатели спешили пока еще не за моими произведениями), поднялся на лифте наверх в коридоры издательства.

"А, Давид! - кивнула мне сослуживица Толстой, на минуту оторвавшись от листов Вальтера Скотта. - Наталья Ивановна просила зайти к ней домой. Она ждет Анну Андреевну. Вот адрес".

Расстроенно (как мне показалось) улыбнулась. "Проходите, Давид Петрович". Я вошел в большую красивую комнату со старинным навощенным паркетом и антикварной мебелью: буфетом, круглым столиком, накрытым к чаю, ширмой, обитой цветастым шелком, письменным столом на львиных лапах.

Анна Андреевна сидела в кресле, но не за чаем, а поодаль, держа пачку типографских листов, желтых и неприбранных, рассчитанных на правки и исправления. Чай оставался нетронутым. "Анна Андреевна, - обратилась Наталья Ивановна к Ахматовой. - Это молодой поэт Давид Петрович Петров. Переводчик", - сказал Толстая. Я двинулся к Ахматовой, неся оставшиеся астры (первый букет я вручил хозяйке в прихожей) и бормоча, что когда-то уже был ей представлен. "Белые астры. Благодарю", - седая голова состарившейся Клеопатры кивнула мне, позволив сесть, Я принялся за чай со сливовым вареньем. Анна Андреевна изучала редакторские правки в своем переводе и размашисто вычеркивала их - одну за другой. Толстая смотрела на расправу царицы с ужасом и беспомощностью. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Но как же быть с принесенной версткой Баради? И я стал перебирать свои страницы пальцами, разбухшими от неловкости и неумения выскользнуть из сетей ситуации.

Забавная сложилась мизансцена: два поэта-переводчика, теребящих типографские черновики, два букета астр - в вазе и на столе, два чайных прибора - разрушенный и нетронутый.

Наконец, Ахматова закончила уничтожение редакторских замечаний. "Все это невероятная чушь, милая Наталья Ивановна", - произнесла она холодным злым голосом. "Как... как... все - чушь?" - почти плача переспросила Толстая. "Все, до единой запятой. Я не принимаю ваших правок", Ахматова поднялась с кресла. "Мне казалось, что по крайней мере, часть правок приемлема, Анна Андреевна", - едва дыша вымолвила Толстая. "Так вот, чтоб впредь вам чушь не казалась истиной!" - почти выкрикнула Ахматова, швырнула верстку на пол под ноги уже плачущей Наталье Ивановне и не вышла, а вынесла себя из квартиры Толстой. С Натальей Ивановной сделалась тяжелая истерика и сердечный приступ.

Передо мной книга стихотворений и поэм Ахматовой, изданная в серии "Библиотека поэта" в 1979 году. В этой книге есть изумительный цикл "Предвесенняя элегия", написанный летом-осенью 1963 года. Именно в это время, по рассказам друзей, Анатолий Найман стал человеком, близким Ахматовой. Он выполнял роль секретаря, ему поручались самые деликатные дела.

убедить в своей преданности и любви даже колеблющегося. А тут! Он и сейчас еще красив - этот Маленький Мандельштам, как называли когда-то Наймана (он злился - почему маленький?!).

Такому поэту, как Ахматова неведомо чувство возраста. Она не могла таить свои чувства. Мы читаем в третьем стихотворении этого цикла "В Зазеркалье": "Красотка очень молода, но не из нашего столетья, вдвоем нам не бывать - та, третья, нас не оставит никогда". Написано в июле 1963 года, "Та, третья" - возможно, это жена Наймана Эра. Любовный треугольник ранит и возбуждает.

"И наконец ты слово произнес не так, как те... что на одно колено, - а так, как тот, что вырвался из плена и видит сень священную берез сквозь радугу невольных слез..." И строки о том, как..."непоправимо виноват в том, что приблизился ко мне, хотя бы на одно мгновенье..." и как "протекут в немом смертельном стоне эти полчаса, прочитаешь на моей ладони те же чудеса..." И последние стихи из цикла, в которых Ахматова по-женски верит и не верит своему последнему избраннику.

Летом 1986 года моя семья (Мила, Максим и я) были на кладбище в Комарово. Поклонились Анне Андреевне. Над заливом, тянущимся вдоль электрички, увозившей нас в Ленинград, летела стая белых чаек.

Раздел сайта: