Толмачев М. В.: Анна Ахматова. Попытка воспоминаний

Толмачев М. В. - Бутылка в море.
Страницы литературы и искусства. -
М.: Д. Аронов, 2002. - С. 21-45.

Анна Ахматова. Попытка воспоминаний


In memoriam

Услышишь гром - и вспомнишь обо мне...
Ахматова

Моя первая встреча с Анной Андреевной Ахматовой произошла в конце декабря 1962 года в Москве. Литератор Инна Моисеевна Зусманович, знакомая родителей моей жены, зная с их слов о моем увлечении поэзией Ахматовой, любезно предложила представить меня Анне Андреевне. Сама Инна Моисеевна по состоянию здоровья из дома не выходила, и знакомство ее с Ахматовой было телефонным (видимо, Анна Андреевна, не выносившая телефонных бесед, делала для нее исключение). В то же время, Зусманович не менее меня стремилась увидеть Ахматову, а потому, зная о ее вынужденных зимних кочевках, даже как-то решилась предложить ей свое гостеприимство: "Может быть, вы как-нибудь погостили бы у меня", - сказала она Анне Андреевне. И Анна Андреевна ответила: "Может быть..." Новая ленинградская квартиpa Анны Андреевны практически ей не принадлежала, пребывание в Комарове было ограничено дачным сезоном, прежнее надежное московское прибежище, "легендарная Ордынка", перестало быть постоянным из-за происшедших там семейных перемен. И "бездомная муза" (выражение В. Я. Виленкина) не исключала возможности своего появления под кровом малознакомой поклонницы.

меня поразило, что Анну Андреевну сразу позвали к телефону, не допросив предварительно, в соответствии с советским "хорошим тоном", "кто ее спрашивает". Как Ахматовский "хороший тон", так и богемность Ордынки этого не допускали.

И вот зимним вечером я подхожу к узкому серому дому начала века в стиле модерн, зажатому между двумя советскими домами позднесталинской и раннехрущевской эпохи, на Садовой-Каретной улице. Поднимаюсь на лифте, звоню в дверь и оказываюсь в просторной дореволюционной квартире, превращенной в советские годы в коммуналку с неизбежной соседской гармошкой (на ней наяривали в одной из комнат). Здесь, как я узнал несколько позже, проживала со своей матерью литератор Ника Николаевна Глен, предоставившая приют Анне Андреевне. Несколько мгновений, и я оказываюсь в маленькой вытянутой комнате, окном во двор, где передо мной, в профиль, на низкой тахте, стоящей вдоль стены, сидит Ахматова. Первое зрительное впечатление сильно "разочаровывающее", в Прустовском смысле: полное несоответствие заранее созданному образу. Я, конечно, знал, что Ахматова 60-х годов с трудом соотносится со своими обликами на фотографиях Наппельбаума или образами, созданными Альтманом, Анненковым или Данько. У меня была ее недавняя фотография, на которой она, если не чертами лица, то осанкой, статью походила на Екатерину II. Но это перед объективом фотоаппарата. А сейчас, подобно Прустовскому герою, неожиданно для себя нашедшему, что реальная герцогиня Германтская относится к определенному женскому типу, к которому могут принадлежать, в частности, жены коммерсантов и врачей, я мгновенно констатировал, что старая седая полная женщина, безмолвно, жестом, пригласившая меня сесть, весьма похожа на гимназическую подругу моей бабушки, жену петербургско-ленинградского врача, Иду Борисовну Мандельштам, - даже что-то еврейское в чертах лица проглядывалось (впоследствии, наблюдая старых украинок, я вставил для себя это "еврейское" в более широкий, южный контекст). И, как почти сразу выяснилось, Анна Андреевна к старости стала туга на ухо, что она, впрочем, не скрывала, а обыгрывала, приставляя ладонь козырьком к уху, чтобы говорили громче.

"свидетеля", интервьюера, исключающая не только проявление какого бы то ни было, даже внешнего интереса к моей личности с противоположной стороны, но даже и простого стимулирования разговора. После неловких, принужденных фраз о том, что я пришел увидеть своего любимого поэта, познакомиться с живым классиком и т. п., следовали весьма обескураживающие реплики вроде "ну, и что же увидели?.." или сказанное с жестом досады на надоевший комплимент или самоочевидную банальность: "какой я классик..." Прерывая очередную затянувшуюся паузу, я встал и хотел откланяться, но был остановлен жестом и словами: "Нет, нет, оставайтесь..." Не могу, правда, похвастаться, что мне при этом было сказано: "С вами так хорошо молчится" (прочитал впоследствии у одного мемуариста).

После несостоявшейся попытки бегства от "разговора с Медным Всадником" (образ этот, родившийся у искусствоведа М. В. Алпатова после встречи с Анной Андреевной, я нахожу необыкновенно удачным) беседа несколько оживилась. Речь зашла о Прусте, дипломную работу о котором я защитил в Московском университете в 1958 году. В то время бушевала холодная война не только в политической, но и в идеологической области, и имя Пруста, вместе с именами Джойса и Кафки, фигурировало в литературных конфронтациях как образец современного искусства, с одной стороны, и декадентского, упадочного творчества, с другой. Видимо, в связи с этими перепалками Анна Андреевна заговорила о степени современности Пруста и сказала, что Хемингуэй гораздо более современный художник: Пруст весь в быте, у него бабушка, дом, воспоминания, а Хемингуэй ("Прощай, оружие") показал, что человек в XX веке лишился всего-дома, быта, семьи, - гол, как перст. Мне это высказывание показалось несколько поверхностным, игнорирующим "конечный вывод мудрости земной" в конце "Поисков утраченного времени" (призрачность, тленность, эфемерность всего сущего в противоположность вечной жизни искусства), но я спорить не стал.

Еще более поразило меня суждение Ахматовой о "Докторе Живаго" Пастернака. Летом 1962 года я прочитал роман в зарубежном русском издании, нелегально ввезенном в Россию, и он буквально потряс меня, духовно переродил, сыграв решающую роль в последующем обращении в лоно православия. Анна Андреевна заявила, что считает роман слабым, за исключением мест, посвященных природе и чувствам героев (это "исключение" было мне особенно неприятно, поскольку оно повторяло вердикт редколлегии журнала "Новый мир". "Такие романы печатались в "Русском богатстве" и "Ниве", -добавила она. Что же! На это можно было бы заметить, что в "Ниве" печаталось и "Воскресение" Льва Толстого, но ведь для Анны Андреевны ни "великий ересиарх" (ее выражение, согласно В. Е. Ардову), ни сугубо его "Воскресение" не были указкой.

"Автобиографии" (я и сейчас так считаю, несмотря на то, что выражено это не прямо, в суггестивно, в подтексте), Анна Андреевна дамски небрежно заметила: "Не очень..." С той же дамской небрежностью было сказано о мемуарах Вертинского, появившихся в журнале "Москва" - "наверное, пишет всякие глупости", но мое сообщение о том, что автор воспоминаний застал как-то Шаляпина размышляющим над ахматовским стихотворением "Нам свежесть слов и чувства простоту...", восприняла удовлетворенно.

присущей ей напевной манере, знаменитый монолог из второго действия "Гофолии" ("Le songe dAthalie"): ... Ma mere Jesabel devant moi s'est montree... Анна Андреевна слегка шепелявила, как и на своей недавней, первой крошечной советской пластинке в серии "Поэты читают свои стихи", что-то у нее было не в порядке с зубами (впоследствии этот дефект исчез), но я получил "царственный подарок": услышал Расина в исполнении той, кто вызывал ассоциации с Рашелью в роли Федры. Трудно сказать, почему Анна Андреевна вдохновилась монологом кровавой узурпаторши иудейского трона, истребившей на пути к нему собственных внуков; возможно, потому, что декламировать из "Федры" было бы слишком "в лоб" (заимствую выражение из черновиков ее "Пролога"), но, может быть, "Гофолия" запомнилась лучше из гимназических лет, по Поливановскому параллельному русско-французскому изданию трагедии, хотя также не исключена и какая-то связь с размышлениями на "сновидческие" темы: как я узнал в одну из последующих встреч, Анна Андреевна недавно познакомилась с французской статьей, где толковалось о роли сновидений в ее поэзии и неоднократно повторялось ученое словечко "onirique", озадачившее как Анну Андреевну, так и запрошенного ею советского парижанина Илью Эренбурга.

Я рассказал, что, будучи сотрудником Рукописного отдела Ленинской библиотеки, занимался научным описанием двухтомного машинописного сборника стихотворений Ахматовой (впоследствии было установлено, что это один из экземпляров наборной рукописи, неосуществленного издания 1928 года). Сборник находился в собрании Казимира Мечиславовича Добраницкого, которому Анна Андреевна в 1931 году надписала его, как и свою фотографию работы Наппельбаума, вклеенную во 2-м томе. Мне ничего не удалось узнать о Добраницком во время работы над сборником, но я не счел себя вправе задавать прямые вопросы Анне Андреевне, она же на мое упоминание никак не прореагировала (вообще, она умела каменно молчать в тех случаях, когда разговор о "третьих лицах" был ей нежелателен - помню, что ни одним словом не обмолвилась о Сергее Спасском, когда я хвалил его стихотворение, обращенное к ней, и это был далеко не единственный случай). И адресат провоцирующей любопытство надписи на фото ("на память о нашей второй встрече"), добровольный или принужденный осведомитель ОГПУ из советской "золотой молодежи", льнувшей к "бывшим", оставался для меня долгое время загадкой.

Я также спросил у Анны Андреевны, в связи с замеченными мной расхождениями в датировке стихотворений между "кодексом Добраницкого" и печатными изданиями, когда в действительности написано "Не бывать тебе в живых. .."- в 1914 (согласно сборнику "Anno Domini MCMXI") или в 1921 ("по Добраницкому") году. После небольшой паузы Анна Андреевна ответила: "В 1921-м" и добавила: "Но это не о том, о чем вы думаете" (слова эти помню буквально). Может показаться странным, но сказанное ею только укрепило меня в мысли о том, что стихи именно "о том, о чем я думаю" (связаны с расстрелом Н. С. Гумилева), и это впоследствии подтвердилось мемуарными записями самой Ахматовой.

Речь зашла и о другой рукописи: я рассказал Анне Андреевне о моем знакомстве с ее неопубликованной и не собранной в книги лирикой 1924 - 1946 годов, как и с "Поэмой без героя" в Ташкентской редакции, по машинописи из собрания А. М. Эфроса. Я опять-таки ожидал какой-то реакции на имя моего покойного учителя, профессора Эфроса, преданного в конце 40-х годов вместе с "бывшим другом" Ахматовой Н. Н. Пуниным официальной анафеме как представителя космополитического буржуазного искусствознания. Анна Андреевна полуспросила, полуконстатировала: "Вы его знали..." примерно таким же тоном, каким она произносила свое знаменитое: "Вы так думаете?.." и разговора не продолжила (а между тем они с Эфросом были знакомы с начала 20-х годов, сотрудничали в "Русском современнике" и в "Academia" и встречались вплоть до послевоенных лет).

"Произошло какое-то переосмысление отношений задним числом", - почувствовал я и впоследствии, прочитав "Вторую книгу" Мандельштам, подумал, что "пакостница" (Н. Харджиев) Надежда Яковлевна внесла в это свою лепту.

На прощание я получил автограф на принесенном мною издании Ахматовой "Из шести книг" 1940 года. Уже на пути к выходу (Анна Андреевна, несмотря на больные ноги, проводила меня до дверей своей комнаты) я несколько неожиданно для себя был приглашен бывать еще.

"допросили" о моем визите. Помню, родителей жены задело то, что Анна Андреевна ни в какой форме не откликнулась на "подношение" ей через меня их книг - о древнеегипетском искусстве (тестя) и об У. Блейке (тещи). К слову, одной из "пластинок" (повторяемых устных новелл тестя) был рассказ о том, как он в молодости служил под началом бывшего второго мужа Ахматовой Вл. К. Шилейко и как тот, командируя его в Ленинград, поручил зайти к Анне Андреевне и справиться о состоянии дел с переправкой в Москву оставшейся у Ахматовой части библиотеки Шилейко. Стоя в пролете двери и оставляя визитера на лестнице, "по которой сновали какие-то люди", Анна Андреевна "уперла руки в боки" и гневно крикнула: "Какие вам книги, нет у меня никаких книг...", после чего тесть, по его словам, "турманом скатился с лестницы" (теперь, зная некоторые обстоятельства отношений бывших супругов после их развода в 1926 году, я думаю, что серьезной цели у Шилейко не было - просто подстроил небольшой хеппенинг: для тестя? для себя?).

Вторая встреча состоялась накануне нового 1963 года, 29 или 30 декабря, и я уже не помню, почему так скоро после первой: кажется, надо было передать Анне Андреевне письмо от И. М. Зусманович с ее разбором "Поэмы без героя". Я был принят днем, засветло, в другой комнате, смежной с третьей (первая, в которой я побывал, была изолированной). Последовательности разговора я восстановить не могу, но речь шла, в частности, об А. И. Солженицыне. Он незадолго до этого (накануне?) побывал у Анны Андреевны, которая, конечно, уже читала недавно опубликованный "Один день Ивана Денисовича" и высоко оценивала это произведение не только с общественной, но и с литературной точки зрения (особенно она отмечала такую деталь, как оставленная Иваном Денисовичем про запас корочка хлеба). Как человек, Солженицын оказался Анне Андреевне симпатичен ("такой милый", сказала она мне; впоследствии эти же слова были сказаны ею и по адресу А. Д. Синявского), что не помешало ей в поэтическом даре Солженицыну отказать ("я ему сказала стихов никогда не писать" - так было заявлено мне; известно также, что Анна Андреевна советовала Солженицыну отказаться от публикации прочитанной им ей поэмы, но он этому совету не последовал). Анна Андреевна показала мне болгарскую газету с напечатанным там интервью Солженицына, его первым интервью зарубежной прессе. Из того, что газета болгарская, я заключил, что хозяйка дома Н. Н. Глен в этом деле не сторона (она редактировала переводы с болгарского и сама переводила с этого языка).

"Одного дня Ивана Денисовича", "с высочайшего соизволения", произвел на Анну Андреевну большое впечатление. В очередной раз после смерти Сталина (сколько их было, таких "раз", начиная с Маленкова и его кратковременного министра культуры Пономаренко, первым заговорившего о свободе печати), казалось, что "все позволено". Истаивал сталинский запас страха, Анна Андреевна решилась записать на бумагу "Реквием" и стала давать читать в своем присутствии. "Вы 54-й", - сказала она мне, протягивая машинопись (впоследствии, после отклонения "Новым миром", по не зависящим от редакции обстоятельствам, и публикации в Мюнхене, "без ведома автора", она пустила "Реквием" по рукам: стала дарить авторизованные машинописные копии, одну из которых, в 1963 году, получил и я).

"Реквием", Анна Андреевна попросила хозяйку ("Ника!" вызвала она из другой, смежной комнаты) завести для меня пленку со стихами, прочитанными для Глен. Особого впечатления они на меня, как, впрочем, хотя и по другой причине, "Реквием", не произвели: помнится, там преобладала поздняя лирика "звездных блужданий", если прибегнуть к ядовитому, но меткому выражению Надежды Мандельштам. Очень захотелось сделать иную запись - для себя и в своем выборе. И желание или язык опередили рассудок. Я прошу у Анны Андреевны разрешения в будущем записать ее и получаю согласие, почти не задумываясь о том, что записывать я не умею (это, впрочем, не помешало реализации проекта).

Я обратил внимание на висевшую на стене окантованную фотографию рисунка, изображавшего в условно-стилизованной манере возлежащую фигуру молодой женщины, в профиле которой, главным образом благодаря форме носа, можно было узнать Ахматову. Анна Андреевна сказала, что это фото с принадлежащего ей наброска Модильяни (я тогда уже знал о существовании рисунка, но познакомился с ним впервые). По словам Анны Андреевны, ее египтизированные черты встречаются и в скульптурах Модильяни, хотя знает она об этом с чужих слов. Я предложил ей помощь в разысканиях по каталогам и монографиям Модильяни, но она сказала, что этим занимается один ее знакомый.

Уже не помню, в какой связи речь зашла о М. А. Шолохове. Возможно, это были толки, принесенные одной литературной дамой, переводчицей персидской поэзии, недавно получившей у Анны Андреевны автограф на машинописной копии издания "Из шести книг". "В Швеции недоумевают, зачем он так часто ездит в Стокгольм", - сказала Анна Андреевна. Кроме иронии по поводу настойчивых напоминаний о себе Нобелевскому комитету со стороны "претендента", чувствовалась и ревнивая заинтересованность Анны Андреевны (известно, что ее кандидатура неоднократно обсуждалась комитетом).

в 1947-1956 гг. В лагере в Абези на Северном Урале Василенко находился вместе с Н. Н. Пуниным и присутствовал, как он говорил, при последних минутах Николая Николаевича. Передававшиеся Василенко в качестве Пунинских, а также его собственные тогдашние высказывания не свидетельствовали об особенном пиетете перед личностью и творчеством Ахматовой. Анна Андреевна сразу же согласилась на встречу, и она вскоре состоялась. По словам Василенко, на ней присутствовала также внучка Н. Н. Пунина А. Г. Каминская. Когда Василенко рассказал о том, что у скончавшихся заключенных удаляли сердце, во избежание симуляции смерти и дальнейшего побега, А. Г. Каминская заплакала и хотела выйти. Анна Андреевна удержала ее за руку и сказала: "Это надо знать".

В эту же вторую встречу я передал Анне Андреевне свой новогодний подарок - около 10 пластинок с записями В. В. Софроницкого (прославленный пианист скончался за год до этого, и после его смерти стали широко издаваться его записи). В прошлый раз Анна Андреевна посетовала на то, что больные ноги не позволяют ей бывать в Филармонии (надо подниматься по лестнице), и мне захотелось "принести ей музыку в дом". "Ведь у меня нет...", - и Анна Андреевна жестом изобразила вертящийся диск проигрывателя, но подарок взяла и потом увезла с собой в Ленинград, а не оставила in situ, как делала иногда с ненужными подношениями типа книг с авторскими надписями (из этих "невостребованных" изданий впоследствии составилась целая библиотека). И даже, согласно мемуаристам (А. В. Любимовой и др.) нередко слушала пластинки в Комарово (для чего был взят проигрыватель в Комаровском пункте проката). О самом же Софроницком Анна Андреевна ничего не сказала. Возможно, в ее круге он "не котировался" (там царил Рихтер, так же, как, скажем, к высшим музыкальным достижениям XX века относили Стравинского и Шостаковича, как бы забывая о Прокофьеве). К слову о Стравинском: еще в первую встречу я спросил у Анны Андреевны, не встречалась ли она с ним во время его недавнего приезда на родину. "Но он не выражал никакого желания со мной встретиться", - ответила она, а затем в какой-то связи вспомнила его вторую жену В. А. де Боссэ-Шиллинг ("по прозвищу Бяка", как сказала Анна Андреевна), но о том, что "Бяка" сменила ее подругу Ольгу Афанасьевну в качестве жены Сергея Судейкина не упомянула. Надо сказать, что я был крайне удивлен, прочитав уже в наши дни упоминание, исходившее из ближайшего окружения Анны Андреевны (Бродский), о том, что Стравинский посетил ее в сентябре 1962 года.

остановилась у Ардовых). Я неосторожно напомнил Анне Андреевне о ее обещании "подарить" мне свой голос, и она сказала: "Приезжайте". - "Когда?" - "Сейчас", после чего трубка, как у нее водилось, была немедленно брошена. Повторяю, я не имел никакого отношения к звукозаписи, а потому был близок к отчаянью. Но "русский авось" или "русский Бог" меня не подвели. Звоню из города домой тестю, он связывается со своим коллегой по увлечению певчими птицами биофизиком Б. Н. Вепринцевым, "охотником" за голосами птиц в природе, и тот, как теперь сказали бы, "встав на уши", подкатывает с аппаратурой на такси на Большую Ордынку. Уму непостижимо, как я еще успел, пока шли розыски Вепринцева, побывать дома и сделать отбор стихотворений для читки. Начал я с не собранной или не опубликованной к тому времени Ахматовой 1924- 1946 годов, наметив "Третий Зачатьевский", "Новогоднюю балладу" и "Последний тост". Раннюю Ахматову я представил "Белой стаей" и Anno Domini MCMXXI", отчасти потому, что знал о ее афишируемой неприязни к двум своим первым сборникам "Вечер" и "Четки", отчасти из-за собственных пристрастий. И по сей день я нисколько об этом не жалею. 3 порядке исключения или особой милости Анна Андреевна впоследствии читала отдельные пьесы из "Вечера" и "Четок", но вот "Белую стаю", самое классичное, если не классическое из ее произведений, ей никто больше дать не догадался. По крайней мере, мне неизвестны другие записи "Вместо мудрости", "Не тайны и не печали", "Молитвы", "Так раненого журавля", "Двадцать первое". Из. Anno Domini MCMXXI" я выбрал только "Небывалая осень", руководствуясь не только эстетическими, но и этическими соображениями: не хотелось давать читать старому человеку напоенные душной любовной страстью стихи этого сборника. Но я не избежал другой бестактности (по молодости, конечно). После "Разрыва" и "Клеопатры" (из сборника "Ива") я хотел, чтобы в авторском исполнении прозвучало одно из посвящений к "Поэме без героя" - "И ты ко мне явилась знаменитой..." Анна Андреевна наотрез отказалась: "Я его теперь не люблю". Думаю, она лукавила: не могла она не любить одного из лучших своих стихотворений, в котором почти неуловимо, неосязаемо сменяются тональность, стилистика, интонация высокого и прозаического, возвышенного и обыденного, поэтичного и разговорного и которое заканчивается такой детски беспомощной, жалобной мольбой к своему собственному детищу: "Спаси ж меня, как я тебя спасала, / И не пускай в клокочущую тьму". Просто не хотелось семидесятичетырехлетней женщине лишний раз заклинать смерть. И вместо посвящения Анна Андреевна прочитала уже звучавший на ее недавней первой пластинке пассаж из "Поэмы без героя" - "Были святки кострами согреты...", за который, в числе других аналогичных, она удостоилась звания "мастера исторической живописи" от "самого" Корнея Чуковского.

Но в целом судьба была ко мне необыкновенно благосклонной. Ведь когда Вепринцев готовился к записи, Анна Андреевна заявила, что будет читать то ли цикл "Шиповник цветет", то ли еще что-то "звездное", но, к счастью, под рукой этого не оказалось, а то было бы одной записью "блужданий" больше, их и так не мало. Заметив у меня в руках принесенные сборники и устало махнув рукой, Анна Андреевна сказала: "Ну, что там у вас...". Вепринцев настроил аппаратуру и попросил произнести что-нибудь, "какой-нибудь звук". - "Звук?" - отстраненно переспросила она, хотя до этого с Вепринцевым даже шутила ("Раньше записывали птиц, а теперь меня"). Началась запись. Читала Анна Андреевна с подъемом, даже приготовления к обеду в гостиной, прилегавшей к комнатке, где шла запись, стук ножей, вилок и громкий голос М-mе Ардовой, слышные на фоне, не отвлекли ее (возможно, из-за глухоты). Особенно вдохновенно прозвучала "Молитва" ("Дай мне долгие годы недуга..."). Написанное в годину тяжелых испытаний войны 1914- 1918 годов, это стихотворение, в сущности, может быть отнесено к любой туче "над скорбной Россией", будь то "нашествие иноплеменников", безбожная власть или "междуусобная брань". И, конечно, именно поэтому "Молитва" была пропущена при издании с пленки советской пластинки в 1969 году.

с сыном Анны Андреевны Л. Н. Гумилевым, взявшим его по прибытии под свое покровительство - давшим место на нарах и т. п. Вепринцев, по свойственной ему деликатности, о своем знакомстве Анне Андреевне умолчал.

Вскоре после этой встречи Анна Андреевна уехала в Комарове, но не в свою "будку", не приспособленную для зимнего проживания, а в писательский "дом творчества", где за ней присматривала ее невестка X. В. Горенко. Она сочинила там "Предвесеннюю элегию", которую продиктовала мне в подарок в апреле 1963 года на Ордынке. Диктуя, Анна Андреевна краем глаза внимательно следила за тем, как я писал. В эпиграфе из Жерара де Нерваля ("El Desdichado") я воспринял прямое дополнение "меня" в женском роде: "... toi qui m'as consolee (... ты, который меня утешил)" вместо Нервалевского "... toi qui m'as console (... ты, которая меня утешала)", и это никакого протеста у Анны Андреевны не вызвало; мне даже показалось, что она отметила это про себя с удовлетворением, и не потому ли впоследствии обратилась ко мне, когда ей понадобилась срочная помощь по части французского языка? Эпиграф оставался в своем "первобытном" виде вплоть до издания "Стихотворений и поэм" Ахматовой под редакцией академика Жирмунского, оговорившим в комментарии авторское отступление от Нерваля, но последующие издатели поправили Ахматову, войдя в противоречие с текстом стихотворения.

Ближе к лету, а может и в начале лета, Анна Андреевна позвонила мне, а когда я пришел, дала мне снять копию с очередного, "отменяющего все предыдущее", варианта "Поэмы без героя". Но, подобно Бальзаковскому Френхоферу, она не могла остановиться в работе над своим "неведомым шедевром" и, уже короткое время спустя, продиктовала мне, как мне показалось, избыточную новую вставку во вторую часть ("Решку") о "посланце давнего века", из-за которой пришлось не к лучшему изменить строфу об "охапке мокрой сирени" от незнакомца "из грядущего века". И, кажется, о том, что это изменение не к лучшему, я Анне Андреевне сказал (как и сказал как-то, что не к лучшему "мир жесток и пуст" вместо "жесток и груб" и соответственно, для рифмы, "уст" вместо губ" в "Последнем тосте"; слава Богу, от "жесток и пуст" она впоследствии отказалась). Вообще же, оценок ее произведений я избегал, тем более что ее творчество самых последних лет не всегда вызывало во мне отклик, а иногда и озадачивало, как, например, прочитанный ею мне отрывок из пьесы "Пролог" ("Сон во сне"), которую она намеревалась создать в новой редакции (первую, созданную в Ташкентской эвакуации, она, как говорила, уничтожила, не решаясь хранить, по возвращении в Ленинград). В этом отрывке во время судилища над героиней в воздухе появляется портрет Сталина, привешенный к мухе (мне эта попытка театрального сюрреализма показалась претенциозной, но я промолчал). В связи с "Прологом" зашла речь о Ташкентской эвакуации, и Анна Андреевна очень неприязненно вспомнила о С. М. Городецком, с которым она проживала в одном "писательском" доме и который устраивал шумные скандалы, если у нее оставались ночевать "непрописанные" ("за мной после тифа ухаживала моя знакомая", сказала Анна Андреевна, имея в виду, конечно, Н. Я. Мандельштам). Узнав, что я родом из Ташкента, Ахматова спросила: "А на какой улице вы жили?" - "На Энгельса". - "А по-настоящему как?" - "На Московской". Анна Андреевна удовлетворенно кивнула голо вой. Мне это напомнило о самодельном объявлении военных лет в Ташкенте, на телеграфном столбе: "Продаются часы настоящие, Николаевские".

ночи: Анна Андреевна просила приехать на другой день помочь: надо было вписать французский текст в машинопись ее воспоминаний о Модильяни, которую официально признанный "патрон" Ахматовой А. А. Сурков должен был увезти в тот же день в Италию для публикации. Утром, перед выходом из дома, я позвонил по данному мне телефону, чтобы узнать адрес. "Я остановилась на улице Мира", - сказала Ахматова вместо "проспекта Мира", и я мгновенно почувствовал скрытую иронию: очень уж была и остается непохожей бывшая Первая Мещанская на парижскую Rue de la Paix.

была чем-то недовольна, вполне может быть, только дочерью хозяйки, которая посмела какому-то французу, спросившему Ахматову по телефону, без обиняков брякнуть, что "она спит" ("Elle dort"). Почему-то Анне Андреевне это казалось неприличным.

Помню, что я принес Анне Андреевне нарциссы, которым она неподдельно обрадовалась, она их любила ("и библейских нарциссов цветенье", "и нарцисс в хрустале у тебя на столе"). Она рассказала мне о недавно прошедшем в музее Маяковского в Гендриковом переулке вечере, посвященном ее поэзии (в ее отсутствии: видно, после восторженного приема, оказанного ей публикой в 1946 году в Колонном зале и вызвавшего гнев Сталина, она решила никогда не давать повода к общественным манифестациям в свою честь). Я позволил себе поиронизировать по поводу вечера Ахматовой в музее Маяковского, сказав, что это напоминает конец Прустовских "Поисков утраченного времени", когда сошлось несоединимое, "сторона Свана" и "сторона Германтов". Анна Андреевна сначала закивала, улыбнулась, но потом сказала: "Ну, почему же..." Или знакомство по "Бродячей собаке" казалось ей достаточным основанием для этого возражения, или, вослед лукавому К. Чуковскому, она действительно уверовала в то, что у России Ахматовой и у России Маяковского может быть что-то общее?

Я быстро привел в порядок машинопись очерка "Амедео Модильяни", и затем Анна Андреевна рассказала мне, из-за чего сыр-бор разгорелся. Акция Суркова связана с тем, что ей присуждена поэтическая премия Европейского сообщества писателей (она показала мне письмо, извещавшее об этом, за подписью руководителя Сообщества итальянца Джанкарло Вигорелли). Премия называется "Этна - Таормина". Никто ничего толком ни о премии, ни о Таормине, кроме того, что она находится вблизи вулкана Этна в Сицилии, сказать не может (и слава Богу, можно добавить сегодня - знай Анна Андреевна, что Таормина в течение десятилетий была той Аркадией, где Вильхельм фон Глёден мог черпать мотивы своих гомоэротических фотобуколик, она могла бы туда и не поехать). Впрочем, и в нашу встречу она сказала: "Я, конечно, никуда не поеду". Я буквально взмолился: "Анна Андреевна, вам надо ехать". - "Но вы забываете о моих ногах" (а ведь она еще ничего не знала о той лестнице, которая ведет к замку в Катании, где ее будут чествовать, как Петрарку на Капитолии). - "Вам надо ехать", - повторил я и добавил: "И еще, по вашим словам, Италия это сновидение, которое помнишь всю жизнь". Она улыбнулась.

Затем Анна Андреевна рассказала о том, что "Новый мир" готовит к публикации подборку ее стихов и статью о ее творчестве А. Д. Синявского (приближалось ее 75-летие). Она прочитала мне стихотворные отрывки из "Пролога", намеченные к публикации, и сцену с портретом Сталина, о которой я уже упоминал. В связи со статьей Синявского заметила: "Там все неверно, я ему так и сказала, хотя он очень милый, не хотелось его огорчать. Обо мне верно писал только Недоброво, в его статье 1915 года предсказано все мое дальнейшее развитие".

"улице Мира" я побывал у Анны Андреевны на Ордынке, и меня несколько удивил визит к ней Л. И. Толстой, вдовы А. Н. Толстого. "Придет графиня Толстая", - сказала Анна Андреевна. "Графиня толстая Толстая?" - спросил я, вспомнив Андрея Белого. "Нет, нет, не толстая", - улыбнулась Анна Андреевна. Удивил меня визит потому, что Анна Андреевна уже давала мне читать в своем присутствии мемуары о Мандельштаме (помнится, на "улице Мира") и в них арест Мандельштама в 1934 году, если и не был поставлен в прямую связь с пощечиной, данной им Толстому, то находился в контексте этого инцидента. Впоследствии я читал несколько редакций воспоминаний Ахматовой о Мандельштаме, и ни в одном из них инцидент с пощечиной уже не упоминался. Повлияли ли на это как-то визиты "графини Толстой"? Впрочем, Анна Андреевна отношений с Толстым не разрывала и даже, согласно И. Чапскому, бывала в его доме в Ташкенте, чего, надо думать, никогда не стала бы делать, если бы считала его причастным к аресту Мандельштама.

Последняя моя встреча с Анной Андреевной относится к июню 1964 года. Было это 21 июня, за два дня до ее 75-летия. Я пришел в квартиру Любови Давыдовны Большинцовой (Стенич), в Сокольниках. Чувствовалось, что Анне Андреевне здесь хорошо. Единственное, на что она пожаловалась, это на четвертый этаж без лифта. Зато Л. Д. (для Анны Андреевны "Любочка") и ее мать были вполне "свои люди". Анна Андреевна сказала, что собирается "встретить" день своего рождения в поезде "Москва - Ленинград", выехав на самом исходе 22 июня. Было понятно, что ей хочется избегнуть оскорбительного невнимания или еще более оскорбительного полувнимания к этой дате со стороны московского союза писателей (с большой иронией она рассказывала, как только что собирали среди писателей деньги то ли на охотничье ружье, то ли на портсигар писателю Соколову-Микитову).

Предчувствия Анну Андреевну не обманули. Не знаю, как московский, а ленинградский союз в лице его руководителя "поэта-лауреата" Прокофьева поздравил Анну Андреевну... в августе 1964 года.

После этой встречи мне довелось еще видеть Анну Андреевну в сентябре 1965 года со сцены Большого театра. Был Дантовский юбилей. Она сидела в президиуме вместе с министром культуры Фурцевой и другими советскими нотаблями и перелистывала заготовленный текст выступления, мусоля пальчик (мою жену этот жест растрогал до глубины души; я же сказал бы, что это было немного не в "стиле", пусть даже и намеренно). Сменялись докладчики и ораторы. Один из них, говоривший о Данте и русской литературе, остановился на его образе в поэзии Ахматовой и, повернувшись в ее сторону в полупоклоне, как бы пригласил зал к аплодисментам. Они раздались, не шумные, с достоинством, но продолжительные. Затем наступил черед писательских выступлений. Затравленно озираясь по сторонам, скованной походкой на авансцену вышел К. Гамсахурдиа, отец будущего первого, свергнутого президента Грузии. Он что-то говорил о прозрении в Дантовском "Аде" кошмарного XX века. Слово предоставили Анне Андреевне. Пользуясь привилегией своего пола и возраста, она не стала выходить из-за стола, за которым сидела, а, поднявшись, прочитала небольшую речь, где, в частности, сказала, что Данте был одним из тех знамен, под которыми вступили в литературу она и ее друзья - и она произнесла "нецензурные" тогда имена Гумилева и Мандельштама. Ясно было, что для этого она сюда и пришла. Напоследок Ахматова прочитала свое "Он и после смерти не вернулся..." Проводили ее столь же корректными, как при упоминании ее имени в докладе, аплодисментами.

"Бег времени", на которую советская пресса не откликнулась ни одной рецензией, привет, переданный мне Ахматовой через В. М. Василенко, известие о ее тяжелой болезни, моя новогодняя открытка ей к 1966 году и телеграмма моей жены в Махачкалу, где я недолго преподавал, о кончине Анны Андреевны.

"не позабылося покуда, и надо думать, навсегда".

9 мая 1994 г. Нюрнберг

Раздел сайта: